Мне 40 лет...

Год издания: 2000, 1999

Кол-во страниц: 464

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0013-3

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Проект закрыт

Бестселлер 1999 года!

Автобиография — это не литература, а инструмент, с помощью которого можно вглядеться в события собственной жизни и принять их. Эта книга не претендует ни на что, кроме истории женщины, которой с самого детства было лень притворяться. «Фанатизм откровения я отношу не к личным заслугам, а к тому, что принаддлежу к первому поколению, родившемуся без Сталина. Надеюсь, что эта книга — не только обо мне, но и о времени; эдакий стриптиз на фоне второй половины двадцатого века».

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание


Предисловие 3
Глава 1. Детство. Школа 4
Глава 2. Мама 17
Глава 3. Интернат 33
Глава 4. Папа 48
Глава 5. Без папы 57
Глава 6. Юность 67
Глава 7. Стрит 89
Глава 8. Поиски 107
Глава 9. До замужества 128
Глава 10. Дед Гавриил, бабка Наталья 136
Глава 11. Дети 156
Глава 12. Отрыв 179
Глава 13. Соседки 193
Глава 14. В литературу 202
Глава 15. Дед Илья, бабушка Ханна 212
Глава 16. «Анкета для родителей» 219
Глава 17. Платье Амаранты 230
Глава 18. Дебют 242
Глава 19. Семинары 259
Глава 20. Бриллианты 269
Глава 21. «Мне не забыть, не простить» 279
Глава 22. Пастырское 286
Глава 23. Ауровиль по-пастырски 295
Глава 24. Перестроечная мозаика 310
Глава 25. Переезд 319
Глава 26. Феминистки и авангардисты 332
Глава 27. Перемена участи 345
Глава 28. Обживание свободы 355
Глава 29. Меж богемой и газетой 368
Глава 30. Кризис жанра 378
Глава 31. Плоды путча 387
Глава 32. Волынское 403
Глава 33. Вокруг выборов 413
Глава 34. Выборы 422
Глава 35. Плюсы и минусы телевизора 427
Глава 36. Из записной книжки 439
Глава 37. Мифы и реальность 453

Почитать Развернуть Свернуть

Предисловие


Автобиография — это не литература, а инструмент, с помощью которого можно вглядеться в события собственной жизни и принять их. Как шутили в свое время в Центральном Доме литераторов: «Задача хорошего писателя — не превратиться в великого».
Эта книга не претендует ни на что, кроме истории женщины, которой с самого детства было лень притворяться. Фанатизм искренности я отношу не к личным заслугам, а к тому, что принадлежу к первому поколению, родившемуся без Сталина. Надеюсь, что книга эта — не только обо мне, но и о времени, эдакий стриптиз на фоне второй половины двадцатого века.

Мне сорок лет. В 2000 году, надеюсь, исполнится сорок три. Я родилась 17 июля 1957 во время первого Фестиваля молодёжи и студентов. 39 лет назад в тот день была расстреляна царская семья. Тогда же, в 1918 году моя бабушка Ханна Зильберберг, эмигрировавшая из Люблина, познакомилась в студенческом общежитии Тимирязевской академии с моим дедушкой Ильёй Айзенштадтом, приехавшим в Москву из белорусского города Борисова. В том же 1918 году мой другой дедушка Гаврил Гаврилин вернулся с фронта к моей бабушке Наталье в Рязанскую область. Мамы ещё не было на свете, а папе было 8 лет, и он распевал деду Гаврилу, только что снявшему погоны офицера царской армии, частушки: «Был царь Николашка — у нас была кашка, теперь комитет — а у нас и хлеба нет!».
Философы говорят, что время — это организация последовательностей. Я хочу расплести ниточки семейного сценария, разгадать, что было на месте белых пятен. У меня ничего не получается потому, что нигде в мире нет такого количества подложных дат, фальшивых документов, семейных тайн и фиктивных историй, как в России.
Я не понимаю половины мотиваций своих предков, понимаю только одно — они жили при другом гуманитарном стандарте.
Имена некоторых знакомых, имеющих основания обидеться на этот текст, заменены.


Глава 1. ДЕТСТВО. ШКОЛА


«Жизнь, Форест, как коробка шоколадных конфет, никогда не знаешь, с какой начинкой тебе достанется», — говорит мама мальчику с больными ногами в моём любимом фильме «Форест Гамп». В каком-то смысле я Форест Гамп, правда, с мамой мне повезло меньше.
Когда я родилась жарким июлем в городе Муроме Владимирской области, отец принёс в палату ведро цветов, потряся провинциальный роддом. 4 октября 1957 года полетел первый русский спутник, а мне уже было 3 месяца. В год я заболела полиомиелитом и была увезена в Москву. Мурома почти не помню, но зачем-то же я родилась именно там.
— Я прожила в провинции десять лет, я всё потеряла, — говорит мама так, будто отъезд из столицы по месту назначения отца не был её собственным выбором.
Если память потереть пальчиком как переводную картинку, то Муром, это квартира в доме «сталинского барокко» и политическая карта мира игрушечных цветов, к которой отец подносит меня на руках. Это китайская скатерть с шёлковыми вермишелями по краям, которые можно заплетать в косички и получать за это по пальцам, апельсиновый абажур, обнимающий чайное пространство стола... Муром — это плетеная соломенная кровать на лоджии, где меня кладут спать днём, высокие плетёные соломенные сани, на которых няня Фрося катает, а точнее, роняет меня с горы. Это запах пекущихся плюшек с корицей и шинель наклонившегося ко мне отца, отдающая табаком и горьковатым одеколоном.
— Я потеряла всё, но в Муроме у меня были настоящие друзья, — говорит мама. Настоящие друзья — это офицерские жены в витиеватых шляпках. Это тётя Маша Дёмина, литсотрудник местной газеты и поэтесса, жена первого секретаря райкома, в честь которой я названа. Она приходит купать меня в серой жестяной ванночке, напротив угольной печки, пылающей в ванной комнате.
Маша — старшая подруга и наставница мамы, первый раз за двадцать девять лет оторвавшейся от родителей. Через семнадцать лет старший сын Маши станет помощником генерального прокурора СССР, и, попав в милицию как «вылитая хиппи, дать как следует в рожу, вся дурь-то и выйдет», я буду пользоваться его именем для сбережения физиономии, чести и достоинства.
Он станет генералом юстиции, пишущим талантливые стихи и читающим Гёте по-немецки километрами. Пока он студент. А мой отец в подполковничьих погонах преподаёт курсантам марксизм в церкви, переделанной под учебную аудиторию, в связи с чем мой брат всё детство считает его попом.
Непонятно, как сложилась бы моя биография, родись я в Москве, где детей прививали от полиомиелита. Но, вероятно, отцу по судьбе было необходимо оказаться в другом городе, подальше от могилы сына от первого брака и разбитой жизни первой жены.
Плохо представляю, как выглядят сорокалетний военный преподаватель марксизма и двадцативосьмилетняя девушка из хорошей еврейской семьи, попав в Муром. Я пытаюсь поселить их силуэты внутрь утопающего в зелени и церквях городка, в провинциальные застолья с домашними эклерами и бурным исполнением «По диким степям Забайкалья», в трепетное чтение толстых литературных журналов, еженедельные походы в кино. Добавить нянек, домработниц, денщиков, друзей, соседей, кота...
Но я почти не верю в счастливые браки между людьми, выросшими в разных слоях. Всё пространство партнёрства они постепенно отдают под борьбу за истину, пока не устанут, не деградируют и не перейдут в пространство усталости, которое ещё в меньшей степени окажется пространством партнерства.

Представление о времени всегда основано на представлении о пространстве. Чтобы вспомнить город на ощупь, я приехала в Муром через тридцать пять лет. Мы с мужем нашли жёлто-розовый, сказочно-итальянский дом и присели на скамеечку со старушками. Одна вспомнила: «Жила такая семья. Сам — военный, жена, сын, а вы были маленькая, вас ещё няня в высоких саночках возила».
Новая хозяйка пустила в квартиру, оказавшуюся значительно меньше квартиры воспоминаний. И почти ничего не совпадало в этих квартирах, кроме солнца, играющего на кухонных стенах. А с балкона из-за выросших деревьев даже не было видно Оки.
Это был дом номер один по улице Ленина, градостроительное начало начал — в паре с домом-близнецом он образовывал помпезные ворота, по которым с моста можно было въехать в город. Вообще-то, мост был не через реку, а через расползшийся когдатошний ров, вырытый против монголо-татарского нашествия. Когда я маленькой стояла на балконе, во рву-овраге паслись терракотовые лошади.
Через тридцать пять лет Муром не надевался на меня, как детская одежда. В центре танцплощадки над рекой всё ещё шелестело огромное дерево, не рубить которое мой отец уговорил городские власти. Я глазела, нюхала, щупала, но всё было мимо, как в экранизации литературного романа. Ночью дошли до Московской улицы и заглянули в окно первого этажа квартиры тёти Маши Дёминой. И меня словно ударило током — в тёмной комнате на диване сидела женщина, по которой танцевали пятна света с экрана телевизора. Они прятали возраст, и казалось, что за окном сидит прежняя первая леди города, лицо которой наклонялось ко мне тридцать пять лет тому назад.
Потом восьмидесятипятилетняя тётя Маша сжимала меня в объятиях, демонстрировала вырезанные ею из газет интервью со мной и листала фотоальбомы, неторопливо повествующие о семьях, в том числе и моей. Оказывается, мама посылала ей фотографии.
— Я старейший журналист города, — весело объясняла она. — Меня здесь называют и Фурцевой, и Терешковой, и Крупской. Смотри на меня внимательно: зубов ни одного не осталось, ноги не работают – на улицу выхожу с двумя палками, функционируют только язык, глаза без очков и воля. Вижу тебя иногда по телевизору. И всегда с тобой разговариваю. И вроде как ты меня через экран слышишь и мне улыбаешься. А сейчас я тебе прочитаю поэму, написанную сестре Клаве, на день её юбилея, отмечаемого коллективом горячего цеха, в котором она всю жизнь проработала.
Тётя Маша достала толстенную общую тетрадь и начала звонко читать текст одарённого человека, рифмующего не одно десятилетие. И было непонятно, что делать с ощущением невероятности происходящего. Все тридцать пять лет Муром казался виртуальной реальностью, а теперь он вламывался в душу, расталкивая остальные истории, пугая собственной неопровержимостью и сгребая из подсознанки кинокадры, безуспешно разыскиваемые психоаналитиками...

Муром. Полиомиелит. Мама увозит меня лечить в Москву. Лежу в боксах, вижу других детей через стекло. Меня первый раз подгоняют под диссертацию, невропатолог запрещает ходить, и мама удерживает меня в постели.
Из периода больниц и санаториев помню всего два эпизода. Я сижу на постели в холодном боксе, ходить не разрешают. На каменном полу нет тапочек. Внезапно в окошке, закрашенном снаружи толстым слоем масляной краски цвета омлета, появляются силуэты родителей. Их невозможно ни с кем перепутать, потому что на отце шапка типа папахи, а на матери каракулевая шляпа в форме завёрнутой раковины. Я начинаю плакать и орать так, что звенит весь бокс. Они видят меня в отколупанную с той стороны щёлочку, но, как через много лет выяснится, не догадываются, что я узнаю их по силуэтам в оконном театре теней. Я рыдаю, но никто не приходит. Кажется, что я рыдаю час, вечер, всё детство ...
Второй эпизод тоже через много лет разъяснила мама. Мне года три. Я сижу в застиранном байковом платье и играю старыми ломаными игрушками. Хорошие игрушки стоят в палате старших детей на деревянных полках, но туда не пускают. Меня хватает и быстро тащит медсестра. Я пугаюсь, думаю, что на укол. Но оказываюсь в палате для старших, где с меня стаскивают страшное платье, напяливают пушистую как персик нежно-голубую пижаму, а в руки дают восхитительную целую игрушку. Потом сажают на стул, а стул ставят на подоконник, под которым стоит толпа людей. Мне страшно, потому что дело происходит не на первом этаже, но медсестра крепко держит меня сзади за пижаму. Потом меня стряхивают со стула, отнимают игрушку, стягивают пижаму, и прямо при мне то и другое становится временной собственностью следующего ребёнка. Со страшным ором обиды, в прежнем застиранном платье меня доставляют в палату к поломанным игрушкам. Так родителям из окошка санатория периодически демонстрировали счастливых детей, усаженных на стульчик.

Семья возвратилась в Москву, когда мне исполнилось пять лет. Коммуналка в доме на углу Арбата и Староконюшенного из девяти комнат с четырёхметровыми потолками предстала передо мной городом, более сложным и крупным, чем Муром. Огромные коридоры позволяли игру в прятки и в мяч. Пятидесятиметровая кухня кончалась дверью чёрного хода, за ней страстно мяукали кошки. Тяжёлые входные двери я могла открывать, только повисая на ручке всем телом. Остатки прежней роскоши, изо всех сил затертые честной советской бедностью, проступали витиеватым золотистым накатом, стильными ручками, резным антикварным столиком под жестяным корытом в ванной и дубовым паркетом.
Я застала старушку по кличке «Душенька», горничную прежних хозяев. Душенька утверждала, что в её обязанности входило причёсывать Лику Мизинову, которой Чехов писал: «Увы, я уже старый молодой человек, любовь моя не солнце и не делает весны ни для меня, ни для той птицы, которую я люблю!.. Милая Лика, когда из Вас выйдет большая певица и Вам дадут хорошее жалованье, то подайте мне милостыню: жените меня на себе и кормите меня на свой счёт, чтобы я мог ничего не делать».
Забавно, но через семьдесят лет в той же зале я, начинающий драматург, тоже рассчитывала на то, что из моего будущего мужа выйдет большой певец. Не потому, что была ужасно честолюбива или корыстна, а потому, что, как и Чехов, считаю, что «мужчина» состоит из «мужа» и «чина». И в отличие от Чехова считаю, что женщина тоже состоит из «жены» и «чина», и не умею строить отношения с социально не успешными мужчинами.
Когда в Ликиной зале для приёмов собиралась богемная знать, включавшая в себя Чехова и Шаляпина, Душенька, подававшая к столу, пользовалась огромным успехом. Это сгубило её, пойти за простого уже не могла, а господа только тешились.
Душенька показывала дарёные Ликой и поклонниками украшения и шкатулочки, кормила детей конфетами и доставала всей квартире контрамарки в Малый театр. В гости к ней ходила старенькая Яблочкина, называла Душеньку Олечкой (она была Ольга Ивановна, подозреваю, что с неё Чехов и написал «Душечку»). Старушки пили чай и вспоминали дорогих покойников.

Наша семья жила в разгороженной стенками Ликиной зале для приёмов с глубоким эркером. Ближайшую комнату занимала Мария Сергеевна, ученица Циолковского по калужской школе, когда-то она была личным секретарём Серго Орджоникидзе. Её дочка Рита вечно сидела за роялем, учила вокальные партии и зубрила французский. Как Лика Мизинова, она собиралась стать великой певицей и, как Лика, ею не стала.
Дальше в узкой комнате жила Клавдия Ивановна Афонина, вдова генерала. Девушкой в красной косынке она приехала сюда из Питера с мужем-красногвардейцем. Красногвардеец стал заместителем начальника бронетанкового управления и погиб во время войны в автокатастрофе, вывернув руль, чтобы не задавить внезапно выскочившего на дорогу ребёнка. Генералу Афонину нравилось жить в коммуналке, и он смеялся на жалобы сына про «стыдно приглашать гостей». Овдовев, Клавдия Ивановна все равно отказалась выезжать в отдельную квартиру. А сын, тоже ставший генералом, увёл жену у Левитана.
Квартира замирала, когда Афонин-младший приводил в гости красавицу Раю Левитан и заглушал происходящее в комнате громко включённым радио, по которому вещал обманутый муж. Дело было беспроигрышное: пока Левитан в прямом эфире, Рая в безопасности. Но когда диктора ввели в курс, он потребовал, чтоб обидчик либо женился, либо попрощался с генеральскими звёздочками. Я помню её, красавицу тициановского типа. Рая любила рассказывать, что Левитан дико ревновал и бил её, запрещал учиться музыке и иностранному языку. Отец-ювелир одевал Раю как королеву, её знали во всех комиссионках и оставляли лучшие вещи, привезённые из-за границы.
Клавдия Ивановна Афонина, став Раиной свекровью, осуждала, стоя на кухне, половую разнузданность невестки. И соседи сочувственно кивали, хотя помнили, как десять лет тому назад к самой Клавдии Ивановне ходил любовник. В этот день она надевала жёлтый атласный трофейный халат и выходила в нём на кухню жарить картошку. Все уже были начеку, и в случае внезапного приезда генерала Афонина-старшего кто-то занимал генерала у входной двери, а кто-то выпускал любовника с чёрного хода.
Доживала Клавдия Ивановна одна, ей не нашлось места в новой квартире сына. Она регулярно перемывала многочисленный хрусталь в подсинённой воде, варила каши в маленьких кастрюльках и аккуратно писала расписание дежурства по коммуналке.

В следующей комнате жила семья Жанны. Ее отец был на дипломатической работе, и они оказывались то в Иране, то в Индии, непременно привозя всем обитателям коммуналки фигурки из слоновой кости.
Ещё одну комнату занимала семья Олега Масаинова, ставшего кукольником, изготовившим Чебурашку. Отец его был белым офицером, а мать безупречной домохозяйкой в белых крепдешиновых блузках с маникюром. Она ползала на коленках, натирая полы, что было совершенно непонятно моей маме и бабушке. За хорошее поведение крохотных детей водили смотреть коробку телевизора, в которой три игрушечные обезьяны в концертных одеждах играли на музыкальных инструментах. Папой Карло обезьян был Олег Масаинов, и до эры электрических игрушек в России простиралась целая вечность. Генерал Афонин устроил его по блату в военное училище, но туберкулёз вернул Масаинова к куклам.
Последним обитателем была Толстуха, страшная тётка невероятных размеров и такой же вредности, прежде преподававшая географию в военной академии. Во время войны она поселилась в кладовке без окна около кухни, убежав от мужа после развода. Каждое утро, когда соседи, спешащие на работу, делили конфорки, никуда не спешащая Толстуха ставила чайник. Когда чайник закипал, она выливала его и ставила по-новой, иногда вместо чайника ставила бак с бельём. Соседи скрипели зубами.
Всё же жили дружной семьей. Чиновные помогали простым, здоровые ухаживали за больными, вместе праздновали, горевали и хоронили. Ругались из-за очереди в ванную, обижались за плохо выполненное дежурство, но ощущали себя родственниками.

Я не помню переезда на улицу Лобачевского. Помню, как покупали немецкий мебельный гарнитур, обозначавший «всё как у людей». Как папа засаживал деревьями глиняные просторы. Как везде стояли краны, мы бегали по стройкам, и нас за это ругали. У папы была роль умного, доброго, солидного, но выпивающего. У мамы — очень больной, красивой женщины, через силу занимающейся домом. У брата — роль способного, ленивого и трудного мальчика. У меня — хромого, но обаятельного пятилетнего вундеркинда. Мама коротко стригла мои кудряшки и шила мне из старых отцовских брюк комбинезоны с грудкой. Мне очень хотелось носить косы, хвосты с бантами и красивые платья. Но это даже не обсуждалось: маме некогда было этим заниматься.
С игрушками тоже было неважно — «всякий хлам» мама не покупала, а «хорошие куклы» продавались в магазине «Лейпциг» и стоили дорого. Соседские семьи жили не богаче, но у всех девочек были косы, банты и кукольное хозяйство. Я на равных бегала и дралась с мальчиками. И бесконечно вундеркиндичала, заметив, что маме это нравится и она пересказывает мои перлы знакомым, как бы оправдываясь за мою хромоту.
Однажды я приставала к деду Илье, периодически приезжавшему в гости, чтоб почитал книжку. Дед посадил меня рядом и на больших буквах газетного заголовка практически за час научил читать. Первая книга, которую я стащила с полки, была огромным тяжёлым томом Шекспира шоколадного цвета с золотым барельефом.
Я сидела и нараспев читала по слогам, размахивая руками для убедительности, не понимая ни одного слова. Мне было пять лет. Мама не обращала внимания, потому что считала, что я дурачусь. Я долго мусолила Шекспира — мне нравился процесс — и, видимо, вполне освоила беглое чтение. Второй книжкой, которую я взяла с полки, была книжка фантаста Беляева «Голова профессора Доуэля». Не берусь утверждать, что много оттуда поняла, но так боялась самой книжки, что закапывала её далеко и высоко на стеллаж и пугливо озиралась на синий корешок с верхней полки. Потом уже мела с полок всё подряд.
Соседские девчонки с куклами не были мне интересны — не потому, что у меня не было хороших кукол, а потому, что я уже тогда назначила себя в интеллектуалки. Они вытаскивали во двор домашнюю утварь и часами варили игрушечные супы из сорняков и веточек, кормили пластмассовых детей жёлтой кашей из песка алюминиевыми ложками, переодевали, качали, били, ставили в угол и ругали. До сих пор считаю, что игра в куклы даёт только антинавыки в смысле материнства: молодые мамы с практикой отношения к кукле меньше всего способны видеть в ребёнке человека, идентифицировать его проблемы с проблемами отдельной личности, а не игрушки.

Однажды я увидела девочку из соседнего дома, разложившую под окнами своего первого этажа игрушки. Девочку звали Вера. Она была немного нескладная, но красивая, как кукла из магазина «Лейпциг». У неё были длинные кудрявые волосы, дивная улыбка, и в ней не было бессмысленной агрессивности моих соседок. Я влюбилась в неё без памяти. Стажу моей любви уже 35 лет, и, пожалуй, я считаю Верку не столько подругой, сколько сестрой. К сожалению, она целых десять лет живёт в Лос-Анджелесе, и нам остались только телефонные разговоры.
Семья у Верки была совершенно сумасшедшая. Её папа, известный адвокат по искусству, по домашней кличке «ДГ», всегда сидел в кресле, рассматривал художественные альбомы, читал газеты, разбирал коллекции марок и мурлыкал с дамами по телефону. Он был крупный филателист и крупный донжуан. Веркина мама заведовала посольским сервисом в ресторане «Прага», сидела в его правом крыле (где сейчас дурацкая надпись «Ломбард») возле стеклянных шкафов с посудой и приборами, их выдавали напрокат для больших посольских приёмов.
Когда мы с Веркой, взрослые, гуляя по Арбату, заходили туда, она выносила из ресторана тарелки с едой и кормила нас почти насильно. Пока ели, она ругалась: «Приходит ко мне сраная Болгария, дайте им по семь вилок к приёму! Я говорю: вы тремя сначала научитесь пользоваться!» или «Я французскому посольству, как людям, всё дала: и мельхиор, и посуду, и скатерти. Половину бокалов разбили, двенадцать вилок спёрли, а по скатерти — как будто прошлась конница Будённого. Так себя ни одна Румыния не ведёт!». Веркина мама была полной противоположностью моей.
Она нелепо одевалась, жила мимо моды, приходила вечером с полными сумками, садилась на диван, не разувшись, и говорила: «Я устала как Бобик!» Она тащила на себе семью, родственников, знакомых, руководила, зарабатывала, готовила, доставала, кормила, одевала. И так приучила всех к этому, что никто уже давно даже не говорил «спасибо». Да она и не требовала, от жизни у неё было ощущение конвейера, на котором некогда отвлекаться. По темпераменту ей надо было иметь десять детей. Мужа она считала бестолковым ребёнком, и его это устраивало. После её смерти он благополучно уехал в Израиль и женился на её сестре.
В Веркином доме был настоящий театр. Я жила в семье, где строго следилось за тем, чтобы всё выглядело «прилично». У Верки в доме жизнь происходила в жанре комедии дель-арте, и от этого было тепло.
— Тебя к телефону, старый кобель. Кажется, шлюха Элка! — передавая трубку мужу, шутливо говорила Веркина мама, женщина, учившая меня, семилетнюю, в хрущёвке пользоваться рыбным и фруктовым ножом. Веркин папа брал трубку и спокойно разговаривал по телефону. Я чуть не падала в обморок.
Когда Верка, став старшеклассницей, приходила на десять минут позже веленого, она шмыгала в свою комнату, потому что в неё летел тапочек, швыряемый мамой, лежащей в постели. Тапочек сопровождался дежурным текстом:
— Верка, стерва, сука, леблядь! Ты опоздала на десять минут, — после чего все спокойно засыпали.
Когда Верке исполнилось восемнадцать лет, мама начала её сватать. Раз в неделю она объявляла, что в субботу придёт мальчик из хорошей семьи. Когда приходил мальчик, Верка закрывалась в своей комнате на задвижку.
— Выходи, — стучала мама.
— Сунь под дверь пятёрку, тогда выйду, — цинично отвечала Верка.
— Ты столько не стоишь, — смеялась мама.
— Через час это будет десятка, — отвечала Верка.
— Я вырастила проститутку, — сокрушалась мама и совала под дверь пятёрку.
— Сама виновата, — отвечала Верка и выходила.
Мальчик, конечно, сразу был готов, Верка была хороша как куст роз. Она садилась и начинала строить из себя полную дуру. Мальчик мялся, мама заламывала руки. Горе было мальчику, который решался продолжить отношения, Верка мочила его по полной программе. Мама надувалась, но к следующей субботе изыскивала нового. По-моему, так они перелопатили пол-Москвы.

До школы во дворе у меня было два дружка, Серёжка и Витька; мы лазили по плитам недостроенных домов, бегали за мячом, меня брали на подсобных ролях играть в войну. Однажды забрались в подвал и начали играть «в доктора». Занятия эти предполагали постепенное, и замотивированное ритуалом «лечения», показывание гениталий. Не то, чтобы «ой, чего покажу!», а солидные, степенные жалобы на болезнь, осматривание пациента, консилиум из двух врачей, назначение лечения и исполнение процедуры в виде накладывания зелёных листочков и других подручных средств. Я была первой пациенткой, честно исполнила все договорённости, но, когда роли поменялись, ничего, кроме голых задниц, для медицинских экспериментов не получила. Я очень обиделась на них — мужские гениталии я, как санаторно-больничный ребёнок, представляла себе в сто раз лучше, чем возможность неисполнения договоров. Честные партнёры по играм, заступавшиеся за меня в самых сложных ситуациях, кинули меня на такой мелочи. Я была поражена.
В школу я пошла в 1964 году. Мы оказались с Веркой в параллельных классах. Школа была скучнее больницы и санатория, дети много врали и подлизывались. В классе сложился «отличницкий бомонд» — такие девочки с косами, тихие аккуратные и воображалистые. По отметкам я тоже была отличница, но у меня почему-то всегда тетрадь, руки, лицо и манжеты были в чернилах. В моих руках текли даже не заправленные чернилами ручки. Ещё у меня были проблемы с одним мальчиком. Моя любимая учительница Ирина Васильевна, видимо, всем вправила мозги, что дразнить меня хромоножкой нехорошо. Никто и не дразнил. Кроме мальчика, который как раз мне нравился.
Каждый день он выбегал из школы пораньше, прятался за колонну и при виде меня выскакивал с воплем: «Хромоножка!». Я изо всех сил давала ему портфелем по голове. Он шатался от удара, а я гордо удалялась к дому. Назавтра всё повторялось. Я никогда не жаловалась, но однажды раскровавила ему физиономию. Его отвели в медпункт, а мне в тетради написали: «Безобразно избила мальчика».
Наши садомазохистские услады кончились в четвёртом классе, когда меня перевели в специнтернат, иначе, я, наверное, отбила бы ему все мозги. Мы встретились через много лет в автобусе, я уже была замужняя женщина с детьми.
— А я вот в Америку уезжаю. Навсегда. Зачем ты замуж вышла? Я тебя любил всю жизнь, с первого сентября первого класса, — сказал он, и я чуть не заплакала и чуть снова не треснула его сумкой по голове.

Во втором классе на продлёнке мне всё объяснили про половую жизнь. В описании не было ни одного нормативного выражения, но технологические аспекты я усвоила. Каково было моё изумление, когда вскоре после этого мама выхватила у меня из рук «Декамерон» и унесла с криками негодования. Не идеализируя уровня маминой изобретательности, я прочесала дом по квадратам и обнаружила синенький томик Боккаччо в тазу под ванной. Это упрощало задачу. Обычно мне не разрешали читать лёжа в ванной, объясняя, что от этого портятся глаза и книги. Теперь, залезая мыться, я доставала «Декамерон» и супервнимательно читала. Прочитав, была страшно разочарована и на всю жизнь потеряла пиетет к запрещённой литературе.
Несмотря на то, что мама не работала и не перетруждалась по хозяйству, она всё время меня куда-то засовывала — то на продлёнку, то в городской пионерский лагерь. Я и так плохо ела, а там кормили какой-нибудь холодной сосиской, слипшейся кашей и молоком с пенками. Я была совершенно дистрофичным ребёнком, весила меньше всех в классе. На фоне вальяжной роскошной мамы, набравшей, выйдя замуж, килограмм двадцать, я выглядела весьма не товарно и чувствовала это.
Насколько мой отец был героем своего времени, настолько моя мама была его жертвой. Она самозабвенно назначала всех виноватыми за свою неудавшуюся жизнь. Виноват был Муром, в который она поехала по собственной воле, бросив уже написанную, но ещё не защищённую диссертацию; виновата была я, — что заболела полиомиелитом, не дав ей устроиться на хорошую работу; виноват был отец, — что начал пить, хотя в её обществе пьянство было самой безобидной формой психологической защиты; после смерти отца виновата была советская власть, — что платила маленькую пенсию на детей, намекая, что хорошо бы маме и самой учиться зарабатывать, и т.д.


Глава 2. МАМА


Моя мама, Цивья Ильинична Айзенштадт, родилась в семье студентов Тимирязевской академии через год после своего брата. Тимирязевку она считает cудьбоносным местом жизни — там познакомились родители, там была зачата, там родилась, там закончила Ветеринарный институт после эвакуации, там встретила моего отца.
Мамино детство прошло на колёсах. Когда её отец, мой дед Илья, закончил Тимирязевскую академию и был послан завучем в еврейский сельскохозяйственный техникум между Херсоном и Николаевом, маме было четыре года. Семья уехала с Арбата. Шёл 1926 год. Сад был завален фруктами, рядом с домом стояла сыроварня. За продуктами раз в две недели на арбе (арба — Арбат) жёны преподавателей ездили в посёлок Новополтавка. Мамина мама, моя бабушка Ханна, не работала, но, несмотря на демократические декларации, в семье при этом была домработница.
Через год деда послали в Кизляр организовывать переселение горцев на землю. Таты — горские евреи – были люди дикие и горячие, они убили прежнего агронома. Горцы приходили к деду по всем вопросам, возбуждённые, крикливые с кинжалами за поясами. У маленькой мамы кинжалы вызывали дикий страх, поэтому она отбирала их прямо у порога, и гости, смеясь, не перечили девочке.
Горцы называли дедушку брат Илья, а бабушку — сестра Анна. Когда они заходили, их сажали за стол и бежали к хозяину за четвертью вина. Остаток вина дед выплёскивал за окошко. Во-первых, он не пил даже сухого, во-вторых, вино делалось на его глазах: горцы топтали виноград в лоханке грязными босыми ногами. Летом шли такие ливни, что было невозможно выйти на улицу, и специальные люди, громко крича, разносили по домам лаваш и виноград. На день семья покупала пудовую корзину винограда, и еле хватало. Был момент, когда горцы голодали, и дед куда-то ездил и добился для них вагона муки.
Потом деда отправили в Молдавию на организацию еврейских колхозов. Сначала жили в Балте, столице Молдавии того времени. Летом снимали дачу в роскошном саду и обеды брали домой у француженки. Вкус тех обедов мама помнит до сих пор. Переехали в Тирасполь, когда туда перенесли столицу Молдавии, и где мама пошла в первый класс. Дед в Тирасполе проработал год, организовал несколько колхозов. На него было покушение, в него стреляли, но, слава богу, обошлось.
Потом деда послали в Харьков в аспирантуру, и маме пришлось учиться во втором классе в украинской школе. Шёл тридцатый год, начинался голод. Ходили на вокзал и ели в столовой бурду, но для маленькой мамы эти походы были целыми путешествиями. На вокзале она видела жизнь без прикрас. Через год деда перевели в Москву в аспирантуру, и пришлось вернуться на Арбат, в Плотников переулок.
Но семья столь разрослась в четырёхкомнатной квартире, что в такой тесноте жить уже не могли. И мой прадед Айзенштадт поменял две комнаты в Плотниковом переулке на одну большую комнату в 52 метра с эркером в том самом доме на углу Арбата и Староконюшенного. В бывшей зале для приёмов Лики Мизиновой оказались три семьи. Мои прадед Иосиф Айзенштадт и прабабка Мария Айзенштадт. Мои дед Илья и бабушка Ханна с маленькими дядей и мамой. Но пока последние были в разъездах, пустили прадедов брата из Белоруссии с женой и дочкой. Думали, чуть-чуть поживут, но брат прадеда внезапно умер, и жену с дочкой оставили навсегда.
Русская сказка «теремок» была в еврейской семье дежурным сюжетом. Впрочем, если б не пустили, немцы уничтожили бы этих родственников в войну — как остальных, оставшихся в Белоруссии. Три семьи разгородили залу для приёмов шкафами — маминой семье досталась самая неосвещённая часть, шёлковый абажур горел целый день, из-за чего она рано надела очки.
Мои прабабушка Мария и прадедушка Иосиф меньше всего напоминали библейскую пару, и жили в комнате с эркером в жанре мелодрамы. Прадедушка Иосиф шлялся ночами по любовницам до старости лет, а прабабушка Мария ждала его для упрёков до утра. Утром прадедушка являлся виноватый и ложился спать, а детям из-за этого не разрешали шуметь. Когда прадедушка просыпался, к нему ломились друзья, отчего прабабушка неистовствовала не меньше. Освободившись от светской жизни, прадедушка играл и озорничал с внуками.
Учебный год мамы был разбит переездами, пришлось снова идти во второй класс 9-й школы, бывшей Медведевской гимназии на Староконюшенном. Она училась в одном потоке с моим другом драматургом Вадимом Коростылёвым, написавшим бессмертную песню про то, что «хорошее настроение не покинет больше нас», и покинувшего нас недавно.
Когда взрывали храм Христа Спасителя, мама была среди арбатских детей, ходивших смотреть. У неё

Рецензии Развернуть Свернуть

Мария Арбатова. МНЕ СОРОК ЛЕТ.

14.05.1999

Автор: Владимир ШИЛОВСКИЙ
Источник: Заполярная правда


Тем, кто не знает, кто такая Мария Арбатова, я могу порекомендовать либо чаще смотреть телевизор, либо прочитать эту книгу. За второй совет мне, по крайней мере, не стыдно. Книга по-настоящему хороша. После нее сказать про Арбатову: "Она феминистка" - ужасный примитивизм. Автобиографический роман - достаточно сложный для чтения жанр. Точнее, очень многие авторы умудряются сделать его таковым. Данный случай представляет приятное исключение. Энергичный ритм делает чтение книги похожим на поездку в хорошей спортивной машине по живописной местности: можешь вволю насладиться красотами окружающего мира и приезжаешь в пункт назначения, не отсидев задницу. Повествование охватывает большой кусок новейшей российской истории: предреволюционный и революционный период, расцвет социалистического общества, его упадок, перестройку и переход к рынку, на белые полосы для которого, похоже, скоро уйдет вся краска в стране. История Маши Арбатовой богата чудовищным количеством роскошных подробностей, касающихся самых разных областей жизни, будь то общественной, культурной или вообще личной. Конечно, она красуется. Судя по книге, Мария из тех людей, что агрессивно осваивают жизненное пространство, увешивая все вокруг бирками и ярлыками. Слава богу, ум и талант позволяют ей в большинстве случаев дать нужные определения правильным вещам. Но все-таки нехватка времени приводит ее и к поспешным выводам, а так как дважды думать об одном и том же она, по-видимому, не привыкла, ошибки неизбежны. Особенно ярко это видно в ее отношении к людям. Арбатова очень часто дает им оценки, руководствуясь неточной, косвенной информацией. Надо ли говорить, что эти оценки далеки от лестных? Больше всего досталось в книге советской медицине и педагогической системе. Досталось поделом. Дикость и абсурдность механических движений монструозной советской машины способны довести до белого каления самого непритязательного и разумного человека. Остается только удивляться, как Марии, с ее темпераментом, удавалось добиться побед над тупостью и хамством, не теряя при этом человеческого облика. В молодости Маша была хиппи. На Арбате в семидесятых держала что-то вроде салона для андеграундной и авангардной публики (отсюда и "Арбатова"). Воспоминания об этом периоде представляют повышенный интерес для любителей рассказов о первых любовных опытах юных и привлекательных девушек. Правда, в 18 Машиных лет она теряет интерес для таких гурманов, так как выходит замуж и рожает двойняшек. Но зато до замужества она успевает познакомиться с солидным количеством мужских типажей и достаточно близко подходит к определению "все мужики - козлы". Ну, у нее есть основания так считать: некоторых персонажей иначе не назовешь. Наступает период поисков, возможностей для реализации планов и амбиций. Выясняется, что молодым на этом пути трудно. Молодым девушкам - еще труднее. Ибо пропускать их в искусство через постель кажется облеченным полномочиями мужчинам правильным и естественным. (Три замечания: облеченные властью женщины, что показано в книге, тоже не чуждались подобной практики; многие девушки в своих притязаниях только на такой путь и рассчитывали; молодые писатели, не способные добиться секунды внимания у чиновников, бывало, испытывали дикое чувство сожаления из-за отсутствия пышного бюста. Теперь же, при широком распространении нетрадиционной сексуальной ориентации, их положение, ясен пень, несколько выправилось). В многочисленные случаи посягательств на Машину честь верится сразу и безоговорочно: в книге собраны фотографии разных лет, демонстрирующие ее неувядающую красоту. Однако ее претензии к мужчинам в целом кажутся довольно забавными: то ей не нравится, что они заглядываются на нее, то она дуется на их невосприимчивость, то хочет, чтобы они считали ее "своим мужиком", то обижается на них за то, что они не видят в ней женщину. В общем, их вина состоит в том, что они не обладают даром телепатии и предвидения, необходимым для того, чтобы разобраться в ее настроениях и желаниях. И тут в ход идут искры, рубильники, дуги и прочая энергетика, символизирующая, как всем известно, возникновение любовного пламени. Интересно такое высказывание автора: "Ты мужиком пользуешься как человеком, а он тобой - как телом". Фраза сказана с явственным возмущением. Я, однако, всю жизнь считал, что использовать человека как бы то ни было вообще нехорошо, а злоупотреблять такой возможностью, пусть она даже встречается на каждом шагу, просто нельзя. Арбатова использует людей часто и с удовольствием. Женщины, поверьте мне на слово, еще долго будут для нас, мужчин, непостижимыми и загадочными созданиями. Советское искусство оказалось номенклатурным болотом с полным набором типичных обитателей этого экологического образования. Старшие душат младших, идеологически верные - идеологически неверных. Распределение жизненных благ занимает основную часть в умах творцов отечественной культуры. Марии в этих условиях пришлось несладко. Молодая, красивая, но решительная и несговорчивая. Проигрышное сочетание. Да еще пишет "гинекологические" пьесы. Куда уж дальше. Наблюдения за писательской и богемной средой Москвы и окрестностей убедительны до дрожи. Великолепно подано, со вкусом растерзано. Параллельно с творческой, течет и личная жизнь Марии, не назвать которую насыщенной может только совсем зажравшийся человек. Список побед и достижений, может, и не делает ее олимпийским чемпионом, но на кандидата в мастера спорта она тянет. Впрочем, тянет и волокет она во многом. С наступлением перестройки перед ней открылись новые перспективы, к которым она и устремилась со свойственным ей энтузиазмом. Он, правда, несколько поутих, когда она обнаружила, что на смену партийной номенклатуре пришла номенклатура демократическая, также не склонная к особым экспериментам в области степеней благонадежности и раскачивания лодки. Для раннего периода перемен Арбатова оказалась недостаточно эпатажной, а для позднего - недостаточно престижной. Все осталось тем же, у интеллигенции поменялись только хозяева. Да и самой Марии, вероятно, уже не удается повторять фразу "дорога в рай и дорога в ад в начале расходятся всего лишь на миллиметр" с прежним апломбом. Интересна политическая деятельность Арбатовой. Она участвовала в подготовке предвыборной программы президента и, похоже, принадлежала к тому небольшому числу людей, которые всерьез верили, что он может проиграть. В его программу она вплела положения новообретенного ЕЮ феминизма, что, конечно, наряду со всем остальным не оказало никакого впечатления ни на него, ни на электорат. Сейчас Арбатова - сорокалетняя женщина, в меру счастливая и в меру несчастная, ценящая свою независимость и пробующая на вкус словосочетание "социально успешная". Для кого-то она телекумир, с которого делают жизнь, для кого-то - оголтелая мужененавистница. Для меня - несомненно талантливый писатель.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: