Записки о Наполеоне

Год издания: 2013

Кол-во страниц: 688+832

Переплёт: твердый

ISBN: 987-5-8159-1186-4

Серия : Зарубежная литература

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен
Теги:

Лаура Пермон (1784—1838) родилась в Монпелье; ее мать, была подругой Летиции Буонапарте, так что их дети хорошо знали друг друга с раннего детства. В шестнадцать лет Лаура вышла замуж за адъютанта и товарища Наполеона генерала Жюно и вскоре оказалась в роли жены губернатора Парижа и хозяйкой модного салона в их новом особняке на Елисейских Полях, а потом сопровождала своего мужа, ставшего герцогом Абрантес, в Испанию и Португалию. Все годы Империи Лаура продолжала тесное общение с Наполеоном и в своих Записках (по легенде, написанных с помощью молодого Бальзака) очень живо, проникновенно и по-женски умно описала императора и то незабываемое время, так что они справедливо считаются, несмотря на некоторые исторические ошибки, едва ли не самыми интересными придворными мемуарами.
 
 
Текст печатается с некоторыми сокращениями и в новой редакции по изданию
«Записки герцогини Абрантес, или исторические воспоминания о Наполеоне,
революции, директории, консульстве, империи и восстановлении Бурбонов», Москва, в типографии Августа Семена 1835—1837
Перевод с французского Ксенофонта Полевого

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание


Глава I. Моро    5
Глава II. Шляпы и косы    15
Глава III. Маршал Даву    25
Глава IV. Раздача орденов Почетного легиона    43
Глава V. Император раздает кресты в Булони    60
Глава VI. Расшитый золотом мундир Наполеона    69
Глава VII. Коронация и новый двор    74
Глава VIII. Новое назначение Жюно    94
Глава IX. Император влюблен    107
Глава X. Перед отъездом    113
Глава XI. Испания    121
Глава XII. Князь мира    131
Глава XIII. Отъезд в Португалию    146
Глава XIV. В Лиссабоне    156
Глава XV. Аустерлиц    170
Глава XVI. Возвращение в Париж    180
Глава XVII. Смерть Питта    185
Глава XVIII. Императрица-мать и ее двор    189
Глава XIX. Новое честолюбие и жадность    206
Глава XX. Жюно — парижский губернатор    221
Глава XXI. У императрицы-матери в Пон-сюр-Сене    225
Глава XXII. Родственники Наполеона    240
Глава XXIII. Поход 1806 года    249
Глава XXIV. Разные события 1806 года    264
Глава XXV. События зимы 1807 года    280
Глава XXVI. Скандал после битвы при Эйлау    292
Глава XXVII. Маршал Лефевр становится
                   герцогом Данцигским    303
Глава XXVIII. Королева Гортензия и ее двор    313
Глава XXIX. Император озабочен добродетелью
                  своих сестер    323
Глава XXX. Жюно получает новое назначение    334
Глава XXXI. Принцесса Вюртембергская    345
Глава XXXII. Граф Луи Нарбонн и госпожа Шеврез    352
Глава XXXIII. Поход в Португалию и генерал Кларк    367
Глава XXXIV. Непримиримый Люсьен    375
Глава XXXV. Первые неудачи Наполеона    384
Глава XXXVI. Президент Института в Сен-Клу    394
Глава XXXVII. Император забирает наше поместье    402
Глава XXXVIII. Наполеон и Люсьен    412
Глава XXXIX. Испанские дела    418
Глава XL. Веселые кадрили и новые титулы    419
Глава XLI. Свидание с Наполеоном     428
Глава XLII. 500 каратов     451
Глава XLIII. Еще о бриллиантах и золоте    463
Глава XLIV. Страдания Жюно    472
Глава XLV. Военные действия в Европе в 1809 году    488
Глава XLVI. Развод    497
Глава XLVII. Шахматная кадриль    512
Глава XLVIII. Мы едем в Испанию     516
Глава XLIX. Разные события в Париже и Пиренеях    534
Глава L. Новости из Франции    550
Глава LI. Наполеон. То же имя, но человек уже не тот    562
Глава LII. Король Римский     577
Глава LIII. Фуше: пагубная ошибка императора    588
Глава LIV. Жозеф, король Испанский    594
Глава LV. Заботы и развлечения 1811 года    605
Глава LVI. 1812 год. Император покидает Париж    612
Глава LVII. Заговор генерала Мале    627
Глава LVIII. Снова наедине с императором    638
Глава LIX. Возвращение Жюно    667
Глава LX. Мы начинаем беспокоиться...    673
Глава LXI. «Маленький пузан»    686
Глава LXII. Нарбонн и Дюрок    695
Глава LXIII. Меттерних и Моро    707
Глава LXIV. Смерть Жюно    720
Глава LXV. Интриги Савари    728
Глава LXVI. Последствия Пражского конгресса    743
Глава LXVII. Наши бедствия только множатся...    750
Глава LXVIII. Измена Мюрата    754
Глава LXIX. Наполеон и Франция: кто кому важнее?    770
Глава LXX. Капитуляция. Отречение    784
Глава LXXI. Людовик XVIII    791
Глава LXXII. Дорога в изгнание    798
Глава LXXIII. Эльба    807

Почитать Развернуть Свернуть

Введение


В наше время все издают свои Записки; у всех есть воспоминания. Уже давно могла бы я, как многие другие, отдать дань прошедшему и представить множество любо¬пытных и неизвестных событий той эпохи, на которую обращены взоры всех; но, признаюсь, эта всеобщая страсть еще не постигла меня. Мне даже было досадно всякий раз, когда я видела объявление о новых Записках: мне было прискорбно думать, что чуждый, равнодушный взгляд обращен на частную жизнь друга; что отношения его семейства, его вдовы и сирот отданы суждению и суду тех людей, которые представляют события по-своему...
Вскоре эта досада — сначала не более как чувство общее — сделалась чувством для меня личным. Мой муж — генерал Жюно, по заслугам получивший от императора Наполеона титул герцога Абрантес, — был столь приметным человеком во время различных правительств, предшествовавших возвращению Бурбонов, что не мог ускользнуть от внимания всех искателей сюжетов. Случай казался прекрасным: генерала уже не было, он не мог отвечать. И истории о нем посыпались отовсюду! Во всех издававшихся Записках и воспоминаниях говорили о нем добро или худо, но всегда одинаково несправедливо.
Вскоре вывели на сцену и меня саму. Я уже давно простилась со светом и принадлежала ему не более чем как мать семейства; но свет снова занимался мною и даже моей матерью, моим отцом, дедом, всем моим семейством.
Друзья мои и Жюно упрашивали меня отвечать; я не хотела, я противилась долго. Опровержение никогда не бывает написано спокойно; оно почти всегда отмечено страстью и потому становится смешно в устах женщины. Наконец, видя это множество книг, предназначаемых будто бы к созданию истории нашей эпохи, я спросила себя: не виновна ли я, дозволяя представлять вместо истины события искаженные, годы и числа перепутанные? Забывать добро, выдумывать зло, одним словом, утверждать многое, что может повредить памяти отца моих детей, памяти моего деда, моей матери?..
Признаюсь: когда я смотрела на эту книжную громаду, то весь детский страх, который мог удерживать светскую женщину, исчез перед обязанностью вдовы, дочери, матери. Эти священные обязанности заступают в нас место легкомыслия юных лет, по мере того как начинает тяготеть над нами рука времени.
Вот для чего составила я эти Записки, приведя в порядок множество воспоминаний, которые мне было тяжело возобновлять для себя. Я узнала свет в годы, обильные замечательными событиями; жила каждый день среди актеров великой политической драмы, занимающей Европу тридцать лет; потому, конечно, будет трудно мне не говорить о лицах, когда дела выставят их на сцену. Это может быть им неприятно; знаю, но что ж делать? Это необходимое следствие моды на Записки. Я сама была под анатомическим ножом людей, которые, не зная меня, говорили обо мне, одни злое, другие доброе, хотя доброе было заслужено мною не более худого и хотя эти люди никогда не видели меня и даже не знали, была ли я черноволоса или белокура, дурна или хороша, кривобока или стройна.
Я видела знаменитые эпохи. Я была тогда очень молода, но у нас не было ни детства, ни юности. По крайней мере, не помню, чтобы я радовалась в самой первой юности; не помню, чтобы во мне была беззаботность, которая делает бессильной скорбь и дает первому этапу жизни цвет, правда, изглаживающийся навсегда, но оставляющий следы не гибнущие. Едва появились у меня первые представления о жизни, как уже я должна была употреблять их на то, чтобы остерегаться лишнего слова или движения, ибо кто был тогда свободен от внешнего надзора? Беспрерывные опасения заставляли не только смотреть за собой, но еще и наблюдать других. Недоверчивость была насильственной, потому что была важна игра, и бльшая часть игроков ставили на нее свою голову. При ежедневном страхе мы не могли ни к чему оставаться равнодушными, и десятилетнее дитя становилось чутким наблюдателем.
В таком мучении протекли годы моего детства. Но наконец личные опасности миновали: все вздохнули свободнее. Можно было составлять и выполнять предположения; воспитание пошло надлежащим порядком; мать семейства перестала трепетать за отца своих детей и могла посвящать им свои попечения.
Природа одарила меня довольно большой силой души. В то время, о котором я говорю, бедствия Франции до¬стигли высочайшей степени. Я уже была не дитя и обожала свою страну. Тогдашние мои впечатления остались, может быть, самыми сильными. До тех пор были у меня внимательны слух и зрение; тогда перешла в них вся моя душа. Я наблюдала и слушала все с жадностью. Без сомнения, и образ воспитания способствовал развитию деятельной силы, которая искала себе пищи.
Меня учили весьма основательно с самого детства. Отец любил меня чрезвычайно нежно, знал мой характер и не хотел, чтобы я воспитывалась вдали от отеческого дома. Он сам занимался моим воспитанием. Его попечением
я получала нравственную пищу, более существенную, нежели та, какую обыкновенно получает детство. Меня учили как мужчину. Брат, всеми средствами заменявший для меня несчастного моего отца, продолжал тот же образ учения, и под бременем его я не пала.
Говорили, что в наше время истреблены все правила
и это нанесло жестокий удар воспитанию. Мнение несправедливое. Воспитание хорошего обращения — вот что понесло потерю, и столь великую, что никогда уже и не восстановится. Это прискорбно. Нет более той учтивости, той вежливости, которыми славились французы как образованнейший из всех народов, и это, может быть, в самом деле препятствует искренности отношений, соединяющих различные части общества. Следовательно, я гляжу на погибель этой изящной вежливости, бывшей у нас прежде, а теперь исчезнувшей, как на нечто значительно большее, чем пустые требования церемониала. Невежливость, даже нахальство заменили ее, между тем как нет откровенности и великодушия, которые заставляли бы прощать них.
С другой стороны, воспитание много выиграло от изменений в обществе. Нет сомнений, что революционное бешенство препятствовало в 93-м и 94-м годах заботиться о воспитании частном, ибо тогда все было ниспровергнуто. Но, что касается меня, я всегда находила в самом семействе своем превосходных учителей и не могу жалеть о себе.

Несмотря на то что молодые люди были лишены на какое-то время университетов и больших училищ, перед ними открывалось поприще более обильное. В эти времена смятений и бедствий молодое поколение, беспрерывно в борьбе с опасностями, часто принужденное видеть смерть, изгнание, переносить бедность, приневоленное
к осторожности, ибо от нее очень часто зависела сама жизнь, — молодое поколение научалось тогда многому от величественного и ужасного зрелища, бывшего перед его глазами. Женщины приобретали осторожность в поведении и наблюдательность, а не прежнюю хитрость. Они видели, что истинные дарования и основательное образование становились двояко полезны, потому что давали хлеб. Мужчины приобретали любовь к славе и презрение к смерти, которые делали их непобедимыми. С такими-то людьми Бонапарт завоевал Италию и шел поколебать Древний Египет. 
Таким образом, все развивалось преждевременно, с быстротой почти ужасающей. Наш ум, наши способности созревали ранее определенного срока.
Почти около этого времени частные отношения моего семейства, весьма важные своими последствиями, соединились с отношениями общими.
Я говорю о той тесной связи, которая существовала между моей матерью и домом Бонапарта. Человек, ставший впоследствии повелителем мира, долго жил с нами как друг. Я, тогда еще маленькое дитя, видела его подростком. Взор мой не отставал от его звезды с того дня, когда возвысилась она над горизонтом, и до дня, когда, сделавшись солнцем всепожирающим, поглотила все и даже самое себя. Я присутствовала при всех сценах его жизни, потому что вышла замуж за одного из самых преданных ему людей, за человека, много лет не перестававшего глядеть на него с любовью, и, следственно, могла знать от моего мужа то, чего не видела сама.
Не страшусь сказать определенно, что из всех, кто говорил об императоре, я одна могу сообщить о нем по¬дробности самые полные. Мать моя знала его с рождения; она была подругой Летиции Рамолино, носила Наполеона на руках, качала его в колыбели, а после покровительствовала и руководствовала во время всей первой его юности, когда он оставил Бриенн и приехал в Париж. Она любила не одного Наполеона: его братья и сестры были для нас как родные. Я еще буду говорить о друже¬ских сношениях, образовавшихся у меня после с сестрами Наполеона; одна из них, правда, совершенно забыла эту дружбу.
Когда мать моя оставила Корсику и приехала к отцу моему во Францию, дружественное отношение ее к семейству Бонапарта не было прервано ни отдалением, ни разлукою, а отношение моих родителей к отцу Бонапарта, когда он приехал в Монпелье с сыном и с братом жены своей умереть там, вдалеке от родины и всего милого, не должны быть когда-либо забыты обоими семействами, из которых одно может вспоминать о них с сознанием доброго дела, а другое — с чувством признательности.
Мать моя любила и других членов семьи Бонапарта. Люсьен находил в ней более, нежели обыкновенного друга. Когда он так странно женился на девице Бойе, мать моя приняла ее как свою дочь и тотчас угадала, что это был ангел под оболочкою женщины. Жена Жозефа Бонапарта и госпожа Леклерк* были с нами в большой дружбе. Подробности, в какие войду я, говоря о событиях моей жизни и жизни моих родителей, дадут об этом верное представление.
Когда Бонапарт приехал из Бриенна в Парижскую военную школу, мать моя и отец стали как бы корреспондентами его семейства. Только они действовали свободно в отношении к молодому ученику, весьма несчастливому; этого не осмеливался бы сделать корреспондент обыкновенный.
При осаде Тулона мой муж сблизился с Бонапартом
и с этого времени не оставлял его до самой смерти своей. Таким образом, даже когда я не была подле Наполеона,
я могла видеть и слышать его.
Из сказанного можно видеть, что, называя себя единственной особой, которая знает Наполеона совершенно,
я не увлекаюсь самовосхвалением.
Я буду говорить с силой, которую дает истинное право и уверенность в справедливости своей. И опровергну злобные и ложные обвинения; докажу права, которых не хотят признать; омою от всех упреков память, не заслуживающую никакого упрека; словом, я исполню свою обязанность, как сказала выше. Я должна для этого перелистать множество страниц, где выписаны воспоминания, носящие на себе живой отпечаток того времени, к которому относятся: их присовокуплю я к моим опровержениям. Они могут быть занимательны.
Не спорю, сочинение мое очень неполно и далеко от строгого исторического характера; однако оно может быть полезно и занимательно, напоминая имена множества друзей, уже давно похищенных у нас смертью. Почти горестно было мне расставлять в мыслях своих эти имена по порядку. Я почти страдала, исполняя этот труд! Но, как бы ни тягостно было то для ума и сердца, решившись единожды, я обещала себе не подвергнуться ни одному из упреков, обращаемых мною к тем книгам, которые гораздо скорее заслуживают название памфлетов, нежели воспоминаний. У меня было столько материалов, что я не имела нужды прибегать к анекдотам, изобретенным какой-нибудь горничной, к грубо-лживым сказкам, нелепым басням или событиям, искаженным в пересказе людей, гордых тем, что могут судить самовольно о знаменитых именах, хоть они и хвалят и критикуют их равно глупо.
Было время, беспрерывно удаляющееся от нас, когда, поставленная судьбою на высокую ступень, я делала добро, никому не делала зла и нажила врагов; но, повторяю, никакое пристрастие досады не будет иметь влияния на мои суждения о людях и делах. Не хочу рисовать себя лучше, чем я есть в действительности: и поныне живут люди, которые оскорбили меня и увеличили раны моего сердца,
и я не могу простить их. Не ненавижу их, потому что не знаю ненависти; но презираю, и это презрение соединяется с таким горьким, неприятным чувством, что я краснела бы от стыда, если бы могла внушить подобное. Только существо злое может возбуждать эти чувства! К счастью, вокруг меня немного таких людей; не все неблагодарные имеют власть огорчать меня.
Глубоко пораженная судьбой во всем, что есть в душе чувствительного, я долго несла в уединении тяжесть жребия довольно горестного. Могущественное время утишило страсти и произвело на меня такое же действие, как
и на всех. Теперь могу я говорить спокойно о предметах, чувствованиях и мнениях, уже далеких от меня; могу вспоминать о тех, к кому была привязана самою пламенной дружбой, даже если дружба моя была истреблена без причины и побуждения. Виновные казались мне почти отвратительны; теперь я равнодушна к ним, и если мне понадобится писать их портреты, моя кисть будет водима беспристрастием.
     
Я начну это сочинение некоторыми подробностями
о моем семействе, о моем детстве и о многих замечательных лицах, каков, например, был Паоли, когда разливал
в диком своем отечестве самый лучезарный свет. Я буду говорить о Корсике, втором отечестве Комненов, потомков византийских императоров (моя мать из их числа); расскажу о греческом происхождении фамилии Бонапарт — могила нашего гиганта славы привлекает к себе взгляды всех, и потому место его колыбели должно внушать еще более живое участие. Короче, первая часть моих Записок будет заключать в себе начало той эпохи, которой видела я все периоды. 
Может статься, найдут, что я была тогда очень молода и, следственно, не могла наблюдать и запоминать происходившего перед моими глазами. Я предвидела это возражение и уже отвечала на него. Оказавшись в числе пассажиров корабля, беспрерывно гонимого бурей, я изучала постоянно, во всякое время и во все часы дня, путь его, маневры, все малейшие движения! Повторяю: у меня не было детства.
Другая часть моих Записок должна представить ужасную эпоху моей жизни. У меня нет ни возможности, ни дарования, и более всего нет охоты писать историю; но жизнь моя и моего семейства освещены страшными лучами света, мерцавшего над этою эпохой.

Вместе со всей Францией мне надо было прожить время кровавых неистовств, когда французский народ, забыв свою приятную вежливость и общительность, казалось, вызывал диких зверей из пустынь на состязание с ними
в жестокости. В те дни печали и убийств военное знамя Франции одно отбросило окровавленный креп своего отечества и приняло под защитительную сень свою прямодушие и честь французов. Вскоре блеск его рассеял туман, покрывавший Францию, и она, победоносная и великая, снова заняла место свое среди других народов. Еще можно было гордиться именем сыновей и дочерей ее.
С  волшебной быстротой появлялось оружие Франции на берегах Рейна, в болотах Голландии, на вершинах Альп, около Цюрихского озера и особенно на полях Италии. Победы случались повсюду, и наши солдаты отмечали их собственной кровью. Горжусь тем, что могу сказать: кровь, текущую в жилах моих сыновей, не щадил отец их на службе отечества.
Но эти самые дни, столь для нас блистательные на полях сражений, протекали мрачно и грустно в городах, раздираемых гражданским несогласием. За ужасом убийств следовал не менее страшный ужас, порожденный продолжительной борьбой безначалия с властью. Окончить эту несчастную борьбу было трудно, особенно потому, что безначалие есть гидра, у которой нельзя одним ударом палицы раздробить тысячи голов. Это чудовище жило тогда в самой благоприятной для него стихии, между тем как
с другой стороны власть, почти всякий раз похищаемая силою, а не представленная благоразумным большинством голосов, и не свободная в действиях, не могла без битвы получить согласия ни на свое существование, ни на свои дела. Такие раздоры всегда заканчиваются взрывами —
и сколько было их у нас!
Сколько раз, жадно прислушиваясь к рассуждениям вокруг себя, я слышала, как предсказывали конец моему печальному отечеству!.. Но ему было суждено испытать несчастья, гораздо более продолжительные. Каждый день истребляли, чтобы созидать вновь; но созидать не так легко, как разрушать, и Франция есть та страна, где эта пошлая истина является во всей силе. Отчего это? Почему при первом же потрясении образуется у нас это расстройство всех дел, этот Вавилон, это замешательство, где первую роль играет эгоизм? Оттого, что мы вечно забываем прошедшее; оттого, что настоящее теснит, осаждает нас и мы жертвуем ему будущим. Мы строим без фундамента, по множеству планов и с помощью множества архитекторов. И что же выходит? Нигде нет основания для действий, потому что наряду с недостатком общественного двигателя у нас вечное излишество деятельности в частных отношениях.
Я видела впоследствии правление Директории — чудовищное сочетание безначалия, пиратства, слабости; я видела этих директоров, в руках которых жезл правителя служил только дубиною: они били нас ею до ран. Наконец явилось Консульство, и с ним явилась заря новой эры, заблиставшая из глубин мрачной ночи. Франция восстала снова. Она возвысилась из окровавленных обломков, из дымящихся еще развалин разграбленных городов, из сожженных своих замков. Затем настали дни Империи, чудные, великие, изумительные! Конечно, многие жалели о погибших своих правах; но сердце какого француза не бьется при воспоминании об этом времени славы и об именах людей, которые шли на битву как на празднество, покупали ранами свою победу и заставили признать Францию властительницей от Вислы до Тахо!              
Словом, я видела звезду нашего величия в ее апогее.
Я видела, как помрачилась, но не угасла она; как появилась снова и снова затуманилась. Конечно, сердце мое должно было страдать в наши дни — сердце той, которая много лет жила на полях сражений нашей победоносной армии!.. Да, я страдала, и молчаливая горесть моя была прискорбнее отчаяния многих, возглашавших о нем так громко! Но и тут гордость французская находила еще наслаждение, видя, что против нас шла вся Европа.
Таким образом, взор мой следовал за всеми актами, за всеми счастливыми мгновениями великой политической драмы. Сколько воспоминаний воскресло в душе моей! Сколько усыпленных горестей пробудилось!
Может быть, мне возразят, что я могла бы отвечать на все брошюркой в сто страниц. Но это неисполнимо, лучше тогда не говорить ничего. Мало сказать: «Вы солгали», если хотите опровергнуть взведенную на вас нелепость. Краткое возражение недостаточно для меня, и, взявшись за перо, я должна уничтожить все нарекания. А этого нельзя сделать несколькими строчками.
В отношении того, что сказано обо мне и моей семье
в «Мемориале» графа Лас-Каза*, я тоже обязана ответить. Я всегда почитала высочайшей глупостью гордость, основанную на происхождении, более или менее знаменитом. Но если смешна эта гордость, то присвоение славного имени и ложная претензия на высокое происхождение есть великая низость. Это гадко, подло. Можно себе вообразить, что при таком образе мыслей я не оставлю без возражения той главы «Мемориала», где говорится о семействе моей матери. Я докажу, что мой дед и мои дяди не только не были виновны в упомянутом там преступлении, но даже хотели уничтожить высокое имя своих предков, потому что, лишенное привычного блеска, оно осталось для них только источником неприятностей и унижения. Таково было намерение моего деда, последнего законного начальника греческой колонии.
У него была только одна дочь: моя мать. Он заставил ее поклясться, что она никогда не согласится передать его имя кому-либо другому, и мать моя соблюла бы свято его завещание, если бы прожила до настоящего времени. Удостоверившись таким образом, что никакое новое поколение не будет носить имени, более не окруженного таким блеском, какого желала его справедливая гордость, дед мой умер еще в молодых летах капитаном кавалерии на французской службе, а не арендатором, как сказано
у Лас-Каза. Ясно, что тут дело совсем не в признании Комненов.
Не знаю, хорошо ли я выразила чувство, заставившее меня написать это сочинение, но я желала бы этого, потому что оно чисто и достойно хвалы. Дело касается всех моих родных; но особенно муж мой требовал того, что выполняю теперь. Среди политических бурь порыв ветра нередко набрасывает покрывало на некоторые части славной жизни. Рука Жюно, защищавшая отечество двадцать два года, тлеет в гробу и не может приподнять этого покрывала, которым зависть и низость хотели облечь его и в могиле. Следственно, я, мать детей его, должна исполнить эту обязанность. Время наконец явиться каждому в настоящей своей роли. Роль Жюно была столь достойна императора Наполеона и его самого, что я должна распространить на всю жизнь его истину и свет, которые заставят судить
о ней надлежащим образом.
Герцогиня Абрантес,
урожденная Пермон
                                            
               





Глава I

Греческое происхождение
мое и Бонапартов



Я родилась в Монпелье 6 ноября 1784 года. Наше семейство поселилось в Лангедоке на время, чтобы отцу моему было удобнее исправлять должность свою по финансовой части, полученную им при возвращении из Америки. Это временное жительство объясняет, отчего у меня есть в Монпелье друзья и нет родственников, хоть я и родилась там. Но я вспоминаю о Лангедоке как о своей родине и всегда почитала тамошних жителей своими земляками.
Мать моя, как и я, родилась на чужой земле. Предки ее удалились из Босфора в пустыни Тайгета, а оттуда переехали в горы Корсики. Представляю самое краткое описание моей фамилии.
Франция сделалась владетельницей Корсики по договору, заключенному ею с Генуей; но еще до того французские войска пытались, как союзники генуэзцев, завоевать или, вернее, покорить этот остров. Корсиканцев никогда не покорили бы, не соверши они сами великой ошибки, восстановив против себя греков из Паомии. Последние не могли простить им опустошения своих полей, пожара
в своих домах и разрушения самого своего существования. Только такие серьезные причины могли подвигнуть их к мщению и принудить участвовать в покорении свободного народа, тогда как греки сами, в продолжение двухсот лет, противились великому народу, защищая свои права и независимость.
Греческая колония Паомия была населена семействами, принятыми под защиту генуэзским сенатом, когда под предводительством Константина Стефанопулоса бежали они от междоусобиц своей страны и оставили Манию
с намерением отыскать убежище в Италии. Греки этой части Пелопоннеса повиновались тогда одному руководителю из своей среды, и начальником их всегда оставался Комнен, с тех пор как Георгий Никифор Комнен, последний из сыновей Давида II, был принят в Мании. Это случилось в 1476 году.
Константин Комнен, десятый правитель Мании, оставил в октябре 1675 года второе отечество свое и отправился разбить шатер на земле изгнания. За ним последовало три тысячи человек, которые предпочли изгнание рабству у мусульман.
Простояв некоторое время у берегов Сицилии, колонисты прибыли в Геную, где и была заключена сделка между сенатом и Константином Комненом. Когда все было подписано, колонисты снова сели на свои суда и прибыли на Корсику 14 марта 1676 года. Земли, принадлежавшие Генуэзской республике, были уступлены грекам на условиях, которые Константин обязался выполнять. Генуя сохранила ему титул потомственного главы этих земель. Также Комнены сохранили право носить цвета, веками принадлежавшие исключительно им: фиолетовый и багряный.
Вскоре Паомия была признана садом Корсики. Плодовые деревья самого превосходного качества, самые питательные овощи — всё было посажено, посеяно и взошло удивительно быстро во всех владениях колонии. Особенно хлеба оказались столь прекрасны и такого высокого качества, что покупать их приезжали со всех концов острова. Паомия сделалась эдемом среди пустыни. Генуэзская республика почитала долгом покровительствовать иностранцам, доставлявшим области существенные блага,
и сенат дал им новые привилегии.
Но счастье колонии оказалось непродолжительно. Жители Вико и Ниоло стали завидовать благосостоянию новых колонистов и покровительству, какое оказывала им Генуя. Поля вновь были опустошены, дома преданы огню. Несчастья прежней их родины, казалось, преследовали изгнанников и в этом последнем убежище!.. Наконец они были вынуждены оставить Паомию и удалились в Аяччо.

Иоанн Стефанопулос Комнен, первый Комнен, родившийся подданным чуждой державы, человек замечательный и достойный, с отчаянием видел уход своей колонии в Аяччо. Сложив на груди руки, он глядел, как женщины, дети и старики оставляли убежище, основанное отцами их. Кто при виде такой картины не поклялся бы отмстить? Неужели мщение известно и приятно только одним корсиканцам?
У Иоанна было пятеро сыновей, из которых старший, Теодор Комнен, вступил в духовное звание и умер двадцати шести лет, только назначенный архиепископом Греческим в Риме. Он приходится мне двоюродным дедом.
Константин наследовал своему отцу. Столь же храбрый, как отец, он соединял с драгоценными свойствами Иоанна большее знание света и превосходное обращение, к которому привык, путешествуя по миру. Двенадцати лет он бывал уже во многих походах, а с семнадцати — предводитель¬ствовал греками Корсики. Константин умер в молодых летах, но и кратковременная жизнь его была усеяна скорбями и неприятностями, от которых сделалась очень тягостной. Следствием этого стало странное обстоятельство: он возненавидел свое происхождение. Благородный и независимый характер заставлял его находить унижение и скорбь во многом, что было бы незаметно для другого. Он никогда не говорил о своих предках и еще менее позволял говорить другим. Эта ненависть сделалась так сильна, что наконец он решился остановить свой род. Намерение его особенно утвердилось, когда, по присоединении Корсики к Франции, он испытал самые возмутительные проявления несправедливости. У него было четверо детей: три сына и одна дочь, мать моя. Он убедил старшего сына, Иоанна Стефана Комнена, вступить в духовное звание. Другой сын был послан в Рим и тоже назначен
в католическое священство. Третий находился еще в таком юном возрасте, что не мог участвовать в великом решении братьев, однако и он был, наряду с ними, предназначен
к безбрачию. Он должен был последовать их примеру, как скоро позволит это его возраст.
Мой дядя Димитрий, сделавшись старшим из братьев после принятого братом его Иоанном решения, не хотел вступать в духовное звание, потому что не чувствовал к нему никакой склонности, но Константин повторял: «Я хочу этого!», а для тех, кто знает внутренние обстоятельства греческих семейств, не будет удивительно, что Димитрий в конце концов покорился. Таким образом, дед мой умер в полной уверенности, что фамилия его угаснет: он ожидал этого от принятых им мер, хоть и оставлял после себя трех сыновей.
Не мне судить, справедливы ли были намерения моего деда. Я нахожу, однако, почти самовольство в этой мысли: разрушить связь, соединяющую семейство с обществом. Скажу более: не значит ли это также идти против воли Бога? Вопрос неизмеримый! Власть родительская, которую я почитаю безграничною, встречает здесь границы. Но дед мой много терпел от несправедливости к себе и к своему семейству; умолкнем: кто может сказать все, что чувствовал он, решившись предать забвению имя знаменитое
и прославленное? Не будем осуждать.
Узнав об опасном состоянии своего отца, мой дядя Димитрий тотчас оставил училище Propaganda Fide, где он воспитывался, и поспешил приехать на Корсику. Но, выйдя на берег, он узнал, что дед мой умер два дня назад
и теперь он остается единственным кормильцем для матери и сестры.
Потеря отца была не единственная скорбь, ожидавшая его на отеческом берегу. Достоинство первоначальника, которое Генуя всегда сохраняла за его семьей, было уничтожено, а принадлежавшие семье земли присоединены
к коронным землям Франции. Димитрий был горестно оскорблен этой несправедливостью: нельзя назвать такого поступка иначе, если вспомним потери и добровольные пожертвования греков для Франции. Юноша был поражен этим поступком в самое сердце. Ему было только шестнадцать лет, и он еще не знал, что несправедливость есть история человечества. Возмужав, он приехал во Францию и принес к подножию престола свою жалобу. Она была выслушана благосклонно, и правительство вознаградило его за отнятые земли. На другие требования ему отвечали, что достоинство, которым были облечены его предки, несообразно с обычаями французской монархии, но что он может пользоваться всеми преимуществами, принадлежащими потомственному дворянству, если представит доказательства. Они тотчас были представлены, и вот какое последовало решение: «Нельзя сомневаться, что господин Комнен происходит по прямой линии мужского колена от Давида II, последнего царя Трапезундского, убитого по приказанию Мухаммеда II, и что, следовательно, он вправе пользоваться всеми преимуществами, принадлежащими его происхождению». Прямое наследование от Давида до Димитрия Комнена было признано и утверждено дипломом Людовика XVI, подписанным 15 апреля 1782 года, внесено в реестр парламента 1 сентября 1783 года, а в Счетную камеру — 28 мая 1784-го и напечатано в том же году в начале «Краткой истории императорского дома Комненов».

Теперь я расскажу, в каких отношениях семейство Бонапарт состояло с моим семейством, как соединяла их дружба, а также какие между ними существуют родственные связи, ибо для многих будет любопытно узнать, что происхождение Бонапарта, по всей вероятности, — грече¬ское. Предмет весьма любопытный. Не важны ученые изыскания о людях, игравших в истории обыкновенную роль, но чрезвычайно любопытно следовать по всем отраслям генеалогии за человеком, наполнившим целый свет именем своим, особенно когда этот человек — Наполеон.
Константин Комнен прибыл на Корсику в 1676 году.
С ним приехали несколько сыновей, из которых один назывался Каломерос. Этого сына он отправил во Флоренцию, к герцогу Тосканскому, для исполнения одного важного дела. Константин умер прежде его возвращения, и герцог оставил юного грека при себе. Отказавшись от Корсики, Каломерос поселился в Тоскане. Каломерос в буквальном переводе значит bella parte или buona parte. Следственно, имя этого Каломероса было итальянизировано. (Так слово Medic — имя семьи, имевшей большое влияние в Мании и существующей доныне там и на Корсике, было переделано итальянцами в Medici.) Какой-то из этих Каломеросов приехал обратно из Тосканы и поселился на Корсике, где потомки его не прекращались и составили род Буонапарте.
Остается узнать, было ли прямая связь между Каломеросом, отъехавшим в Италию, и Каломеросом, возвратившимся оттуда? По крайней мере, достоверно то, что один Каломерос поехал, а другой возвратился. Достойно замечания, что Комнены, говоря о Бонапартах, всегда употребляют греческое имя Calomeros, Calomeri или Calomeriani, смотря по тому, об одном или о многих говорится. Оба семейства были соединены тесной дружбой.
А пока пойдем за моей матерью и семейством Бонапарта на Корсику и посмотрим на время раннего детства Наполеона.
Я уже сказала, что когда греки были принуждены покинуть Паомию и бежать от преследований восставших корсиканцев, они временно селились в городах, оставшихся верными Генуэзской республике. Но впоследствии, когда в вознаграждение за огромные потери и для нового поселения отдали грекам Каржес, некоторые семейства оставили при себе дома в Аяччо. К числу таковых принадлежало и семейство их руководителя, и мать моя проводила время попеременно в Каржесе и в Аяччо; тогда-то началась нежная дружба ее с синьорой Летицией Рамолино, матерью Наполеона. Обе они были почти одних лет и небывалой привлекательности. Но красота их была столь различна, что между ними не могло возникнуть ревности. Летиция Бонапарт была прелестна, мила, очаровательна; однако без всякого тщеславия дочери могу сказать здесь, что никогда не встречала я в свете женщины столь прекрасной, столь красивой, какой помню еще мать мою.
В чет

Рецензии Развернуть Свернуть

Женский взгляд на императора

04.11.2013

Автор: Сергей Тополь
Источник: Журнал "Медведь"


http://www.medved-magazine.ru/articles/Knizhnie_novinki_noyabria_2013.2753.html

 

Мать корсиканки Лауры Пермон, будущей герцогини Абрантес(1784-1838), происходила из рода византийских императоров Комненов и была товаркой матери Наполеона. Так что будущий император и автор этих записок о Революции, Директории, Консульстве, Империи и восстановлении Бурбонов –  можно сказать были знакомы с детства, если пренебречь тем фактом что Наполеон был старше Лауры на 15 лет. И, тем не менее, они были хорошо знакомы. Ведь благодаря Наполеону она стала герцогиней после того как император дал титул ее мужу – своему адъютанту и товарищу, генералу Жюно – будущему губернатору Парижа. Волею судьбы эта, не лишённая способностей женщина, могла наблюдать за всеми взлетами и падениями, неволей и величием полководца. Записки, которым молва (люди злы и завистливы) приписывает руке Бальзака, охватывают промежуток между детством Наполеона, включая начальную главку, в которой говориться о греческих корнях Пермонов и Бонапартов, и Эльбой. При этом мемуаристка не упускает ни оного более-менее важного события или интриги, свидетелем которых она или была или участвовала. На русский язык эти мемуары были переведены сразу же после их выхода во Франции в 1835-1837 годах. И с тех пор не переиздавались. С тем, что еще писали женщины о Бонапарте можно прочитав узнать из мемуаров госпожи Ремюза (изд. Захаров, 2011) и Анны Потоцкой («Кучково поле», 2005)

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: