Год издания: 2013
Кол-во страниц: 196
Переплёт: твердый
ISBN: 978-5-8159-1206-9
Серия : Публицистика
Жанр: Иллюстрации
Три дня августа 91-го и две недели октября 93-го Дмитрий Борко провел у осажденного Белого дома, который назывался сперва Домом Правительства, потом стал Парламентом РСФСР, а в конце – суверенной России. Он работал фотокорреспондентом популярных московских газет. Сперва – «Независимой», утратившей впоследствии свою популярность, а затем – «Сегодня», и вовсе прекратившей существование. Чудом ему удалось сохранить большую часть отснятых тогда пленок и отыскать несколько листков блокнотных заметок.
Идея объединить эти события под одной обложкой – под условным названием «Две драмы в одних декорациях» – пришла давно. Но она так и осталась бы нереализованной, если бы не навязчивая повторяемость российской истории. Произошедшее 20 лет назад почти забыто и превратилось в пару клише из учебника новейшей истории. Но большинство участников тех событий еще живы. И вопросы, которые они пытались решать, актуальны и сегодня. Эта книга не дает ответов. Она просто рассказывает, как это было.
Почитать Развернуть Свернуть
Предисловие
Все мои попытки объективно описать то время и события заканчивались неудачей. В памяти упорно всплывали только сделанные тогда фотоснимки. Но они и так лежат передо мной, за исключением тех, что я безответственно разбазарил по всему свету. Кроме них остались лишь ощущения, но они — мои личные, какая тут историчность?! И тогда я решил рассказать о себе. Ведь всё, что было и о чем рассуждал бы педантичный историк, происходило и со мной. К тому же я всё это снимал.
До сих пор мне иногда кажется, что Советский Союз обрушил именно я. Когда весной 85-го оставил, наконец, тщетные попытки построить стандартную судьбу советского инженера и ушел в вольные фотографы. Сразу вслед за этим умер последний из дряхлых советских генсеков — Черненко, и главой страны стал Горбачев. Но еще несколько лет я не понимал, что приближаются новые времена.
Я не могу сказать, плохо мы жили до того или хорошо. Потому что иной жизни мы просто не знали. Всё было привычно и казалось вечным и неизменным. И именно это чувство абсолютной замороженности времени больше всего приводило в депрессию. Где-то там, вдали, несся вскачь технический прогресс, пели «Битлз» и «Пинк Флойд», вскипали революции и устраивали путчи генералы — у нас было мороженое по вечной цене 19 копеек и ежегодно обновляемая мерзкая зеленая краска на стенах казенных подъездов.
Поворот, выбранный мною тогда, был чреват. Ведь такой работы не значилось даже в сводном реестре профессий, а в советских реестрах значилось всё, что было можно, остальное не предполагалось. Для начала, чтобы не сесть в тюрьму за тунеядство, нужно было числиться где-то на службе или вступить в творческий союз. Но Союза фотографов в СССР не было, поэтому я устроился техническим фотолаборантом и неспешно занялся за казенный счет художественной фотографией.
Говорили, что Горбачев пытается начинать какие-то реформы, но на моей жизни это никак не сказывалось. Напротив, не явно, но планомерно жить становилось всё труднее. В Москве это было еще не так заметно. Но наша приятельница из Пскова, профессор главного тамошнего института, всё чаще наведывалась в столицу — в «командировки», увозя отсюда два чемодана продуктов и снабжая едой не только свою семью, но и всю свою кафедру. Потихоньку кризис охватывал и Москву. И тогда, в 87-м, Горбачев объявил гласность. Тут-то всё и началось, во всяком случае для меня началась эпоха перестроечной прессы.
Друг затащил меня в созданную им газету «Советский цирк». Это было типичное перестроечное издание. Будучи по статусу отраслевой многотиражкой, мы прикрывались нескольким страницами цирковой тематики. Но дальше шло всё то, о чем еще недавно говорили только на кухнях: история, политика, сталинские лагеря и нелепости социалистической экономики. Мы пачками печатали запрещенных многими десятилетиями писателей, а название особенно импозантно смотрелось над моими обложечными снимками мрачноватых реалий советской жизни. Возникшая через три года «Независька» делала всё это уже с полным правом и была полноценной профессиональной газетой с неплохим бюджетом.
Проначалу я любил снимать портреты. Но вскоре начались митинги. Сперва Демсоюз Новодворской и анархисты пытались собираться на Пушкинской, их разгоняли и сажали на 15 суток. Но в 89-м Горбачев объявил выборы в Верховный Совет по новым правилам. Право выдвигать кандидатов получила не только КПСС, но и всевозможные общественные организации — творческие союзы и всякие объединения. Официальных партий, кроме КПСС, тогда еще просто не было. Попытки манипулировать выдвижением кандидатов вызвали волну протестов, продолжившихся и после открытия Съезда народных депутатов, — люди требовали реформ. К отведенной поначалу для митингов площадке в далеких Лужниках топали пешком десятки тысяч людей. Постепенно митинги и шествия отвоевывали Москву, и в 90-м гигантские демонстрации катились уже по Садовому и Тверской, заканчиваясь митингами на Манежной площади. В них участвовали сотни тысяч. Требовали перемен и отмены 6-й статьи Конституции, закрепляющей за КПСС исключительное право управлять страной. Однажды Горбачев, пытаясь припугнуть разошедшихся горожан, запретил митинговать в центре столицы и ввел в Москву войска. Но, казалось, никто этого не заметил. И к вечеру все улицы были заполнены протестующими. Власти не решились применить силу, и всё закончилось мирно.
Государство из последних сил пыталось как-то оживить рассыпающуюся экономику, сочиняя самые немыслимые формы жизни. Некоторые мои приятели работали в кооперативах. В основном — собирали компьютеры. Или пытались что-то производить на базе государственных научных институтов. Даже стали зарабатывать получше меня. Я никак не мог понять, как это всё работает. Ведь кооперативы могли существовать только под крышами госучреждений. И всё по-прежнему принадлежало государству.
В те годы я иногда подряжался снимать для журнала «Сельская новь» — этакого «Огонька» для деревни. Заработки были грошовые, зато оплачивались командировочные расходы — дорога и жилье. А в соответствии с традиционной советской иерархией, приезжающий в провинцию столичный корреспондент котировался там весьма высоко, какое бы издание ни представлял. Поэтому часто меня с помпой принимало само местное начальство — секретари райкомов и председатели колхозов, привыкшие, что «всё решается в Москве». Даже понимая, что столице давно до лампочки их проблемы и не может она уже ничего поделать, они действовали скорее по инерции.
Я с удовольствием пользовался этим просто для того, чтобы выбираться иногда в какую-нибудь глушь — подышать воздухом и поглядеть на жизнь. Собравшиеся в журнале прогрессисты пропагандировали новые экономические формы. Государство разрешило брать в аренду землю, и я отправлялся в деревню в поисках успешных фермерских хозяйств. На деле всё выглядело привычно. У одного фермера передохли коровы из-за невозможности купить корма, а колхозный фельдшер (других-то не было) перепутал лекарства во время эпидемии. У другого курятник сожгли завистливые соседи. Провинция выглядела безжизненно. Особенно туго жилось в маленьких городках. На сохранившихся снимках — кучка отталкивающих объедков, одиноко лежащая на витрине городского гастронома с ценником: «Кости пищевые, 26 коп/кг».
Кто жил поближе, подвергали набегам столицу. Я снимал «колбасные» и «хлебные» электрички — женщин с набитыми продуктами сумками на перронах московских вокзалов. Возродилось забытое со времен Гражданской слово «мешочник». Только теперь так называли не мелких тороговцев и спекулянтов, а обычных жителей средней полосы, волокущих из Москвы продукты для всей семьи.
Но и московские магазины пустели на глазах. На основные продукты ввели талоны — «карточки москвича». Список этих «основных» продуктов постоянно расширялся. Сыр «давали» по 200 граммов в руки... Помню, моя матушка приспособилась делать некое подобие молодого сыра из молока, которое еще можно было купить. Затем настал черед сигарет…
Но всё это было не так важно, потому что вокруг бушевала весна. Удивительно, что рубеж 90-х у меня твердо ассоциируется с весенними ощущениями: холодно, мокро и неуютно, но — кинжальное солнце и просыпающиеся запахи жизни. Я буквально жил не хлебом, а информацией, идеями и предчувствием чего-то очень большого. Смотрел на редких пока видеомагнитофонах у друзей хорошее кино, которое теперь безбоязенно кучей тащили из-за границы. Политика была повсюду. Прямые трансляции Съезда слушали на кухнях и на работе. Я не мог поверить в то, что я — «представитель демократической прессы» и снимаю Сахарова, выступающего с кремлевской трибуны. Душил гнев, когда его затопывали консерваторы, но всё это уже казалось временным.
К началу 91-го я оказался в только что созданной «Независимой газете». Название ее было символично: она считалась едва ли не первым свободным изданием, хотя и было известно, что покровительствовал нам сам Горбачев. Независимый статус, впрочем, вполне отвечал причудам этого странного времени: цензуры над нами уже не было, но печатались мы в государственной типографии, что оказалось весьма существенным для описываемых далее событий.
К этому времени мы уже знали о Сумгаите, Фергане, Баку и саперных лопатках в Тбилиси. Окраины гудели. Говорили, что Прибалтика отвалится точно, вопрос времени и цены. Она уже начала платить. В январе 91-го я едва успел примчаться на такси в Вильнюс (все поезда и самолеты в тот вечер отменили) и почти успел на штурм советскими солдатами литовского телецентра. Через пару дней хоронить погибших при штурме жителей вышел весь город, а мы, фотографы, висели на черепичных крышах старинных домов, чтобы снять бескрайнее море людей.
К осени Горбачев вроде бы пришел к соглашению с республиками о подписании нового Союзного договора — почти федерации. Жрать было нечего, все говорили, что срочно необходим свободный рынок и прочие реформы. «Ястребы» во власти давили на президента с другой стороны, но это воспринималось как-то не всерьез. Но однажды, когда Горбачев уехал отдыхать в Крым, я услышал по радио «Лебединое озеро». Все знали, что передачи заменяют бесконечной классической музыкой, когда происходит нечто из ряда вон выходящее. Потом читали Указ ГКЧП. Потом произошло то, о чем я попытался рассказать здесь фотографиями. И глядя на людей в те дни, я еще больше поверил в то, что это именно я сокрушил СССР.
* * *
После августа 91-го некоторое время было отдано победным торжествам. Которые, впрочем, уже в следующие после капитуляции путчистов дни стали отдавать казенщиной и буффонадой. Гораздо больше, чем награждения героев и похороны погибших, меня интересовали те самые перемены, которых мы так ждали и которым теперь, казалось бы, никто не мешал. Ельцин фактически получил мандат на управление страной, да и консерваторов, на которых раньше всё жаловался Горбачев, что они не дают ему проводить реформы, теперь не стало. Я знал, что есть альтернативные программы и конкурирующие команды экономистов. Но полагал, что придумать, что же делать со страной, можно было и раньше, а сейчас не время для споров и конкуренции. Но ничего не происходило, и победная эйфория скоро уступила место бытовым заботам. Есть по-прежнему было нечего.
В конце года в зимней заснеженной Алма-Ате я долго сидел в какой-то комнате Дома Правительства вместе с толпой других репортеров. Затем нас позвали в большой зал, где за круглым столом сидели будущие президенты бывших союзных республик. Мы сделали несколько снимков. Советский Союз прекратил свое существование.
В январе 92-го грянула долгожданная реформа, навсегда связанная с именем Гайдара. Освобожденные цены в один день взлетели в разы, но в магазинах волшебным образом появились продукты. В первый и последний раз в жизни мне довелось купить 75 граммов сыра (одним куском, ибо о нарезке тогда еще не слышали).
Все давно говорили о свободном рынке. И он пришел. Москва превратилась в одну сплошную барахолку. Я носился по улицам и снимал этот бесконечный праздник. Продавали и меняли всё: колбасу, хлеб, новые джинсы и старые кофты, стоптанные ботинки и очки, сигареты, спички, магнитофоны, презервативы и лекарства. К вечеру пустеющие улицы напоминали гигантскую мусорную свалку.
Настало время «челноков»: через открытые границы хлынул поток частных коммивояжеров. Я снимал в аэропортах и на вокзалах женщин (почему-то женщин было больше — или мне теперь так кажется?), почти не видимых под грудой влекомых ими огромных «товарных» сумок.
Мне нравилось жить сегодняшним днем. Я всю жизнь мечтал о разнообразии и теперь поглощал его полными ложками. Будучи неприхотливым по жизни, я никогда не боялся «пропасть». Даже опасности профессии воспринимались как-то приглушенно. Казалось, что ты попал в бесконечное приключенческое кино, а на самом деле с тобой ничего не может случиться.
Интересной работы было невпроворот, деньги обесценивались, но зарплата в 500 долларов позволяла почти ни в чем себе не отказывать. К тому же человечество в те годы интересовалось происходящим в России, и все мировые фотоагентства устремились сюда, скупая всё снятое местными фотографами. Тридцать долларов, которые они платили за каждый снимок, делали нас, фотокоров, несказанно богатыми. За пару дней выездных съемок можно было купить тот самый вожделенный магнитофон, на который я когда-то копил целый год. Правда, музыку уже было слушать некогда, а происходившее вокруг стало гораздо интереснее любого кино. Мимо меня с грохотом скорого поезда проносилась сама История.
Мои друзья занимались кто чем. Будущий банкир скупал ваучеры, при помощи которых предполагалось создать «класс собственников» и с которыми никто не знал, что делать. Будущий известный издатель продавал брошюры «Как эмигрировать в Израиль» и «Как законно не платить налоги». Будущий рекламный предприниматель репортерствовал вместе со мной в горячих точках.
Горячими точками вспыхнули все окраины бывшего Союза. Я снимал войну в Карабахе, Приднестровье, Таджикистане, Грузии. В России войны не было. Но была Чечня. В Москве расцветал криминальный «чеченский бизнес», а в Грозном я видел закрытые школы, осажденные российские воинские части и нищих руских стариков, переставших получать пенсию. По селам мотались эмиссары Дудаева и убеждали старейшин избрать его президентом. На вечном огне в центре Грозного бойцы будущей чеченской армии кипятили чай.
В Москве, впрочем, стрельбы тоже хватало. Оружие из обнищавшей армии разлеталось по дешевке, и разборки на улицах стали привычны. «Отдел происшествий», называемый в обиходе «бандитским», в моей газете «Сегодня» постепенно становился одним из самых важных. Мы с корреспондентом носились в машине с рацией, настроенной на милицейскую волну, часто поспевая на событие раньше милиции. Однажды, услыхав так о стрельбе в ресторане, мы оказались в каком-то бандитском притоне и нашли там десяток свежих трупов среди хрусталя и зеркал.
Снимал очереди бабушек в сберкассу. Они пытались получить обещанную компенсацию за сгоревшие вклады, собиравшиеся всю жизнь. Рядом с этими очередями другие москвичи оттягивались в ресторанах и ночных клубах.
Помпезные клубы для «новых русских» в малиновых пиджаках меня не особо привлекали. Интереснее было авангардное искусство. Вчерашний андеграунд повылазил из котельных и постепенно переселялся в выставочные залы. Или хотя бы безнаказанно жил в многочисленных заброшенных домах, превратившихся в сквоты художников, а прямые акции проводились в самом центре Москвы.
Вскоре вновь пошли съемки митингов. Состав демонстрантов резко сменился. Теперь это были в основном старики или бюджетники, потерявшие работу или оставшиеся с нищенской зарплатой. Демонстранты выходили под красными флагами. Еще недавно казалось, что они навсегда исчезли вместе с Советским Союзом. Демонстрации становились всё более масовыми и жесткими. Новые компартии конкурировали с ельцинским движнием реформаторов. Еще одним конкурентом становились националисты всех мастей. Из Чечни, Закавказья, Средней Азии бежали русские, московские рынки контролировали чеченцы — поводов для оскорбленных чувств хватало. Снимая митинги, я всё чаще слышал вопросы о своей национальности. А я и сам не знал, какая она...
В 90-м я снимал казенную первомайскую демонстрацию, на которую впервые вышли «неформалы» — «Мемориал», анархисты и всяк, кто может. Это было шоком и для зрителей, и для Горбачева, сбежавшего даже с кремлевской трибуны. Первомай 1993-го отметился мощной «красной» демонстрацией и первыми серьезными столкновениями с милицией на Ленинском проспекте. Демонстранты штурмовали грузовики, которыми перекрыли путь колонне, и забрасывали ОМОН камнями. Погиб офицер милиции. Многие репортеры, снимавшие в самой гуще, заработали переломанные руки и пробитые головы. Мне повезло — отделался разбитым объективом.
Ходил и в парламент, там тоже было весело. Большинство депутатов были оппозиционно настроены к Ельцину и блокировали любые действия его правительства. Противостояние в его стенах и на улицах нарастало. Все вновь чего-то ждали. В конце сентября Ельцин знаменитым Указом ?1400 распустил парламент. Депутаты не признали ельцинский указ. В тот же вечер у его стен, совсем как в августе 91-го, стали собираться люди. Мне кажется, они решили механически повторить опыт августа, зная, что именно такие действия приводят к успеху. История не повторилась. И если после августа проигравшая сторона оправилась достаточно быстро, то в октябре проиграли все, а не только те, кто встал на сторону парламента. Последствия тех событий я вижу и в сегодняшнем дне.
Именно поэтому я решил издать, наконец, свою книгу, хотя историю этих двух драм в одних декорациях носил в себе двадцать лет. Я многое видел, но именно они оказались самыми важными. Может быть, потому, что события эти происходили в моем городе, «знакомом до слез», исхоженном с детства и всегда казавшимся самым спокойным и родным местом. В него я возвращался из тяжелых командировок, в прогулках по его бульварам и переулкам я находил успокоение и ответы на самые больные вопросы. Но дни вокруг Белого дома взорвали чувство уверенности и покоя. А еще я прочел когда-то о знаменитой римской армии, которой было запрещено на родине входить в столицу. Московские события помогли понять смысл этого закона: танки в городе рано или поздно доводят до беды и оставляют слишком глубокий след в людской памяти.
Дмитрий Борко