Владимир Высоцкий. Между словом и славой

Год издания: 2012,2008,2005,2002

Кол-во страниц: 280

Переплёт: твердый

ISBN: 978-5-8159-1143-7,978-5-8159-0800-0,5-8159-0514-3,5-8159-0245-4

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Доступна в продаже
Рекомендованная цена: 260Р

«Это случилось на одном из вечеров памяти В.Высоцкого. После окончания ко мне подошел человек и подарил мне свою книгу о Высоцком. С Давидом я до этого не только не был знаком, но даже никогда о нем не слышал. Про себя подумал: "Ну вот еще кто-то написал что-то". Приступил к чтению без особого энтузиазма. Но с первых строк книга захватила меня всего целиком. Во время чтения я умышленно делал перерывы — день-два — чтобы продлить ценные переживания. В повествовании — ничего ни прибавить ни убавить. Высоцкий, которого я знал в течение двенадцати лет, с предельной точностью совпадал с Высоцким Карапетяна. А прочесть до этого мне случилось не одну книгу о Владимире Семеновиче. Лучше этой не было. Спасибо за уникальный труд».

Дмитрий Межевич,
актер Театра на Таганке в 1968—2002 годах,
исполнитель, композитор

 

«До некоторых пор даже исследователям биографии и творчества Высоцкого этот человек был абсолютно незнаком. Из книги Марины Влади было известно о его близости к Высоцкому; но упоминалось лишь его имя — Давид. Было непонятно — почему он не назван по фамилии? Почему никто из "здешних" друзей поэта о нем не говорит?
Впрочем, ситуацию отчасти объясняло то, что Марина Владимировна впоследствии назвала свою книгу не мемуарами, а художественной прозой: значительное количество несоответствий реальным событиям позволяло думать, что и этот эпизод вполне мог оказаться вымышленным. Потому никто особенно Давида не искал.
А через пару лет в прямом эфире ночной передачи "Третий глаз" телезрители увидели некоего "народного целителя" Давида Егорова, который доверительно рассказывал полуночникам, что М.Влади пишет именно о нем, что он "лечил Высоцкого", был с ним дружен, и т.д. и т.п. Армия оказывавших Высоцкому медицинскую помощь уже тогда была сравнима с количеством его "близких друзей" и неумолимо подбиралась к количеству выпивавших с ним, — и потому верилось в эту историю с трудом.
Именно по поводу передачи "Третий глаз" мы впервые услышали от Нины Максимовны Высоцкой о настоящем Давиде — переводчике с итальянского, работавшем в области кино и, в частности, на съемках совместных советско-итальянских фильмов "Красная палатка" и "Ватерлоо". Однако тогда же выяснилось, что он переехал на другую квартиру, по новому номеру дозвониться нам не удалось, возникли сомнения в правильности этого номера.
К тому же не очень верилось, что человек, который в течение многих лет не попытался заявить о своей дружбе с Высоцким и практически никак не был "засвечен" его ближайшим окружением, а также вездесущими журналистами, может и впрямь оказаться очень полезным для пополнения наших знаний о биографии поэта. И потому
встреча с ним, как нам в музее Высоцкого тогда казалось, вполне могла быть отложена на потом.
Еще раз это имя всплыло в деепричастном обороте одной из заметок исследовательницы Л.Симаковой, которая, в связи с "Мерседесами" и "Ситроенами" вспоминала "Песню о двух красивых автомобилях" (1968). Со слов И.В.Кохановского она написала, что песня была "посвящена Татьяне Иваненко, дружившей с женой Давида Карапетяна, француженкой Мишель". Кто такой этот загадочный Карапетян, при этом не сообщалось.
Публикуя в 1997 году в альманахе "Мир Высоцкого" воспоминания Виктора Турова, где упоминается переводчик Давид Вартанян, мы были почти уверены, что речь в них идет снова о том же человеке. Но тем не менее не стали давать никаких комментариев, а решили найти, наконец, его самого.
Думается, не стоит пытаться объяснить только ревностью, почему и близкий круг друзей Высоцкого, и многие актеры Таганки скрывали от журналистов и исследователей существование этого человека. А вот почему он сам ни разу не написал о Высоцком, не напросился на интервью, — красноречиво показал наш первый разговор. Когда мы позвонили и представились, Карапетян просто сказал: "Что же вы так поздно? Я давно жду вашего звонка..."
Не секрет, что многие мемуаристы, стараясь подчеркнуть свою близость к гиганту, снисходительно, а иногда панибратски, "похлопывают" его (умершего) по плечу: дескать, ругал я его, а он... В мемуарах о Высоцком поражает также почти полное отсутствие упоминаний "творческих" разговоров с ним, что и создает устойчивое впечатление об одиночестве художника. В нашем же случае биографам Высоцкого невероятно повезло, что познакомились два эти человека, когда Карапетян уже был влюблен в песни Высоцкого и ощущал масштаб и значение его дарования, — потому и относился к нему сразу как к "старшему брату" — поражался, впитывал, запоминал, старался помочь. Жаль вот, не вел дневников.
Еще в самом начале наших продолжительных бесед и годовой работы над пятнадцатичасовой магнитофонной записью (хранящейся теперь в фондах музея) стало окончательно ясно: мы располагаем уникальнейшими по правдивости и объему информации мемуарами о дружбе Владимира Высоцкого и Давида Карапетяна, основанной на духовной близости и любви к литературе».

 

А.Е.Крылов,
заместитель директора
ГКЦМ В.С.Высоцкого

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

Глава первая. Ереван. Баллада о детстве 7
Глава вторая. Москва. Метростроевская, 38 23
Глава третья. Ленинский проспект. Владимир 42
Глава четвертая. Татьяна. Театральный роман 61
Глава пятая. Неглинка. Ресторан «Арарат» 74
Глава шестая. Улица Беговая. Люся 88
Глава седьмая. Улица Рылеева. Особняк 98
Глава восьмая. Петрово-Дальнее. К Хрущёву! 114
Глава девятая. Минск — Ялта. К Турову! 131
Глава десятая. Сочи. Ереванские гастроли 152
Глава одиннадцатая. Гуляйполе. К Махно! 190
Глава двенадцатая. Таллинн. Гостиница Надежды 221
Глава тринадцатая. Санаторий. Калифы на час 245
Глава четырнадцатая. Путем любви. Марина Влади 261
Глава пятнадцатая. Малая Грузинская. Отплытие 279

А.Е.Крылов. Об авторе этой книги 298

Почитать Развернуть Свернуть

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ЕРЕВАН. БАЛЛАДА О ДЕТСТВЕ


Только детские книги читать,
Только детские думы лелеять...
О.Мандельштам

Шел сентябрь 1939 года. Уже началась Вторая мировая война, Варшава еще сопротивлялась. Вокруг разворачивались гигантские исторические события, а я лежал в колыбельке и надрывался, хотя паника моя была мало обоснована — научно-партийная карьера отца стремительно набирала ход. Пост премьер-министра маленькой абрикосовой республики надежно защищал мое безмятежное детство, но мог обречь и на мгновенное сиротство — все было в руках бога, а им тогда был Иосиф Сталин.
Когда я подрос, то весьма удивился, узнав, что и сам бог, и его ближайшие сподвижники Берия и Микоян были такими же сынами Кавказа, как и я. Вызывало уважение, что столь низенькие люди достигли таких высот. Великую Отечественную я проспал вместе с правительством, а когда союзники швырнули атомные бомбы на японские города, мне сообщили скорбную весть — пора собираться в школу.

Нынешний школьник — жертва цивилизации — никогда не сможет понять, что такое костяные счеты на деревянном фундаменте, портфель (ГОСТ 19-37) и массивный деревянный пенал. Весь этот багаж весил чуть меньше пуда. Ученическая форма была миниатюрной копией милицейской, а по покрою — ее продолжением. Отсутствовали только погоны и петлицы. Но настоящим бичом стала чернильница с фиолетовыми чернилами и ручка с металлическим пером. Чернила высыхали мгновенно, и диктант проходил под барабанную дробь ручек. Каждые десять минут носик пера забивался какими-то волосками и бумажным пухом и требовал чистки особой войлочной подушечкой или просто двумя пальцами.
Короче говоря, в поход за знаниями меня собрали основательно, а потом сами же были потрясены моей нелепой фигурой и жалким, после экипировки, видом. Домашние даже всплакнули, словно отправляли меня на фронт. Чернильницу я торжественно нес в сеточке, отдельно от других принадлежностей. Портфель прижимал меня к земле, и, пытаясь сохранить баланс, я высоко задирал левую руку с чернильницей. В такой позе учатся ездить на велосипеде.
Ручка отлично втыкалась в деревянную парту, могла служить хорошим средством самообороны, но писать решительно не желала. Особенно после первых двух действий. Урок чистописания был каллиграфической каторгой. Пять или шесть клякс считались сносным результатом. Отличники были облиты чернилами сами, но тетради сохраняли в неприкосновенности. Со временем вся наша одежда приобрела бледно-фиолетовый оттенок — отечественная промышленность не могла найти противоядия от химической формулы наших чернил. Как они попадали на носки, — а они туда попадали, — понять я не в силах до сих пор.
В школе, со временем, я сделал грандиозное научное открытие — человек произошел от семейства хамелеонов. Быстро меняет взгляды, ловко приспосабливается к обстоятельствам, охотно соглашается с теми, кто сильнее него. Это несколько противоречило общепринятой теории Дарвина, но своей гипотезой я тайно гордился.
Хотя аналогия с хамелеоном казалась мне более убедительной, чем обезьянья, мне требовалось ее проверить. Почему люди говорят одно, делают другое, думают третье. В зоопарке ничего подобного не происходит.
Однажды я выбрал удобный момент и выложил свои подозрения нашей классной даме Ольге Спиридоновне. Цепь моих силлогических рассуждений была настолько прочна, а аргументация распространялась так широко, что затрагивала весь человеческий род. Но добрая славянская душа О.С. быстренько остудила мой пыл первооткрывателя: «Постарайся меньше угнетать свой мозг», — посоветовала она. И все-таки втайне я злорадствовал — О.С. была ученой дамой, а ответить на простой вопрос не сумела. Но и дома мои крамольные прозрения в области антропологии не вызвали ликования — мне посоветовали подтянуть арифметику.
Я стал понимать взрослых. Позднее я осознал, что под житейской мудростью люди имеют в виду лишь знание количества зла. Юность желает знать меру добра, но именно знание зла и считается мерой мудрости. Все мудрецы, с которыми меня сводила жизнь, считались мудрыми только потому, что примирялись со злом. А самые мудрые работали в правительстве отца — они постоянно юлили, угодливо скользили по паркету и льстили даже мне — маленькому негодяю. Тайно читал я их мысли. Они открыто пользовались привилегиями, я же стыдился однокашников и страстно мечтал о крахе отцовской карьеры. Стесняясь кастовой избранности, я просил водителя юркого «Виллиса», отвозившего меня в школу, останавливать машину в квартале от места учебы. Я желал не накапливать знание зла, а как-то с ним бороться. Но его было трудно уличить, ведь и оно само было хамелеоном-оборотнем. Я осознал свой первый конфликт со взрослыми и, не имея еще мудрости и иммунитета, наглухо замкнулся в себе. Я еще не подозревал, что и это — привилегия, доставшаяся мне благодаря отцу, но вынужден был временно подчиниться обстоятельствам.

Утешением мне послужила домашняя библиотека — отец собирал ее не как партийный функционер, а как ученый-физиолог. Не для демонстрации номенклатурному братству, а как хронологию мировой культуры. Среди жизненных невзгод и утрат ей принадлежат весьма чувствительные струны души. Тихий, уединенный кабинет-келья виделся мне не сумрачным монастырем, а волшебной пещерой Али-Бабы.
Сгоряча я схватил Платона и Гегеля, но, под натиском превосходящей мысли, вынужден был отступить. Зато я пиратствовал с капитаном Бладом, мстил врагам Эдмона Дантеса, пытался спасти от гильотины Марию Антуанетту вместе с кавалером Мезон Руж. Здесь же, в библиотеке, всадником без головы наводил я ужас на окрестных колонистов, расстраивал козни кардинала Ришелье против королевских мушкетеров и добровольно расставался с жизнью, как Вертер.

Пятнадцать лет спустя судьба сведет меня с Владимиром Высоцким, и я глубоко убежден, что отцовская библиотека сыграла в этой встрече не последнюю роль. Она стала незримой тропинкой к нашей духовной близости. Почти одногодки, дети одного поколения, мы жили в одном мире, где иллюзии переплетались с реальностью. Ведь, в конечном счете, все мы вышли из «Трех мушкетеров» Дюма.
Неудивительно, что именно Высоцкий так емко выразил дух нашего отрочества:

Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от детских своих катастроф.

Он достоверно описал наши ночные бдения:

Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших стекая на нас.

Мы были из одного детства, поэтому:

Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам — не давали остыть,
И прекраснейших дам — обещали любить.
И, друзей успокоив — и ближних любя,
Мы на роли героев — вводили себя.

Другой моей отдушиной был кинозал-бильярдная, где я до одури гонял любимые фильмы и бильярдные шары. Впоследствии в разговорах с Высоцким мы не раз вспоминали трофейные ленты, хлынувшие на послевоенные экраны нашего детства: «Восьмой раунд» и «Таинственный знак», «Королевские пираты» и «Газовый свет».
Это был прощальный подарок Сталина своим «братьям и сестрам», и наше поколение не преминуло им воспользоваться сполна. Великий триумфатор Великой войны, он великодушно приглашал свой народ сделать добровольный нравственный выбор. Это смахивало на грандиозную провокацию. Ведь, казалось бы, трудно стремиться в стукачи или в комсомольские активисты после «Робина Гуда» или «Капитана армии Свободы».
Но мудрый кормчий все рассчитал точно. Он не без оснований полагал свободу пустой барской затеей и буржуазным предрассудком. Монархист Сталин, видимо, полностью разделял уверенность монархиста Розанова в том, что свобода «нужна лишь хулигану, лоботрясу и сутенеру». Сталин не сомневался, что ни рабочему, ни колхознику, ни «трудовому интеллигенту» до нее нет ровно никакого дела. Да и государство у нас, слава тебе господи, было пока еще рабоче-крестьянским. Для выдержавшего истребительную войну обескровленного народа сама идея свободы представлялась примерно такой же нелепицей, как исполненная ослиным хвостом абстрактная композиция.
За настоящую — не дармовую западную — Свободу надо платить свободой. Нужна же она единицам и возможна лишь в государстве тоталитарном. Вот почему у нас — явление Высоцкого, там же — казус Пресли.
Спустя годы эта странная сталинская оттепель аукнется в поэзии Высоцкого программным стихотворением «Я не успел» — острой ностальгией по книжкам и фильмам нашего опасного, но прекрасного детства...

...Русская поэзия заворожила меня. Упоительные строфы Лермонтова, Фета и Блока тихо бродили во мне; я напоминал бутылку купированного шампанского, ждущего выстрела пробки, чтобы выхлестнуть эмоции.
Но моя тяга к дооктябрьской поэзии почему-то смущала нашу учительницу литературы. Она усматривала в этом легальный протест и скрытую диверсию. Любовь к русской поэзии приносила мне одни неприятности. Безмятежный дух домашней библиотеки в стенах школы почему-то превращался в крамольный. Учительница была немолода, суха, строга, и вино русской поэзии уже не пьянило ее. Весь ее педагогический пыл уходил на пестование юного партхозрезерва, я же как сын партийного босса должен был служить эталоном лояльности.
Я чувствовал, как во мне начал расти маленький хамелеон — незаметно, тихо и подло. Начиналось раздвоение личности: дома я был принцем, в школе — нищим, в кабинете-келье упивался «Железной маской», в школе зубрил «Железный поток». Коварство взрослых не знало границ. Каково было после «Голубой цапли» Лидии Чарской декламировать «Песню о Буревестнике» Максима Горького?
Учительница любила товарища Сталина, великую Осеннюю революцию и поэта Маяковского.
Про товарища Сталина я знал, что он творец и гарант собственной Конституции, а в революцию спустился с соседних грузинских гор. Оттуда же родом был и поэт Маяковский. Почему-то именно он вызывал во мне особую неприязнь: распоясавшийся кутаисский кутила вдруг заделался герольдом новых зорь и рапсодом партийного ареопага, разбрасывая слова как гвозди, лепя углом строчки-шпингалеты по живому телу бумаги.
В общем, когда она принималась скандировать его стихи, я мысленно воображал ее то разметчицей Кузнецк¬строя в кумачовой косынке, то дипкурьершей на пароходе «Теодор Нетте»...
Потихоньку я начал ненавидеть и вождя, и октябрьские праздники, и советскую литературу, особенно ее основной раздел — производственную тематику.
В своем идеологическом раже словесница создала стройную систему поэтического единоначалия: все замыкалось на генерал-аншефе Пушкине, его замами были Лермонтов — по молодежной линии и Некрасов — по народной. Остальные были рассованы по главкам и отделам. Необделенные талантом Тютчев и Баратынский вообще выпадали из этого партийно-поэтического ранжира. В переводе на привилегии это означало, что Пушкин был лауреатом Сталинской премии первой степени, Лермонтов — лауреатом премии Ленинского комсомола, а Некрасов — лауреатом Союза писателей РСФСР.
По торжественным дням весь генералитет в лице Пушкина, Лермонтова и Некрасова, одержимый партийным патриотизмом, степенно размещался рядом с вождями. Сомнительные Тютчев и Баратынский находились под негласным надзором в глубоком резерве Верховного главнокомандования: им еще предстояло завоевать доверие партии и народа. Дерзкие Языков и Бенедиктов за своеволие и подкоп под авторитет начальства были разжалованы в рядовые и сосланы в небытие. Сам культ личности расписывал строевой устав поэзии. (По большому счету, большинство советских поэтов так и остались сержантами-сверхсрочниками лирического строя.)

Однажды знакомый боевой генерал преподнес отцу роскошный подарок — трехствольное охотничье ружье из бункера Гитлера и трофейный патефон с набором пластинок Вертинского. Мне не стоило особых усилий уговорить себя, что ружье — из личной коллекции почившего в бозе фюрера. Как только домашние укладывались спать, я бесшумно проскальзывал в свою келью, запирался на ключ и тихо заводил патефон. Безвольный, щемящий голос грустил о судьбе несчастной девочки, я же, с внутренним трепетом, поглаживал опасные стволы с оливковым отливом и узконосые патроны в плоской металлической коробке. Прошлое бесцеремонно вторгалось в мой уютный мирок...
Мне нравились и трофейный Вертинский, и трофейная трехстволка, хотелось только изменить изначальный вектор ружейного выстрела и бежать на помощь Безноженьке.
После недолгих раздумий я совершил свой выбор: в историческом споре материализма и идеализма я принял сторону последнего. Не только потому, что русская литература проникнута нежностью, а советская — нужностью. В идеализме ценилось субъективное, и впереди стояло сло¬-
во — Идеал. Материализм невероятно раздражал своей бескрылостью и примитивным постоянством. Понятно, например, что угол падения равен углу отражения, но терпеть тот факт, что это равенство является вечным, не было никакой мочи. Это постоянство утомляло, этот детерминизм угнетал. В такой ситуации единственным источником свободы становился Бог.
Человека с мало-мальской искрой воображения подобная угрюмая неизбежность не могла не оскорблять. В идиллии идеализма была сокрыта элегантная альтернатива, а топорный материализм не оставлял ни одного шанса. Поэтому все большие русские поэты — идеалисты, почти все советские — наоборот.
Позднее, уже в Москве, кантовская «вещь в себе» рассеяла мои последние сомнения, а теория относительности лишила материалистов их последней опоры; лакейский детерминизм рухнул вместе с Берлинской стеной: угол падения не всегда равен углу отражения — какой конфуз! Не всегда, не всегда равен...

Однажды, возомнив себя советским Песталоцци, наша учительница решилась на смелый эксперимент. Обведя класс взглядом Горгоны, она высокопарно спросила: «Кто из вас имеет идеалы и готов отдать за них жизнь?» Под ее гипнотическим взором почти все мальчики выбросили руки вверх. Они казались маленькими бойцами, попавшими в окружение. Я воздержался в силу незрелости и неготовности к публичному самопожертвованию. Я инстинктивно стыдился коллективно-бессознательных порывов.
— Так я и предполагала.
Учительница выразительно посмотрела в мою сторону. Мой внутренний хамелеон скукожился и искал выхода.
— Повторяю вопрос, кто готов умереть за идеалы?
Волна энтузиазма накрыла весь класс, это был экстаз добровольного безумия. Перед лицом классной стихии мой хамелеон готовился к позорной сдаче. Громче всех орал кривоногий Арам, по прозвищу Носатый — ябеда, враль и троечник.
— Я хочу умереть за идеалы, я готов... я мечтаю умереть... за... идеалы...
Умереть хотели все, но Носатый стонал так достоверно, что было ясно — он уже начал прощаться с жизнью.
По правде говоря, я не стремился умирать за идеалы, но шум в классе нарастал, и мой хамелеон заметно нерв¬ничал. Носатый превратился в сплошной стон, теперь он то сопел, то хныкал. Его тоскливый скулеж не мог заглушить даже коллективный шум.
Медуза-Горгона сполна насладилась зрелищем патриотического самоистязания и подвела итог психозу.
— Такими должны быть все советские школьники, — важно произнесла она и демонстративно вывела Носатому жирную пятерку. Ленин ведь тоже считал, что «талант следует поощрять». Теперь этот холуй корчился от удовольствия. Борцы за идеалы немного поутихли, явно расстроенные эмоциональным триумфом Носатого.
Но эксперимент продолжался, словесница входила во вкус:
— Почему мы считаем Пушкина величайшим поэтом?
— Потому что он готов был умереть за идеалы, — за¬ученно протявкал Носатый, кажется, не в силах остановиться.
— Или почему нас восхищает революционная поэзия Маяковского? — допытывалась наша мучительница.
— Потому что он всегда был готов умереть за идеалы, — надрывался с задних рядов выбившийся из сил Носатый. В его подсказке уже чувствовалась наглая уверенность эксперта.
— На этот вопрос, — она сделала эффектную паузу, — пусть нам ответит Зенон.
Тощий, долговязый Зенон встал, хлопнув крышкой, и уставился в потолок. Все мы невольно задрали головы вверх.
Зенон был сыном чистильщика обуви и просиживал много времени с отцом, когда тот был завален работой. Обычно это случалось в дни праздников или похорон, когда люди желают выглядeть значительными. Тогда они с отцом чистили-блистили обувь в четыре руки, и их чувству ритма мог позавидовать пианист-виртуоз.
Зенон мог по шнуркам определить марку обуви и завод-изготовитель, он знал тысячу мелочей о владельцах башмаков — это был настоящий обувной детектив.
Нищий Зенон хорошо знал жизнь и плохо разбирался в литературе. Его семье некогда было бороться за идеалы, она боролась за выживание.
Я досадовал, что вопрос о Маяковском адресован не мне, и не знал, как помочь Зенону.
Между тем пауза затягивалась, а Зенон продолжал смотреть вверх, словно ожидая подсказки Всевышнего. В жизни он привык смотреть вниз, литература вынудила его смотреть вверх. Кто-то из древних, кажется Аристотель, заметил, что когда человек смотрит вверх, он думает о будущем, когда вниз — размышляет о прошлом. Зенон явно думал о будущем.
— Какая мощь гипербол, какой революционный пафос исторического материализма! — пела Медуза, подбадривая маленького пролетария.
Зенон застыл в скорбной позе и не издавал ни звука. На секунду затих даже готовый умереть за идеалы Носатый: он в изнеможении лежал на парте.
— Ну-с, — зловеще прошипела Горгона, — что ж ты молчишь, олух царя небесного?
Зенон изменил положение головы, теперь он явно думал о прошлом; класс последовал его примеру и тоже уперся в пол. А спустя мгновение он уже обескураженно взирал на чистую классную доску. К сожалению, этот чертов Аристотель не сообщает, что означает человеческий взгляд, устремленный прямо, и потому какие апории бродили в черепе Зенона, не знал никто.
— Не восхищает, — вдруг произнес он, и его физиономия скривилась, как от приступа зубной боли.
— Что не восхищает? — оторопела Медуза.
Ответ Зенона дошел до меня раньше всех, и он показался мне Прометеем, прикованным к монументу Сталина. Теперь я сожалел, что не раскусил его раньше; он был единственным, кто выпадал из семейства хамелеонов.
— Маяковский не восхищает, — в отчаянии пробубнил Зенон и безвольно свесил голову. Голос словесницы покрылся льдом и металлом, она прибегла к сарказму — своему излюбленному литературному приему:
— Всех талантливейший поэт нашей советской эпохи восхищает, а нашего великого Зенона — нет.
— Нас заставляют читать, — бессвязно бормотал маленький Прометей, — потом заставляют восхищаться, потом заставляют умирать.
В нем вдруг проснулось тупое армянское упрямство и азарт чистильщика.
— И все-таки, — голос Горгоны сорвался на фальцет, — почему поэзия Маяковского всех нас восхищает, а тебя — нет?
— Не знаю, — честно признался Зенон. И обвел впавший в поголовное поэтическое лицемерие класс потерянным взглядом.
Весь класс, только что готовый умереть за идеалы, был шокирован дерзким выпадом маленького бунтаря. Угрожающая тишина нависла над школярами, но мудрая мучительница проявила себя в этой ситуации опытным дипло¬матом.
— Весь класс вос-хи-ща-ет-ся, только наш Зенон не в сос-то-я-ни-и, — она прошлась легким ветерком по притихшему классу: — Ну-с, так какие будут мнения?
Первым опомнился Носатый.
— Я готов умереть за идеалы, — по инерции, но с юным воодушевлением заверещал он, как опытный клакер, снова заводя аудиторию.
— И мы... готовы восхищаться и умереть, — завелись в едином порыве маленькие ценители большой поэзии. В них, казалось, вселился чахоточный пафос Белинского и Добролюбова.
— Я восхищаюсь, я готов умереть за восхищение, — истошно надсаживался Носатый, ловко совместив оба чувства.
Класс бушевал. Это свирепое совместное восхищение окончательно согнуло героическую спину Зенона. Он нелепо озирался и выглядел очень сиротливо. Как только гул затихал, Носатый снова трубил сбор — начинал корчиться, восхищаться, умирать и провоцировал новую волну коллективного энтузиазма.
Я твердо знал, что не восхищаюсь, но мощная энергетика аудитории заставляла меня сомневаться. Хамелеон настаивал на соглашательстве и грозил карами.
Вдруг я заметил, что кричу вместе со всеми.
— Я восхищаюсь, я восхищаюсь, — судорожно прохрипел мой голос. Это было так неожиданно и нелепо, что класс в замешательстве затих. Словесница насторожилась.
— Я восхищаюсь, я восхищаюсь Зеноном, ненавижу Маяковского и этих ослов, — проорал я и выскочил из класса. Прозвенел звонок. Зенон приволок после уроков мой ранец и уставился на меня как на икону.
— Вызовут родителей, — тоскливо произнес он...

Прошло тридцать лет. Как-то в Москве возле гостиницы «Националь» я случайно столкнулся с Зеноном. Мы зашли в кафе, заказали коньяку и весь вечер вспоминали наши шальные школьные годы. Как в детстве, он продолжал работать на износ, но уже не чистильщиком-подмастерьем, а преуспевающим архитектором-дизайнером. Он оказался яростным поклонником Высоцкого и, приезжая в Москву, часто бывал на Ваганьковском. Самая дорогая реликвия в его ереванской квартире — мемуары Марины Влади «Владимир, или Прерванный полет», где в одной из глав дана фантастическая версия нашей нашумевшей поездки в Армению. Зенон знает об этом, но для него эта главка — неисповедимый окольный путь возврата в наше детство.

...Школьные будни перемежались с праздниками. Вскоре мы расстались «вечным расставанием» с нашей словесницей и перешли в следующий класс. В ноябре 1952-го отец был неожиданно снят с высокого поста и моментально лишен всех полагавшихся номенклатурных привилегий. Более всего меня поразила оперативность, с коей власть уволокла мой горячо любимый бильярд, — за ним пришли чуть ли не на следующий день после появления указа Верховного Совета. Меня это сильно озадачило: коммунисты экспроприируют у самих себя. А уже после кончины вождя в «Известиях» появился фельетон, в котором отцу инкриминировали организацию частных кинопросмотров. Это был апогей лицемерия. Отца обвиняли в привилегиях, навязанных ему самим царствующим режимом. Самое интересное, что обвиняемого я в домашнем кинозале не видел ни разу — сталинский режим работы напрочь исключал такую возможность.
Но — дело сделано, и семья наша была ославлена на всю страну. «Факты подтвердились» (как тогда выражались газеты), и спустя некоторое время кинозал бы переоборудован в районную детскую библиотеку.
Когда в 1970-м мы с Высоцким заезжали к отцу, она все еще исправно функционировала, являя собой наглядный пример борьбы с привилегиями...
Наша семья на своей шкуре испытала изменчивость фортуны в форме канонической планомерной травли по-советски. Почти все разбежались, и только бывшие водители отца остались нам верны и еще не раз выручали нас впоследствии. Я стал часто пропускать занятия: не хотелось слышать злорадные реплики разом осмелевших учителей и одноклассников.
Но это были только цветочки. Наступил март 1953 года, и пришла БЕДА. Юные пионеры и маленькие грешники, мы были всегда готовы и к поощрению, и к каре. Но это было выше нашего понимания. Масштаб возмездия был несоизмерим с тяжестью вины, и только траурные коллективные слезы слегка заглушали неизбывную боль грянувшего сиротства.
Олицетворением всенародного горя был, конечно же, Носатый. Его скорбь была так неподдельна, а утробный вой столь натурален, что мы всерьез опасались за его жизнь...

Семнадцать лет спустя, выходя с Высоцким из отцов¬ского дома в Ереване, мы столкнулись с ним нос к носу. К этой поре он заделался комсомольским боссом и вокалистом-любителем по совместительству. Сопровождавшая нас знакомая поэтесса, обуреваемая лучшими чувствами, вцепилась в него, как в спасательный круг, прося притушить скандал, возникший после первого Володиного концерта. Володя, решив, что это — «наш человек», принялся обстоятельно объяснять ему суть конфликта с партийным руководством Армении. Но двойное амплуа преуспевающего активиста и вокалиста помешало «борцу за идеалы» оценить благосклонность фортуны. Вальяжно и снисходительно внимая Высоцкому, он милостиво пообещал чем-нибудь помочь. Вспомнив, как истово он колотился грудной клеткой о парту в дни мартовского траура, я резко прервал беседу и быстро увел Володю...

...Я рос хилым, болезненным, и сердобольные родители частенько вывозили меня в самый разгар учебы в рай¬ские кущи совминовского санатория в Сочи. Там я мог лицезреть самых высоких правительственных бонз и общаться живьем с их отпрысками. Для Жени Молотовой, Юры Кагановича, Веры Булганиной, Серго Микояна мы были, по-видимому, чем-то вроде детей туземных вождей, но чувств своих вслух они не выражали.
Зимой жизнь в санатории замирала, я часами торчал во врачебных кабинетах, проходя под ласково-фальшивыми взглядами медперсонала весь ассортимент скучнейших процедур. И пока я подвергался очередному сеансу УВЧ, мои однокашники делили и умножали дроби, колдовали над процентами и прочей дребеденью.
(Эти затянувшиеся учебные паузы дорого мне стоили. Я и сегодня не в силах постичь, в силу какой арифметической прихоти две чахлые дроби, совокупясь в процессе сложения-вычитания, создают единое неделимое целое.)

То был санаторий-дендрарий, рукотворный сталинский рай. Пряный аромат эвкалиптов, мимоз, олеандров и прочей экзотики кружил голову.
Впервые столкнувшись наяву с цветущей магнолией, я обомлел от нахлынувшей нежности. В самом звучании ее имени, в узоре ее цветка таилось нечто тревожно-гадательное. Они сулили и первую влюбленность, и первую измену... Вспыхнувший в сердце трофейный мотив «Танго Магнолия» отрывал меня от этого грешного рая и уносил к таинственному Сингапуру.
Однажды мы с отцом совершали опостылевший вечерний моцион по аккуратно размеченному маршруту. Нам навстречу медленно шел лысый, невзрачный отпускник с двумя державшимися чуть поодаль молодцами в штатском. Отец с отпускником церемонно раскланялись. «Это Никита Сергеевич!» — прошептал отец, пронзенный величием мо¬мента.
Был зимний вечер 1950 года.
Мог ли я подумать тогда, что спустя двадцать лет Высоцкий своей царской прихотью повезет меня на хрущевскую дачу, где, осмелев от водки, я смогу задавать поверженному хозяину вопросы, мучившие меня долгие годы!
Еще через год он сотворит второе чудо, увезя меня в зимний Сочи, в тот самый райский санаторий моего детства. Жили мы, правда, не в коттедже, как во времена оные, а в громадном номере люкс общего корпуса. Но «отдыхали» мы там недолго — по «единодушной просьбе отдыхающих» нас выставили оттуда уже на третьи сутки с щадящим диагнозом: «нарушение санаторного режима». Весь наш курс лечения свелся к одной-единственной процедуре — взвешиванию.

...Казалось, что школьные годы будут длиться вечно, а пролетели мгновенно. Все повторилось снова. Опять меня собирали в путь сильно постаревшие родные, — они плохо понимали, что влечет меня в холодную и коварную столицу.
Весной 1959 года я стоял на перроне железнодорожного вокзала. Со всех сторон сыпались полезные советы и наставления. Преодолев мысленно рельсовое расстояние, я уже был в Москве. Чего же искал я «в краю далеком»? Конечно, свободы!
Как же она выглядела в моей трактовке весной далекого 1959 года? Представьте себе перрон провинциального вокзала, смотрителя с фонарем и долговязую фигуру в пальто, перелицованном из мидовской министерской шинели отца. Добавьте сюда еретическую гриву волос а ля Мцыри и дикий взгляд стреноженного мустанга — и автопортрет Свободы готов.
В моей периферийной душе колобродила невообразимая мешанина из книжных героев всех времен и народов — гладиаторов и молодогвардейцев, карбонариев и индейцев, мушкетеров и тимуровцев, куртизанок и партизанок. Каким-то образом в ней мирно уживались Маленький Мук и Мальчиш-Кибальчиш, кавалер де Грие и Павка Корчагин, Анна Каренина и Ванина Ванини, Раскольников и Жавер, Манон Леско и Любовь Яровая, «Дети капитана Гранта» и «Дети подземелья».
Все это бурлило, трубило, требовало: «В Москву, в Москву!»
Даже хамелеон не возражал.
Прозу жизни я собирался подчинить эстетике жизни, а карьеру — заменить чередой чудес. Я жаждал не успеха, а героики, не тихой гавани, а Повторения, но с новым эпилогом. Хотелось переиграть Историю, поправить непоправимое, восстановить в правах все старомодное, осмеянное, отжившее свой век. Надо было сбить спесь с детерминизма, остановить его плебейский напор. Угол падения не всегда равен углу отражения, не всегда, не всегда...
Я отвергал космический корабль Циолковского во имя голубого цветка Новалиса, капитализм во имя феодализма, орден КПСС во имя ордена Тамплиеров. Хотелось вновь влюбиться в миледи и воскресить ее душу, завоевать Европу и швырнуть ее к ногам божественной Гарбо, отвести руку Дантеса от Поэта и увести Гончарову от обоих. Я отвергал апломб научных истин, отдающих параграфами процессуального кодекса — «поступательный ход истории», «смена общественных формаций», «естественные связи явлений». Холодком эшафота, близостью панихиды веяло от этого прокурорского лексикона. Душа отказывалась принимать этот убогий «расчет лабораторий» и рвалась — в Столицу, к Опасностям, к капитану де Тревилю!
К платформе подали состав, началось столпотворение. Меня погрузили в купе, навьючили тюками и корзинками, надавали адресов. Когда все вышли, хамелеон посмотрел в окно и изобразил скорбную мину, которую считал уместной в этот момент.
Паровоз разразился долгим, прощальным гудком и, грузно набирая ход, устремился в неизвестность...



ГЛАВА ВТОРАЯ
МОСКВА. МЕТРОСТРОЕВСКАЯ, 38


Молодость моя! Моя чужая
Молодость! Мой сапожок непарный!
М.Цветаева

Мой въезд в столицу оказался до обидного будничным. Не было ни цветов, ни литавров. Но я не унывал. В грядущей битве за Москву я более всего уповал на свою домашнюю заготовку — принципиальную ставку на чудо.
Проблема состояла в ином. Грянувшее средь бела дня совершеннолетие неумолимо потребовало от меня внятного ответа на сакраментальный вопрос: кем быть? Я мучительно долго соображал, по какой именно стезе направить свои возмужалые стопы: поприще, на котором я смог бы с наибольшей пользой послужить любезному отечеству, рисовалось мне в сплошном мареве. Дело в том, что никакого божьего дара я в себе, увы, не ощущал, а общественная и научная карьера меня нисколько не прельщали. Куда больше импонировал мне статус частного лица — ведь жить предстояло в стране, где тяга к свободе испокон века считалась чем-то предосудительным, а чтобы выбрать свободу, вовсе не обязательно ловить сквозь вой глушителей «Голос Америки» и «Би-Би-Си». Достаточно раскрыть «Дон Кихота» или «Дон Карлоса». Все мы, в конечном счете, обречены на вечную альтернативу — господин Бонасье или маркиз Поза.
Так что решение поступить в Институт иностранных языков было вызвано не страстью к лингвистике, а попыткой хоть чуточку раздвинуть железный занавес, самостоятельно расширить индекс разрешенных книг, игнорируя унылые предписания осточертевших опекунов. Учеба в элитном вузе виделась мне скрытым вызовом Системе, а итальянский язык, которым я намеревался овладеть, — символом личной свободы.
Ув

Рецензии Развернуть Свернуть

Автопортрет на фоне

17.06.2002

Автор: Андрей Щербак-Жуков
Источник: Книжное обозрение, № 25-26


Самое главное – понять, о ком эта книга. И это же самое сложное… На обложке – фотоколлаж. На переднем плане Владимир Высоцкий, довольно известная фотография. На заднем – из-за спины барда выглядывает неизвестный мужчина. На память невольно приходит другой известный монтажный снимок – «Ленин и Сталин в Горках». Сейчас уже все знают, что они никогда так вместе не сидели… Сверху крупная надпись «Владимир Высоцкий», внизу помельче – «Давид Карапетян». Посередине – слово «воспоминания». Кто вспоминает? О ком? Высоцкий о Карапетяне? Карапетян о Высоцком? Послесловие к книге, в котором заместитель директора ГКЦМ В.С. Высоцкого по научной работе А.Крылов рассказывает «об авторе этой книги», читается как детективная история. В известных воспоминаниях Марины Влади упоминался близкий друг Высоцкого по имени Давид, но фамилии не называлось. Поэт Игорь Кохановский рассказывал, что «Песня о двух красивых автомобилях» была «посвящена Татьяне Иваниченко, дружившей с женой Давида Карапетяна, француженкой Мишель». Режиссер Виктор Туров вспоминал о том, что Высоцкий приезжал к нему в гости с неким Давидом, но фамилию искажал… И лишь спустя некоторое время исследователям жизни и творчества Владимира Высоцкого удалось узнать, кто же такой этот таинственный Давид Карапетян. Это переводчик с итальянского, работавший в области кино: он был синхронистом на Московских международных кинофестивалях, водил по достопримечательностям столицы Клаудию кардинале и других звезд 60-х, работал на совместных советско-итальянских постановках «Красная палатка» и «Ватерлоо». И действительно дружил с Высоцким. Причем, в отличие от коллег Владимира Семеновича по театру, которые знали его в основном как актера, Карапетян знал его прежде всего как человека и как барда. Они вместе проводили свободное время, выпивали, дружили, как говорится, семьями – у Высоцкого в те годы был роман с актрисой Татьяной Иваниченко. И еще в послесловии есть такие важные слова: «Биографам Высоцкого невероятно повезло, что познакомились два эти человека, когда Карапетян уже был влюблен в песни Высоцкого и ощущал масштаб и значение его дарования, - потому и относился к нему сразу как к старшему брату – поражался, впитывал, запоминал, старался помочь». А познакомились они совершенно случайно: в жуткую пургу Карапетян ехал в такси вместе с Татьяной Иваниченко, и оказалось, что им надо попасть в один и тот же дом и на один и тот же этаж, где в соседних комнатах жили жена Давида и мама Татьяны… Она же принесла Карапетяну записи Высоцкого и впоследствии познакомила с ним самим. И совместные фотографии у них были, одна из них приведена в книге. О чем же пишет в своих воспоминаниях переводчик Давид Карапетян? Конечно, не только о Высоцком – он появляется только в конце третьей главы. Карапетян пишет о своей жизни, прошедшей когда рядом, а когда просто в одно и то же время с Владимиром Семеновичем. Это книга о поколении, родившемся при Сталине, расцветшем во время хрущевской оттепели и растаявшего во времена застоя. Автор рассказывает о достаточно благополучных детстве и юности (его отец был премьер-министром Армении). Рассказывает о своей работе переводчиком при знаменитых иностранцах, о браке с француженкой и сложностях, возникших в связи с этим впоследствии… Но это не только жизнеописание – это рассказ о том, как формировался типичный представитель поколения, слушавшего Высоцкого и сделавшего его своим кумиром. Самые интересные и прочувствованные главы – те, что непосредственно рассказывают о встречах с Высоцким, разговорах с ним об искусстве, истории и просто жизни, совместных поездках в Ялту, Минск, Ереван, Сочи… Книга Давида Карапетяна – это автопортрет на фоне Владимира Высоцкого. Так о ком же все-таки она? О целом поколении, обо всей стране.

Без названия

23.06.2002

Автор: Татьяна Блажнова
Источник: Московская правда, № 22


Как требуют законы рекламы, издательство «Захаров» имя самого знаменитого персонажа книги – «Владимир Высоцкий. Между словом и славой» дало на обложке крупно, а имя автора воспоминаний о знаменитом барде Давида Карапетяна - внизу и мелко. Впрочем, портреты обоих тут же: Высоцкий на первом плане, Карапетян чуть позади и как бы выглядывает из-за плеча. Но не будем обижаться за автора. Давид Карапетян и не пытается ставить себя рядом с Высоцким, хотя встреча с ним, судя по книге, стала главным событием в жизни Карапетяна, а любовь к барду – может быть, единственная в его жизни. С такой самоотдачей, восторгом, благоговением иногда любят женщины. Они встретились случайно. Автор воспоминаний было приударил за красивой попутчицей в такси, та оказалась женщиной Высоцкого. С той поры Карапетян уже не сводил глаз со своего кумира и служил ему восторженно. В основном ему приходилось сопровождать Высоцкого в моменты «катастрофических срывов», тогда того несло неизвестно куда и зачем. Будь то Ереван, где повествователь ради друга всех на уши поставил, Таллин, Минск, дача Хрущева в Петрово-Дальнем или респектабельный санаторий для самых больших начальников. Туда Высоцкий должен был ехать с Мариной Влади, но та отказалась, и призван был Карапетян. Единственный раз тогда автор воспоминаний пытался отказаться от чести быть сопровождающим. В психушке оказалась его женщина. Причем, как он сам пишет, «она попала туда после очередного выяснения наших отношений, когда, утомившись безупречной логикой моих нравоучений, наглоталась таблеток… Спасенная случайно заглянувшей знакомой, она была немедленно водворена в буйное отделение знаменитой психбольницы». Все это Карапетян и пытался объяснить Высоцкому. Тот с большой симпатией относился к несчастной женщине, но ответил так: «Ну, тебе тоже надо немного отойти от этого. Мы же не гулять едем. А к Ане заскочим перед отлетом. Я сам ей все объясню. Ей ведь приятно будет видеть меня?» Сцена эта очень точно показывает расстановку сил и нравственные ориентации действующих лиц. Впрочем, Высоцкого в «катастрофическом срыве» в последнее время много описывали, и покруче, чем это делает Карапетян. Тем более что автор книги избегает компрометирующих подробностей, полон сочувствия и любви. Эксклюзив воспоминаний в другом: меньше всего стремясь показать себя, Д. Карапетян тем не менее присутствует как личность. Более того: перед нами, можно сказать, социально-психологический тип человека, упивающегося Высоцким, как наркотиком. Их ведь ыбло очень много, как мы помним. И тут тоже есть знаковая сцена. Жена рассказчика, француженка-коммунистка открывает, что у её мужа «под маской цинизма скрывается величайший идеалист». А вот авторское разъяснение: «Единственное, что интересует идеалиста в жизни, - это идеал и его знаменосец в лице самого себя. В самом идеализме изначально заложено зернышко деспотизма. Нечистая жажда чистоты идеала неизбежно приводит к нетерпимости – такова скорбная диалектика идеализма». Сын большого партийного начальника из «маленькой абрикосовой республики», он окончил языковой вуз, желал непременно работать в кино, но так никем и не стал. Презирающий Запад за прагматизм и «расчисленность», все время женился на западных женщинах. Причем если в первый раз это еще могло сойти за жест протеста (партийный папа был в полной панике), то во второй речь явно идет о жизнеустройстве. На смотринах деловой дамы бальзаковского возраста (впрочем, она никак, конечно, н старше автора) Высоцкий вынес такую резолюцию: «Да, женщина, слов нет, самостоятельная. Только, зная тебя, боюсь, что долго не выдержишь». В последние годы самолюбие удерживало Карапетяна от встреч с обожаемым другом. Марина Влади, как намекают нам, повлияла на ситуацию не лучшим образом: «Даже его неуемная, с оттенком бесшабашности, энергетика обрела какую-то западную заданность. Он настроил себя на прямо-таки самоубийственный, сугубо нерусский ритм жизни, в котором угадывалась не воспетая им самим ставка на зыбкую Удачу, а расчет на гарантированный успех». Сам рассказчик на длительное усилие не способен, наивен (даже не заметил, как друг его стал наркоманом), может быть, инфантилен. При этом идеалист, конечно, высокого градуса. Стихами он «отравлен». Впрочем, номенклатурный папа его, претерпев от властей, тоже «явно сочувствовал Высоцкому» - тем более что за это уже всерьез не наказывали. Вся страна была словно в сговоре. Разумеется, влиял и эстетический уровень. Вот Карапетян: уж на что весь из себя эстет, но ставит Высоцкого впереди Мандельштама. В том, что антисоветская любовь к Высоцкому была глубоко советской, убеждают многие сцены в книге. Вот, например, в тот момент когда Карапетян был призван ехать с Высоцким в номенклатурный санаторий, доброжелатели барда решили вместо юга отправить его лечиться. Поэтесса Юнна Мориц сначала отнимает у Карапетяна авиабилеты, потом предлагает купить у неё «Доктора Живаго» по-французски. «Ответив, что предпочитаю подлинник, я с недоумение глянул на высокомерный профиль «наследницы» великих заветов русской поэзии». «Этот уездный напор, эта неразборчивость в средствах, приправленная демагогией, создавали странный симбиоз совписовского партсобрания и привокзальной цыганщины». Последние строки – о том, как автор пришел к уже мертвому другу. «После короткой паузы, движение головы она (Марина Влади. – Т.Б.) обозначает место твоегоспоследнего пребывания в нашем бренном мире: «А ты что, его еще не видел? Он там». И я медленно направляюсь к дверям кабинета на наше с тобой бесповоротно последнее свидание, мой любимый и неповторимый товарищ, мой звездный земной друг. До встречи. До неизбежной встречи». Четверть века все, кто знал Высоцкого и не знал, рассказывали о своей с ним дружбе. Карапетян молчал. Его нашли, буквально вычислили люди из культурно-мемориального центра Высоцкого. Он не желал самоутверждаться за счет знаменитости. Сальеризм, как он пишет по другому поводу, «не сводится к заурядной зависти – в нем чрезвычайно силен элемент богоборчества». Так вот: богоборцем Карапетян не был. Он скорее солнцепоклонник.

Без названия

01.04.2005

Автор: Е.Ленчук
Источник: У книжной полки, № 4


Первое, что Первое, что приходит на ум искушенному читателю, раздраженному и уставшему от фальшивок, при виде незнакомой фамилии автора: «Ну вот, еще один «ме­муарист» выискался, — будет сейчас амикошонствовать, панибратски хлопая по плечу ушедшего Актера, который уже не сможет ни возразить, ни оправдаться, ни опровергнуть...» Как хорошо, что читатель-скептик, тертый калач, бывает, и ошибается! «Прочесть до этого мне случилось не одну книгу о Вла­димире Семеновиче. Лучше этой не было» (Дмитрий Межевич, актер Театра на Таганке в 1968—2002 годах); «Че­стная, искренняя, прекрасно написанная книга...» (Лари­са Лужина); «Самая правдивая и самая сильная книга о Володе» (Всеволод Абдулов). Автор — талантливый, прекрасно образованный че­ловек, переводчик с итальянского, связанный с миром кино, боготворящий Высоцкого и его творчество, бывший с ним рядом на протяжении многих лет, разделявший загулы молодости и трогательно ходивший за ним как нянька, обе­регая от него самого. С первых же страниц становится несомненна и лите­ратурная одаренность мемуариста. Многие его фразы носят характер изящ­ных афоризмов: «Под житейской мудростью люди имеют в виду лишь знание количества зла. Юность желает знать меру добра...» Или: «Русская литерату­ра проникнута нежностью, а советская — нужностью». Выросший в среде ереванской номенклатуры, с домашним кинозалом-бильярдной (позже, когда отца сместили с поста премьер-министра Арме­нии, кинозал был переоборудован в районную детскую библиотеку), Давид Карапетян, натура неуемная и страстная, был в молодости нонконформис­том и фрондером. Не удивительно, что, встретившись однажды с кумиром своей юности, он сумел завоевать доверие и дружбу Высоцкого. В книге много фотографий (часть их, из личных архивов, в этом — допол­ненном — издании публикуется впервые). Изображенные на них женщины все как на подбор— красавицы: все три жены Высоцкого, три жены автора воспоминаний (у него их было больше), Клаудиа Кардинале, манекенщицы Галина и Аня, очаровательная француженка Жаклин Сассар, безымянная фин­ка... Владимир и Давид обладали, казалось, каким-то секретом магнетической притягательности для самых красивых и ярких женщин своего времени. Пове­ствование Карапетяна подкупает благородной сдержанностью интонации. Автор не бравирует близостью к известным лицам, определявшим лицо эпохи, когда рассказывает о поездке с Высоцким на дачу к Хрущеву, работе личным переводчиком у знаменитого итальянского кинорежиссера Валерио Дзурлини, дружбе с Андреем Тарковским, знакомстве с племянницами Нестора Мах­но, роль которого должен был сыграть, но так и не сыграл Высоцкий. «Мы располагаем уникальнейшими по правдивости и объему информации ме­муарами о дружбе Владимира Высоцкого и Давида Карапетяна, основанной на духовной близости и любви к литературе» (А.Е. Крылов, заместитель дирек­тора ГКЦМ В.С. Высоцкого).

Без названия

00.00.2005

Автор: Григорий Ревзин
Источник: Коммерсантъ


К 25-летию смерти Владимира Высоцкого издательство "Захаров" издало дополненные воспоминания Давида Карапетяна о Высоцком (впервые они вышли в 2002 году). В общем мемуарном потоке на данную тему книга - исключительна. Нет сведений, которые в гламурных редакциях принято называть "секси" - то есть тех, какие можно продать как сплетню. У Карапетяна благородная память - любая деталь вспоминается так, что ее трудно перевести в этот продажный аспект. Я так заинтересовался этим человеком, что стал всех о нем спрашивать, но ничего не узнал. Переводчик с итальянского - и все. Герой полностью проявлен в книге, но совершенно непонятен в реальности - на мой взгляд, качество настоящей литературы. Термин Белинского "типический герой" здесь к месту настолько, что я бы назвал автора "обостренно типическим героем" московской интеллигенции 60 - 70-х. Итальянский - наизусть Данте, немецкий - наизусть Гете, а больше всего наизусть - Мандельштама, и все каждый день. И вот этот человек буквально влюбляется в Высоцкого. В "Баньку", в "Охоту на волков", в "Спасите наши души" и т.д. Он достаточно сумасброден, чтобы отдаваться своему чувству, но недостаточно беспечен, чтобы не замечать, что происходит. Либо терцины, либо родные осины. Либо "Банька", либо Мандельштам. Он хорошо понимает, что для его круга Высоцкий - это дурной тон, попадая в компанию Высоцкого и Тарковского вместе, он внутренне вполне понимает право последнего с недоуменным презрением относиться не к сырой даже, а разухабисто-сырой строфе Высоцкого. Но сам он просто не может оторваться. Он бросается с Высоцким в какие-то невероятные запойно-сюрреалистические путешествия то в Ялту, то в Ереван, то в Прибалтику, то на дачу к Хрущеву, отдается этому бешеному ритму, все время думает, что это, и не может ответить. А потом, по правилам скорее литературы, чем логики, образ рождается - в путешествии в Гуляй-поле. Он придумывает сценарий про это самое Гуляй-поле с Высоцким в роли Махно, а Тарковским в роли режиссера. Это, пожалуй, один из сильнейших моментов самосознания интеллигенции 70-х - увидеть себя сидящим за решеткой отточенных строк акмеизма посередине гниющего Гуляй-поля. Это виртуальное поле - точка, из которой Высоцкий двинулся к "Место встречи изменить нельзя", а Тарковский - к "Ностальгии", и когда читаешь Карапетяна, то возникает сильное ощущение, что оба проскочили свой вызов. Каждый тут закрепил свою доставшуюся ему в наследство роль, Тарковский - интеллигента, Высоцкий - хулигана с Большого Каретного. Обе колоритны, но ни в одной нет экзистенциального прорыва. Даже не верится, что про рубеж 60 - 70-х можно думать так - не с вопросом, кто с кем спал и кто стучал на Лубянку, а всерьез думая о том, кем же они были. Куда, интересно, делся этот Карапетян? Как жил дальше?

Высоцкий мечтал о многоженстве

26.07.2002

Автор: Анна Амелькина
Источник: Комсомольская правда


Источник: http://www.kp.ru/daily/22598/19200/     Только что в издательстве «Захаров» вышла книга переводчика Давида Карапетяна - «Владимир Высоцкий. Воспоминания» - еще одного друга прославленного барда. Книга откровенная, во многом шокирующая пикантными подробностями личной жизни Высоцкого и поэтому неприятная многим, кто близко знал певца. Давид и его жена - француженка Мишель Кан - были соседями с актрисой Театра на Таганке Татьяной Иваненко, с которой у Высоцкого в ту пору был бурный роман. Знакомство переросло в дружбу, которая, по словам Карапетяна, длилась 10 лет. Высоцкий стал частым гостем в квартире Давида - здесь он отходил после очередного запоя или отдыхал после спектаклей. А сам Карапетян сопровождал Высоцкого в его поездках и приключениях и стал свидетелем его метаний между Мариной Влади, Иваненко и женой... Накануне очередной печальной даты - 25 июля исполняется 22 года со дня смерти великого барда - мы решили встретиться с автором шумных воспоминаний. - Давид, а почему вы 20 лет молчали? - За эти годы сошла пена шумихи вокруг Володи. Потом вдруг начали говорить те, кто к Высоцкому никакого отношения не имел. Например, Борис Хмельницкий. Он другом Володи не был. Или же известный боксер Виктор Ге. Они с Володей виделись-то всего один раз и то... чуть не подрались. Я послушал их и подумал: а пошли бы все! Пора и мне свое слово сказать. - Вы сказали много слов - в том числе и о личной жизни Высоцкого. Я, например, мало что слышала о его первой жене Изе. Вы с ней встречались? - Да, один раз. Мы сидели у Володи и вдруг на пороге возникла Иза. Она пришла к Володе просить за своего второго мужа - актера. Володя часто попадал в такие странные ситуации, но к своим бывшим женам относился хорошо. - А они друг к другу? Вот, например, Марина Влади и Люся Абрамова встречались после смерти Высоцкого? - Нет, хотя могли бы. Существует ложное мнение, что Володя ушел из семьи из-за Марины. Все не так. Он собирался уйти из-за Тани Иваненко, роман с которой длился очень долго, а Марина в его жизни появилась намного позже. Ее появление стало трагедией для Тани, которая была слишком уверена в себе и поначалу не восприняла Влади как конкурентку. А потом ей пришлось специально приезжать в компанию, где были Марина и Володя, чтобы выяснить отношения с соперницей... « - Марина, вы потом пожалеете, что с ним связались. Вы его совсем не знаете... Справиться с ним могу только я... Марина резонно посоветовала Тане выяснять отношения с самим Володей. Пообещав конкурентке, что Он вернется, стоит ей пошевелить пальцем, разгоряченная воительница вышла. В гостиной она увидела подавленного Володю. - Таня, я тебя больше не люблю! - схватив со стола бутылку, он стал пить прямо из горлышка. И - после этого вечера сорвался в запой». (Отрывок из книги.) - А как Марина восприняла демарш Татьяны Иваненко? - Она и не подозревала, что у Володи кто-то есть, кроме нее. А потом многие их конфликты возникали из-за того, что Володя изменял Марине с Таней (доброхоты с Таганки все Марине доносили). Володю это многоженство вполне устраивало. Как-то он на полном серьезе посетовал мне, что мог бы жить с ними двумя, на две семьи, да эти капризные женщины почему-то против... - У Татьяны Иваненко есть внебрачная дочь от Высоцкого... - Да. Дочери сейчас тридцать лет. Я знаю о ней только то, что она замужем. Остальное - тайна. - Из вашего повествования ясно, что вы к Марине относитесь довольно холодно. Считаете, без нее жизнь Высоцкого сложилась бы иначе? - Марина пыталась сделать из национальной гордости французика. Однажды перед нашим походом в ресторан Володя вырядился в цветастые заграничные тряпки, которые она ему с избытком привозила. Я не мог на него смотреть без смеха. Он, увидев мой взгляд, пошел и переоделся. Я думаю, что жениться на иностранке подвигнул его мой пример. Он видел, что такое жена-француженка, сколько благ это сулит (моя Мишель много раз вытаскивала нас из всяких пьяных историй). И тоже решил попробовать. Но они с Мариной очень любили друг друга. Сколько она его прощала! Сколько контрактов у нее провалилось из-за Володиного пьянства! - Из вашей книги я узнала, что, оказывается, в «Зеркале» Тарковского должна была играть Марина Влади. Но что-то изменилось, и на роль матери взяли Терехову... - Да, сначала Тарковский пригласил Марину, а потом, не уведомив ее, взял Маргариту Терехову. Высоцкий тогда смертельно обиделся. Прервал с Тарковскими всякие отношения - потому, что Андрей даже не счел нужным объяснить ситуацию. Я их мирил, но Володя, кажется, так до конца Андрея не простил. - А Марина? - Она простила. Она помогла дочери Тарковского выехать из страны. А потом ее муж Леон Шварценберг - известнейший во Франции онколог (он был министром здравоохранения Франции) - положил Андрея к себе в клинику и мог бы продлить ему жизнь еще лет на пять. Но семья Тарковских ударилась в мистику, начали искать экстрасенсов... - Как Высоцкий оказывался в мутных компаниях? - Когда он запивал, его удивительным образом тянуло к какой-то швали, отбросам. Я не раз выскребал его из каких-то жутких коммуналок, где на столе была занюханная селедка и дешевая водка. А когда он был пьяный - был щедрый. - А трезвый - жадный? - Высоцкий в запое - это чистый русский тип. А трезвый - рациональный еврей. - В вашей книге присутствует тема Моцарта и Сальери. Человек, которому Высоцкий посвятил песню «Мой друг уехал в Магадан», оказался не совсем другом... Вот, например, когда Высоцкий очередной раз был в отключке, этот «друг» пытался склеить его девушку. Что за девушку вы имеете в виду? - Мм... не знаю, говорить или нет... Словом, это Татьяна Иваненко. А «друг» - Кохановский. Он на имени Володи вовсю делает свою известность. - Он, кажется, поэт? - Основная его профессия - друг Высоцкого, а когда-то давно он окончил технический вуз, потом из романтических соображений назначил себя журналистом и махнул на Север. Тогда-то Володя и написал о его «подвиге» песню. - А почему вас Высоцкий выбрал в друзья? - Был у него замечательный прием. Он любил звонить людям в три-четыре часа ночи. Мог в любое время приехать в гости. Так вот, если человек отвечал отказом, говорил, что он обычно ночью спит, Володя вычеркивал его из списка друзей. А мы принимали его в любое время. Всякий раз жена будила меня словами: «Не спи, к нам Высоцкий едет!» А я и не спал: с ним разве уснешь... Поэт Игорь Кохановский: - О книге я слышал. И даже читал некоторые отрывки. Ну что сказать... Выдумки там предостаточно. Например, Давид рассказывает, как-де они с Володей ездили к Хрущеву. Да не был он там! Я с Володей тогда ездил. А он - напридумывал. Многие рассказы о дружбе с Высоцким очень напоминают мне бревно, которое Ленин тащил на субботнике, а с ним - еще 1200 человек. - Но все-таки дружбу Карапетяна с Высоцким опровергнуть трудно. Десять лет - срок серьезный. - А вы знаете, почему Володя любил у них бывать? Потому что у Мишель и Давида был свободный доступ в «Березку» с ее вожделенной для нас в ту пору импортной жратвой и выпивкой. А Володя выпить любил... - Что скажете об эпизоде, когда, по словам автора, вы пытались «склеить» Иваненко? - Да история эта выеденного яйца не стоит! Ну выпили мы лишнего. Ну поцеловались. Я потом Володе честно во всем признался. - А Иваненко все преподносит по-другому... - Она-то нас с Володей и поссорила. Ей почему-то все время казалось, что все ее хотят. Переоценивала свое женское обаяние и не стеснялась делиться своими фантазиями с Высоцким.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: