Отцы и дети

Год издания: 2001

Кол-во страниц: 208

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0171-7

Серия : Художественная литература

Жанр: Роман

Проект закрыт

Римейк классического произведения: «Отцы и дети» в XXI веке.

Дети думают, что видят больше. Отцы думают, что видят лучше. И те и другие слепы.

Почитать Развернуть Свернуть

I

— Ну что, Валерик, не видать? — спрашивал в воскресенье 20-го августа 2000 года в телефонную трубку, выходя на балкон своего дома под красною черепичной крышей, господин средних лет, голый до пояса, с большим золотым нательным крестом, в холщовых клетчатых штанах с веревочкой, бантиком завязанной на животе.
Было пять минут пополудни.

Замечали вы, господа, как энергически в прошлом веке, не говоря уж о позапрошлом, начинались русские романы?
В первых строках уже обозначалась интрига, звучала речь, не скованная нормативностью, теряющей в России смысл всякое десятилетие, резко проступал типический характер; но, главное, повисал в отворенном воздухе вопрос... ибо нет в русских романах ничего замечательнее вопросов, ответы на которые в свой черед непременно воспоследуют, а до той поры читатель, как рыба, лениво клюнувшая наживку, принужден будет заглатывать и заглатывать ее, шевеля жабрами и не подозревая спрятанного внутри крючка.
Не то, господа, ныне.
Совсем не то.
Новый русский романист начнет, пожалуй, с признания, как люб ему цвет абрикосов и персиков, или сравнит самолет, идущий на посадку, с кошкою, падающей на лапы (следует, очевидно, так понимать, что кошка была о трех лапах); ну а ежели какой вопрос и поставит новый русский романист читателю, то не достался ли тому, часом, экземпляр с дефектом, потому что первая страница книги начинаться будет не как ей полагается, прописною буквой с красной строки, но строчною, без отступа, да и самая мысль соображена будет вяло, смутно, как бы спросонья, в продолжение сна, про который ни читатель никогда впоследствии не узнает, ни автор не вспомнит; ибо сон, коли ты сразу его не запишешь, к полудню забудется весь, кроме чего-нибудь очень потешного или чрезвычайно мерзкого, только во снах и случающегося.

Вопрос господина в клетчатых штанах относился к щекастому загорелому парню с беловатым пухом на подбородке и маленькими тусклыми глазенками, находившемуся в тот момент на расстоянии полусотни верст и прижимавшему к единственному уху со вдетыми в него тремя сережками сотовый телефон Motorola. Валерик, личный шофер нашего героя, давно уж маялся в аэропорту приморского города N., то вылезая из хозяйского серебристого Volvo, то водворяясь опять на мягкое велюровое сиденье. Все в нем: и три сережки в ухе, и разноцветные волосы, и мобильник в одной руке, и запотевшая жестянка Pepsi в другой, — все изобличало человека новейшего, модернизированного поколения.
Современные романисты, коли мы о них заикнулись, неблаговидную, даже карикатурную роль уделяют этому человеку — Валериком звать его или Толиком, шофер он или охранник, стрижен ли коротко (прежде стрижка подобного рода называлась под бокс) или, по теперешней моде, в разные цвета выкрашены взъерошенные и как будто полуощипанные перья на голове у него, — мало, впрочем, отличаясь этой поверхностию взгляда от классиков: и классики ведь, при всем буйстве их фантазии на живописание главных лиц, обозначали галерею слуг и мужиков, не менее, а может, и гораздо более колоритную, чем их господа, несколькими широкими взмахами кисти: беловатый пух на подбородке... тусклые глазенки... сережка в ухе... да знаете ли вы, какие вихри крутятся в душе гвардии сержанта в запасе, побывавшего в плену у горцев, чудом из плена бежавшего без одного уха, награжденного медалью за побег, а теперь живущего на берегу моря почти неотлучно при своем важном хозяине.
Положим, жаловаться тоже грех: в распоряжении Валерика имелась комната над гаражом, в левом от ворот углу хозяйского участка, полное довольствие (хозяин содержал, кроме шофера, горничной и охранника, по совместительству сторожа и садовника, также славную кухарку); по двадцатым числам вручался Валерику, равно как и прочей прислуге, узкий длинный конверт с оговоренною суммой в американских долларах. Одну часть Валерик тотчас клал в банк, другую переводил родителям в Таганрог, а третью, меньшую, оставлял себе, на карманные то есть расходы. Вредных привычек за Валериком не замечалось, к девицам легкого поведения Валерик не хаживал, зато любил музыку, и в комнате над гаражом собралась у него приличная фонотека: до армии Валерик закончил музыкальную школу по классу шестиструнной гитары.

— Не видать, — ответствовал в телефон Валерик, снисходительно глядя на зеркальные двери зала для особо важных персон.
Рейс из Москвы задержался прилетом на три четверти часа, теперь заминка была с таможенным досмотром — такое случалось в городе N. частенько. Потому и не видать было Валерику хозяйского сына с приятелем, за которыми был он послан в аэропорт. Впрочем, в лицо ни того, ни другого Валерик не знал и терпеливо ждал, как ему было велено, в автомобиле, поставленном у самых VIPишных дверей.
Покамест Валерик томится в аэропорту — видит Бог, никуда не денутся те, за кем он послан, — познакомимся с его хозяином.

Зовут хозяина Максимом Петровичем, а по фамилии...
Фамилия славная.
Папенька Максима Петровича, полуграмотный донской казак Петр Касьянович, вострой шашкой выкроил себе маршальские лампасы из плотного строя белогвардейцев, потом гонял басмача из конца в конец пустыни Каракум, а еще потом, в год великого перелома, навел порядок на мятежном полуострове Ямал.
Вот, господа, поистине белая страница в истории Государства Российского; вот о чем следовало бы написать роман!
Однако мы не исторический роман пишем.
Будет возможность — расскажем что знаем; но не теперь.
Петр Касьянович первым браком был женат на Евлампии, дочери атамана, которая перед самой войной с германцем родила дочь Ксению (ск. 1979 г.). По возвращении домой с Туркестанского фронта Петр Касьянович зарубил Евлампию шашкой, приревновав ее к мельнику Прохору, дочь же свою Ксению забрал жить с собой в Москву. Там, учась в Комакадемии, Петр Касьянович горячо полюбил товарища по партии Мирру, имея от нее дочерей Ларису (1923 г. рожд.), Раису (1928 г. рожд.) и Милису (1933 г. рожд.), и жил бы с Миррой до самой гробовой доски, и, глядишь, еще детей бы от нее имел, когда бы Мирру не арестовали за шпионаж, присудив к десяти годам без права переписки.
Петра Касьяновича миновала чаша сия.
Вскоре после второй германской войны, в бытность Петра Касьяновича инспектором Генерального штаба, третьей и последнею женой его сделалась медсестра Октябрина, виртуозно ставившая герою уколы от радикулита. Маршал родил от Октябрины сыновей Константина (1948 г.рожд.), худенького подростка в алом шелковом галстуке, с моделью планера, склеенной из щепочек и вощеной бумаги, демонстрируемой фотографу не без гордости (разделяемой маршалом, восседающим на венском стуле в центре снимка), и Максима (1951 г.рожд.), губошлепа эдакого, в чулках на резинках, все норовящего своротить острое навершие с деревянной пирамидки, раскрашенной во все цвета радуги...
Вдруг — вспышка магниевой лампы! разноцветные кругляши рассыпались на пол, и самый большой, темно-фиолетовый, покатился через всю комнату, в дальний угол ее, провожаемый немигающим детским взглядом, — по кочкам, по кочкам, по гладенькой дорожке, по долинам и по взгорьям, на рысях, на большие дела, по главной улице с оркестром, по Красной площади, под b-moll-ную фортепьянную сонату Шопена, мимо катафалка с маршалом в урне, похожей на кастрюльку для кипячения молока... и замедлил движенье у металлических раздвижных ворот.
Тут как раз они и раздвинулись, и взорам путников открылся сад, благоухающий розами; Валерик въехал, затормозил... и откуда-то сверху донесся тонкий, мальчишеский голос Максима Петровича:
— Букашка! Сынок!..


II

Сына своего Николая с первых дней Максим Петрович именовал «Николашка-Букашка» или просто «Букашкою»: ребенок родился пухленький, а ручки и ножки были у него тоненькие, пребывающие в постоянном беспорядочном движении, так что впрямь напоминал он круглого жука, опрокинутого на спину. Потом Букашка научился переворачиваться со спины на живот и ползать — столь шустро, что надлежало постоянно следить, как бы не выпал он из кроватки головкою об пол (оно и случалось по недосмотру).
Букашку своего папаша видел редко.
В октябре 1991 года Максим Петрович с женой, сыном и тещею жил за границей: приехал туда маленько рассеяться, то есть читать платные лекции. Максиму Петровичу случилось провести роковые два дня и две ночи несчастного возмущения ГКЧП в осажденном непонятно кем Белом доме, поскольку был в ту пору Максим Петрович советником кабинета министров по сношениям с Европой. Тогда много показывали его по разным каналам; особенно впечатляющим был кадр митинга на Лубянке: демократические вожди, среди них и Максим Петрович, не веря собственной дерзости, облепили статую Феликса, что выглядело, пожалуй, фрейдистски, принимая в расчет фаллическую форму постамента.
Как-то такое в газетах писали, будто бы Комар и Меламид, славные наши художники, предлагали восстановить исполинскую статую, воздрузив на плечо Феликсу бронзового же, в натуральную величину, паренька, того, что накинул следующей ночью петлю на шею палача; однако слыхали мы и другое, ничуть не менее остроумное предложение, а именно — пристроить в ногах истукана воодушевленную группу митингующих: и Егора Гайдара с Гаврилой Поповым, и обоих Яковлевых, и молодого Явлинского с Боровым, и двух Боровиков, и — в обнимку с дружком Пашкой из «Комсомолки» — нашего Максима Петровича... Пусть бы стояли, в назидание потомкам.
Про путч и говорил по преимуществу Максим Петрович в своих зарубежных лекциях, иллюстрируя захватывающее дух повествование видеосъемками; публика выслушала триумфатора со вниманием, но выгодной работы, которую рассчитывал он получить, ему все-таки не дали.

Следующим летом он разошелся с женою.
Совпало это роковым образом с годовщиной путча.
Максим Петрович с несколькими сподвижниками праздновал годовщину в Крыму, на одной из правительственных «баз отдыха», и случился там у него банальнейший курортный роман.
И не бог весть что такое — перепихнулись по пьяному делу — но вездесущие доброхоты поспешили поставить в известность семью. Букашке запомнилось, как одна дальняя, однако чрезвычайно контактная родственница, зайдя несколько времени спустя к ним в гости, посетовала: затруднительно, мол, подыскать объяснение скоропостижному уходу из семьи милейшего Максима Петровича. Мама тогда пожала плечами, но Букашкина бабушка, с первых дней норовившая в упомянутой выше семье выглядеть если не хозяйкой положения, то серой кардинальшею, не без дочерней, впрочем, поддержки, — почти с ликованьем воскликнула:
— Да не ушел! Не ушел! Это мы его сами вышвырнули, как паршивую собаку!
Что, в общем, походило на правду.
Получив от жены телеграмму «Все знаю», Максим Петрович поспешил вылететь в Москву. В прихожей ждал уж его чемодан с вещами, набитыми внутрь кое-как: шелковые галстуки и манжеты рубашек образовывали по бокам чемодана подобие бахромы; пространных объяснений с обеих сторон, ко взаимному, кажется, удовлетворению, не воспоследовало. Не сделав и двух шагов дальше порога, Максим Петрович поцеловал в темечко прыгавшего вкруг него сына, взял свой чемодан — и переехал жить к матери.

Беда, говорят в народе, не ходит в одиночку.
В конце 1993 года, после думских выборов, когда на виду у всей страны Жириновский чокался с каждым встречным-поперечным и не пьянел, а Карякин враз окосел и, сказав: «Россия, ты одурела», чуть не покатился кубарем со сцены, Максим Петрович, следом за друзьями, демократическими вождями покрупнее калибром, оказался не у дел.
Надо было как-то жить дальше.
Попробовал он учредить некий Фонд — ничего из этой затеи не вышло; возглавил одну из новейших академий — через полгода подал в отставку; помелькал в телевизоре с комментариями на тот и другой счет; опять читал за границей лекции, недолго; потом похоронил мать; потом снова куда-то исчез...
Он уединился в Ново-Огареве, на той самой даче, где ковались еще недавно, при его живом участии, гайдаровские реформы и где первый раз положил он глаз на ту жопу из канцелярии Бурбулиса, из-за которой погорел. Трудиться, говорил себе Максим Петрович, сидя на последнем октябрьском солнышке. Трудиться, блядь, работать! Хуже всего теперь — опустить руки. Жизнь в свое удовольствие кончилась, порезвились; нужно теперь приучаться к жертвованию собою — но не к тому, о котором так много мы говорим в молодости и которое чаще всего представляется нам в образе карьеры, славы, успеха, то есть все-таки удовольствия, — но к тому жертвованию, которое тебе ни хера не дает (или почти ни хера), кроме чувства исполненного сполна долга.
Стайка молодых воробьев, точно прислушиваясь к этим его словам, учинила толковище на посыпанной красным песком дорожке, налетая друг на дружку, тыча клювами куда ни попадя, — совершенно как теперь, возрождая традиции предков, на льду Москвы-реки в конце Масленой недели метелится на кулачках учащаяся и трудовая молодежь; бродячая, но сытая пегая кошка, лежа на боку в подстриженной траве, неодобрительно посматривала на глупых птиц.
Откуда-то пахло теплым ржаным хлебом.

И вскоре про Максима Петровича заговорили с прежнею силой.
В одной из южных областей губернатором стал его добрый приятель, еще со времен совместной работы в аппарате ЦК ВЛКСМ. Комсомольцы — добровольцы: надо жить и любить беззаветно, видеть солнце порой предрассветной, только так можно счастье найти... Максим Петрович его и нашел. Область эта была, между прочим, родиной Петра Касьяновича; там поныне действует музей, где хранятся в стеклянных шкафах потраченная молью бурка, личный противогаз в брезентовой сумке, несколько томов основоположников и сапоги 36-го размера.
Землякам Петра Касьяновича мало музея и памятника на главном проспекте; при поддержке маршальских сыновей Константина и Максима требуют они выдать им кастрюльку с прахом, замурованную в Кремлевской стене, дабы похоронить героя в соответствии с его предсмертным пожеланием, там, откуда он есть пошел. Этому препятствуют единокровные три сестры наследников, говоря, что, во-первых, маршал таковое пожелание высказал в отсутствии нотариуса, пусть и при всех родственниках, а, во-вторых, его слова: «Посреди широкой степи выройте могилу» — вполне могут быть истолкованы всего лишь как всплывшая в агонизирующем сознании цитата любимого Кобзаря. Но даже если братьям и удалось бы договориться с сестрами, вряд ли бы к их просьбе всерьез отнеслись люди за Кремлевскою стеной, поскольку родственники прочих в ней замурованных предпочитают, чтоб уж все оставалось, как было.

Губернатор, пригласив Максима Петровича занять видное место в своем новоиспеченном правительстве, совершил его руками, смеем сказать, экономическое чудо.
Не то чтобы так уж сразу взял и совершил. Первые полгода недавно заведенное на новый лад хозяйство скрипело, как скрипит сборная мебель из магазина IKEA, ежели не ввернешь как следует шурупы. Но ближе к Пасхе просохла грязь на дорогах, сию минуту рабочие в оранжевых жилетах закатали дороги свежим асфальтом — и зачастили в глухую провинцию сановники и банкиры, как столичные, так и иностранные. Зачастили, разумеется, тоже не вдруг: если первый деловой партнер Максима Петровича был человеком, выползшим из недр Госплана, человеком столь высоким и худым, будто кровля рухнувшего департамента приплюснула его, человеком со сладким голосом и плутовскими глазами, который на все замечания Максима Петровича отвечал: «Надо подумать» — и который старался представить всех потенциальных своих партнеров (присутствующие, разумеется, не в счет) пьяницами и ворами, — то ближе к следующей зиме совсем другие, новые люди, молодые, здоровые, сытые, гладкие, за честь почитали сладить какое-либо дельце с Максимом Петровичем. Глядь — и уже к отремонтированному турками зданию аэропорта пристроен был зал для особо важных персон; глядь — и заревели здесь и там бульдозеры и экскаваторы; многозвездные гостиницы и казино с дискотеками встали вдоль моря; в следующий летний сезон множество русских туристов предпочли здешние пляжи заморским; слишком уж разгуляться криминалитету не дали казаки, заменившие растленную милицию; прошел еще год — и народ едиными усты величал губернатора батькой и кричал ему любо.

Наш Максим Петрович во все это время держался будто бы в тени, в действительности ведя непрерывные переговоры, по успешном завершении коих вручая каждому из дорогих гостей экслюзивный презент: штоф с барельефом отца-маршала в дымчатом стекле.
Маршал на пенсии баловался приготовленьем крепчайших настоек; свои секреты передал он младшему сыну — и теперь эти его приятные напитки промышленным способом изготавливались на ликеро-водочном заводе имени Петра Касьяновича под личным контролем Максима Петровича. В каждом дымчатого бледно-зеленого стекла штофе плавал жгучий перчик, или пучок травы, или корешок; а всего напитков насчитывалось две дюжины сортов. К дареной водке прилагалась полуфунтовая банка паюсной икры: Максиму Петровичу пофартило договориться с южными соседями о крупных долгосрочных поставках этого лакомства на бартерной основе, по чрезвычайно выгодным ценам.
В результате, как вы, должно быть, читали в журнале «Деньги», Marshal Vodka и Marshal Caviar основательно пошатнули на мировом рынке позиции шведов и иранцев.
Это все, и еще многое, про что лучше бы нам благоразумно смолчать, было Максимом Петровичем, а не голый до пояса неказистый господин в холщовых штанах, заключавший в объятья сына, в умилении повторяя:
— Букашка... Букашка...
Букашка стоял на самой нижней ступени крыльца, а отец на верхней, так что картина была в духе Рембрандта Рейнского.
— Папаша, погоди... ну хватит... я же весь потный... — говорил хриплым голосом юноша, никак не в силах высвободиться из жарких отцовских объятий.
Максим Петрович казался гораздо взволнованнее Николаши: ну как же! наконец-то перестал он быть «отцом по выходным».
Последний раз видевшись в июле, когда Максим Петрович приезжал в столицу по делам, они вдвоем ужинали в «Метрополе». Максим Петрович  propos поинтересовался Букашкиными планами на будущее: закончив школу, Николаша целый год, по выражению бабки, околачивал груши, даром что был отцом от армии отмазан.
— Знаешь, Николаша, — заметил Максим Петрович, — твой дедушка нам с братом, когда мы были в твоем возрасте, часто говорил, что лучше быть первым парнем на деревне, чем...
Он погладил кончиками пальцев крахмальную скатерть — и задал вопрос, множество раз произносимый только в мыслях:
— Ты не хотел бы пожить у меня?
Букашка ответил:
— Why not?
А пару недель спустя заявил матери и бабушке за ужином:
— Я поеду к папе. Может быть, надолго.

Надо ли вам описывать чувства бедных женщин?
Мальчик рос без хлопот под их приподнятыми на широких малороссийских бедрах юбками, чураясь резвых сверстников, а тем более сверстниц, почти все время свое проводя в квартире с высокими потолками с лепниною на одном из московских бульваров. Редкие визиты Максима Петровича, посещения с ним Зоосада и Луна-парка, да хотя бы и ближайшего кинотеатра, сменившиеся по мере взросления наследника театральными премьерами и концертами рок-звезд в Кремле, с местами в первых рядах партера, доверительные разговоры, все те же, что и в раннем детстве, — разумеется, все это волновало Николашу; но волнение, как морщинки на свежевыстиранном белье, наутро бесследно сглаживалось женскою нежностью.
Но сказать, что Николаша был обделен мужской и перекормлен женской любовью, мы не решились бы. Все обстояло печальнее. Мальчик был средоточием любви в этой семье и, соответственно, главой семьи; но когда семья распалась, он из полновластных монархов угодил в заложники. Спроси мать или отца, любят ли они Букашку с прежней силою, — не задумавшись ответят: «Сильнее! Сильнее!» Однако, положа руку на сердце, как с отцовской, так и с материнской стороны все изъявления любви к Николаше теперь были скорее данью привычке, нежели душевной потребностию.
Семья рассыпалась, как обветшалый дом, и младенец — конек, придавливавший кровлю, — погребенный под обломками, потерял прежнее свое, главенствующее назначение.
Подросток Букашка был, без преувеличения, лишний человек.
Поглядели бы вы, как шагал он, раскрасневшийся, взмокший, по родному Суворовскому, шаркая башмаками, почему-то всегда на два размера больше, размахивая руками, в полный голос говоря сам с собою, роняя то плейер, то фотоаппарат, — пожалуй, вы бы приняли его за городского дурачка.
Николаша любил Москву, как русский, пламенно и нежно, всю ее исходив, петляя приарбатскими и замоскворецкими переулками, заглядывая в грязные подворотни, сверяя, что видел, с тем, что писано в путеводителях. Еще в начальную пору жизни пристрастил его к этим прогулкам Максим Петрович, большой патриот. Этими прогулками, в общем, исчерпывалась общественная жизнь Букашки. Ему приветливо улыбались как завсегдатаю продавщицы книжных магазинов и работники видеопроката; весь последний год околачиванья груш стал Букашка почти ежедневно посещать ночные клубы с живой музыкой, в одном даже поработал официантом.
Однако, возвращаясь каждый раз домой, молодой человек знал о внешнем мире не более того, что знал о нем, выходя из дому. Он как будто кого-то искал в своих скитаниях и метаниях... и все не мог найти.
Лишь с недавних пор в Николаше, под младенческой нежной оболочкой, будто костяк стал прощупываться; в разговорах за столом или в репликах, подаваемых во время просмотра видео, зазвучали непривычно резкие для женского слуха нотки. Впрочем, это были пока еще далекие раскаты грома, не предвещающие, что гроза должна обязательно разразиться над вашей головою; может, ветер еще переменит направление, черная туча, которая только что неслась прямо на вас, в последнюю секунду развернется и полетит к соседям, — а вы проводите ее задумчивым взором, осените себя крестом и вздохнете облегченно: «Слава тебе Господи, пронесло!»
Растет мальчик — вот и все, полагали они.
Сообщение, сделанное Николашей матери и бабушке за ужином полмесяца назад, впору было сравнить с молнией, низвергшейся с потемневших небес прямо в печную трубу...
Поспешим, впрочем, перейти от всех этих неуместных теперь умозрений к другим, более нам привычным.


III

Какой-то греческий или римский философ сказал: молодые любят людей не в силу их качеств, не в силу получаемых услуг, а в силу ласк, которые им люди оказывают. Этот эгоизм и понятнее, и простительнее стариковского; но все-таки это эгоизм.
У Николаши месяца за три до решительного разговора наконец-то появился друг, по имени Евгений Вокзалов, который, вообразите, вызвался ему сопутствовать в дерзком путешествии, как Санчо Панса рыцарю Печального образа. Хотя еще надо подумать, кто был из них двоих Дон Кихотом, а кто — оруженосцем. Никакого романтизма, все было проще, все типа совпало: мать весной вдруг выскочила замуж и зажила на два дома, бабка достала, папаша дал понять: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы переехало к нему, но главное — главное, выяснилось, что у Евгения как раз в той губернии родители живут, которых он как раз в августе, в отпуск, собрался навестить.
И Николаша решил: поедем, я готов!

Пейзаж, открывшийся Николашиному взору теперь, в этот августовский полдень, из окна Volvo, очаровывал его, как очаровывает в раннем детстве счастливый сон, и широкая улыбка появляется тогда на младенческих пухлых губах.
Он ожидал увидеть — как по телевизору в новостях — обтерханных мужичков и запьянцовских баб, ракиты с ободранною корой и обломанными ветвями, подобные нищим в лохмотьях, исхудалых, словно обглоданных, коров, щиплющих пыльную траву по канавам. Наперекор ожиданию, по обе стороны гладкого шоссе тянулись фруктовые сады, сквозь которые, точно в какой-нибудь Эстонии, белели стены и краснели кровли новеньких частных домов, преимущественно в два, реже в три этажа, с отраженным в мансардных окошках солнцем; селяне, одетые опрятно и даже нарядно, были веселы, хоть и трезвы; глаз горожанина с удовольствием отметил по краям трассы нарочно выделенные полосы для велосипедистов, по которым катили в обе стороны подростки в ярких чистых футболках и дорогих кроссовках.
«Да, — рассуждал Николаша, глядя в окно, — можно, значит, жить и нам цивилизованно, поражая мир довольством и трудолюбием, как поражает оно доселе нас, выезжающих за границу. Нет, нельзя, чтобы все оставалось в новом столетии как прежде. России необходимы преобразования, радикальные преобразования; но как осуществить их не в одном отдельно взятом регионе?..»
Так не по годам здраво рассуждал Николаша; и, пока рассуждал, стали попадаться по обочинам яркие рекламные плакаты с портретом его знаменитого дедушки — то поднимающего полную стопку водки (не расплескать бы), то направляющего в разинутый рот ломоть хлеба, сдобренный изрядным количеством черной икры (не промахнуться б); и кругом все дружно вторило жизнеутвержающему настроению маршала, все широко плескалось и лоснилось под тихим дыханием ветерка; почетным эскортом сопровождали Volvo, бежавший со скоростью сто верст в час, жаворонки; сытые и чистые собаки махали Николаше распушенными хвостами; небо сияло ровной синевой; мчались навстречу, в направлении города, кабриолеты и джипы с молодыми людьми в приподнятом настроении внутри и с бело-сине-красными флажками на капотах.
— У вас праздник, что ли? — спросил Николаша водителя.
— Футбол, — ответил Валерик. — С болгарами на кубок играем.
И вставил кассету в магнитофон.
«Родина! Еду я на родину!» — разнесся из динамиков голос популярного в конце прошлого века в России певца Шевчука.
— Курить хочешь, нет? — спросил с заднего сиденья Евгений.
— Давай, — ответил Николаша, бережно взял из пальцев Евгения тонкую сигарку, щелкнул зажигалкой и смахнул слезу.
Некурящий Валерик приоткрыл окно со своей стороны; воздух в салоне вмиг напоился терпким ароматом Cafe creme.

Нет, господа, у нас не роман прошлого века!
Слезу из глаза Николаши высекла не старинная песня — сизый сигарный дымок, подкрученный ветром; и не сбежались из разных углов дома на крыльцо все обитатели посмотреть на трогательную встречу блудного сына с отцом — лишь Валерик, вынимая вещи из багажника, вежливо улыбнулся в ответ подмигнувшему хозяину, да за окном во втором этаже промелькнуло миловидное личико.
— Вырос... еще больше вырос... — приговаривал Максим Петрович. — А прическа, прическа!
— Взрыв на макаронной фабрике, — прокомментировал свой новый прикид юноша, высвобождаясь из отцовских объятий. — Папаша, познакомься с моим лучшим другом Евгением, о котором я тебе столько рассказывал.
Максим Петрович не помнил, что именно рассказывал ему сын про Евгения, но, подойдя к высокому человеку в камуфляжной робе навыпуск, в таких же пятнистых брюках, заправленных в тяжелые сапоги на шнуровке, и в черно-белом палестинском платке поверх головы, крепко стиснул обветренную руку, поданную Максиму Петровичу, заметим, не сразу.
— Привет, Евгений, — сказал запросто незваному гостю Максим Петрович. — Друг моего сына — мой друг.
— Спасибо, — ленивым голосом отвечал незваный гость и, сбросив на плечи палестинский платок, обнажил свое лицо.
Длинное и худое — с очень высоким лбом, казавшимся таковым еще оттого, что был Вокзалов острижен почти наголо, с трехдневной щетиной на щеках и подбородке, с большими зеленоватыми глазами и прямым тонким носом — лицо это выражало самоуверенность и ум.
Дать Евгению можно было и меньше двадцати лет, и за тридцать. У теперешних молодых удивительное свойство: рано взрослеть и поздно стариться. Сфотографировался раз — и клей потом карточку на все документы. В четырнадцать открывают ногой двери в заведения, вход куда открыт — и на дверях специально об этом написано — только совершеннолетним; а на четвертом десятке, когда уж надо, вроде, перебеситься, — сидят бок о бок с тинейджерами в интернет-кафе.
— Надеюсь, Евгений, — сказал с улыбкою Максим Петрович, — вы не соскучитесь у нас.
— Вряд ли успею. Больше трех дней жить у вас не намерен: у меня в Р., — Евгений произнес название райцентра, — мать с отцом. Я к ним в отпуск еду, к вам — так, по пути, зарулил, мальчика доставить...
— А не знаком я, случайно, с вашими родителями?
— Сомневаюсь. Мать с отцом у меня простые пенсы.
— Кто? — спросил Максим Петрович.
— Нормальные пенсионеры.
— Понял... А фамилия ваша?
— Вокзалов, — со вздохом ответил молодой человек.
— Вокзалов?..
Максим Петрович сделал вид, что силится вспомнить, не знаком ли он с отцом или матерью Вокзалова, в действительности поражаясь: какие странные все-таки бывают в России фамилии.
— Нет... — молвил он после раздумья. — Мы не знакомы.
— По пути зарулил?! — взревел Николаша. — Мальчика доставить?!
Он только теперь сообразил, что такое сказал отцу Евгений.
«Три дня», — сказал Евгений; а потом — уедет? И оставит его здесь одного? Опять одного?!
— Ну-ну... — приобнял Максим Петрович обоих молодых людей. — Мы Евгения так просто не отпустим. Это уж факт. А жить вы будете...
С просветленным лицом он выдержал примерно такую паузу, какую выдерживал в блаженные дни детства Букашки, пряча за спиною подарок или задерживая сына перед закрытой дверью гостиной, где стояла, тычась макушкою в потолок, с вечера наряженная, сияющая гирляндами лампочек и свитками серебряной мишуры елка.
— Жить вы будете в твоем, Николашенька, доме! Врать не стану, раньше был он гостевой, но теперь Букашкин! Валерик, веди! — шутливо простер он руку в глубь участка. — Помоетесь, переоденетесь с дороги — и назад. Обедать сядем!
— Пообедать — это не хило, — заметил Вокзалов. — Нам в самолете одну теплую минералку давали, а в аэропорту целый час шмонали мою механику, не отойдешь.
Он похлопал по своему ноутбуку, тоже в камуфляжном чехле.
Валерик повел юношей в их жилище, а Максим Петрович вошел в дом — проверить, все ли готово к обеду.


IV

В столовой у растворенного окна стоял, провожая взглядом приезжих, его старший брат Константин Петрович, в белой полотняной тройке, в шелковой рубашке с галстуком, в парусиновых туфлях с коленкоровыми носами и пятками, с перстнями на обеих руках, неуловимо напоминая киноартиста Никиту Михалкова в картине «Жестокий романс»... барин, сущий барин, совсем не похожий на Максима Петровича, низкорослого крепыша со смазанными чертами лица. Почти все выходцы из аппарата ЦК ВЛКСМ почему-то коротышки со смазанными, как будто пластилиновыми лицами, эдакие шустрики-мямлики...
Не таков был Николашин дядя. Рост, осанка, здоровый цвет лица, густые волосы с проседью на висках и чуть заметными залысинками, тоже густые, аккуратно подстриженные усы; в особенности хороши были глаза — темно-карие, маслянистые, широко распахнутые, лишь изредка щурящиеся, будто Константин Петрович желал что-то получше рассмотреть в оптический прибор: он щурился — и казалось, подкручивает пальцем колесико бинокля или микроскопа.
Облик его, изящный и породистый, сохранил то стремление вверх, подальше от нашей земли, которое большей частию исчезло в русских после 20-х годов. И это было странно, поскольку родители Константина и Максима Петровичей происходили как раз от этой земли и от пресловутой сохи. Впрочем, откуда нам знать, не был ли кто-нибудь из их пращуров небрачным сыном или дочерью сиятельных особ; и что такое вообще благородство применительно к составу крови? Нету ведь у крови ни группы, ни резус-фактора благородных, и не чураются персоны августейшие переливания плебейской крови в свои голубые

Рецензии Развернуть Свернуть

Отцы и дети в новорусском интерьере

14.11.2001

Автор: Иван Котин
Источник: Уральский Курьер


Источник: http://www.chelpress.ru/newspapers/ucourier/archive/14-11-2001/4/a73488.html    Сначала актер Иван Охлобыстин поставил по мотивам романа "Идиот" фильм "Даун-Хаус". Очень странный, где-то даже возмутительный фильм поднял волну интереса к русской классической литературе, и бойкие молодые авторы принялись бесстрашно кромсать и перелицовывать старые книжки на новый лад. Первой ласточкой стал "Идиот" Федора Михайлова, выпущенный издательством "Захаров" в серии "Новый русский романъ". Следующим в этом скорбном ряду стал Тургенев - косметической операции без наркоза подвергли "Отцов и детей". Написал книжку некто Иван Сергеев, хотя рассыпанные по тексту намеки указывают на то, что автором является модный автор Вячеслав Курицын. Творческий метод у Сергеева нехитрый - цинично выпотрошить чучело классического героя, начинить его свежими постмодернистскими опилками, вложить в уста глумливые, постмодернистские же сентенции и пустить гулять по новой России.     И вот разгуливает по усадьбе бывшего функционера ЦК ВЛКСМ Максима Петровича национал-большевик Вокзалов (вместо нигилиста Базарова) с Николашей. Дружба Николаши с Вокзаловым обозначена так, что хуже некуда, - в недвусмысленном гомосексуальном регистре. Остальные персонажи тоже перекроены на новый лад, достаточно предсказуемо, но все равно забавно. И гибнет Вокзалов не от дифтерии, как в оригинале. Его пристреливает охранник, когда главный герой ночью ворует белые розы с клумбы Максима Петровича.     Вот такое чтиво, которое, без сомнения, потянет за собой длинный хвост литературного "новодела". Кто там следующий в очереди на косметическую операцию? Кузнец Вакула, князь Болконский, а может, и тишайший Акакий Акакиевич в своей худой шинели? 

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: