Год издания: 2001
Кол-во страниц: 304
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0151-2
Серия : Русская литература
Жанр: Роман
Римейк классического произведения: Анна Каренина в XXI веке.
«Новая "Анна Каренина" — отражение только одной из сюжетных линий романа, линии самой известной и самой иррациоональной. Добросовестно следуя оргиналу, я тем не менее иногда был вынужден отступать от него, потому что история Анны рассказана мною так, как если бы она произошла сейчас. Главное — это по-прежнему история о женщине. И об основном инстинкте».
Лев Николаев
Почитать Развернуть Свернуть
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
Все смешалось в доме Облонских. Жена узнала, что муж был в связи с приходившей к детям учительницей английского, и объявила мужу, что не может жить вместе с ним. Положение это продолжалось уже третий день и мучительно ощущалось и самими супругами, и всеми членами семьи, и родственниками. Все чувствовали, что нет смысла в их сожительстве и что в любой гостинице случайно сошедшиеся люди более связаны между собой, чем они, члены семейства Облонских. Жена почти не выходила из своей комнаты и не брала трубку, мужа третий день не было дома. Дети бегали по огромной квартире московской высотки как потерянные.
На третий день после ссоры Степан Аркадьич Облонский в обычный час, то есть в семь часов утра, проснулся не в спальне, а в своем кабинете, на кожаном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
«Да, да, как это было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это было? Да! Алабин давал обед в Давосе; нет, не в Давосе, а что-то американское. Да, но там Давос был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы пели: «Я твой зайка!», или нет, не «Я твой зайка!», а что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», — вспоминал он.
Глаза Степана Аркадьича весело заблестели, и он задумался, улыбаясь. «Да, хорошо было, очень хорошо. Много еще что-то там было отличного, да не скажешь словами и мыслями даже наяву не выразишь». И, заметив полосу света, пробившуюся сбоку одной из гобеленовых штор, он весело скинул ноги с дивана, отыскал ими шитые женой комнатные туфли (по образцу из «Бурды», подарок ко дню рождения в прошлом году) и по старой, девятилетней привычке, не вставая, потянулся рукой к тому месту, где в спальне висел халат. И тут он вспомнил вдруг, как и почему он спит не в спальне, а в кабинете; улыбка исчезла с его лица, он сморщил лоб.
«Ах, ах, ах! Ааа!..» — замычал он, вспоминая все, что было. И его воображению представились опять все подробности ссоры с женою, вся безвыходность его положения и мучительнее всего собственная вина его.
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» — приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
Неприятнее всего была та первая минута, когда он, вернувшись из «Ленкома», веселый и довольный, не нашел против обыкновения жены в гостиной перед телевизором; к удивлению, не нашел ее и на кухне и, наконец, увидал ее в спальне с несчастною, открывшею все, запиской в руке.
Она, эта вечно озабоченная, и хлопотливая, и недалекая, какою он считал ее, Дашу, неподвижно сидела с запиской в руке и с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела на него.
— Что это? Это? — спрашивала она, указывая на записку.
И при воспоминании, как часто бывает, мучило Степана Аркадьича не столько самое событие, сколько то, как он ответил на эти слова жены.
С ним случилось в эту минуту то, что случается с людьми, когда они неожиданно уличены в чем-нибудь слишком постыдном. Он не сумел приготовить свое лицо к тому положению, в котором оказался теперь, после открытия вины перед женой. Вместо того чтоб оскорбиться, отрекаться, оправдываться, просить прощения, оставаться даже равнодушным — все было бы лучше того, что он сделал! — его лицо совершенно невольно («подставки бессознательного», — подумал Степан Аркадьич, который любил психоанализ) вдруг улыбнулось привычной, доброй и потому глупой улыбкой.
Эту глупую улыбку он не мог простить себе. Увидав эту улыбку, Даша вздрогнула, как от физической боли, разразилась, со свойственною ей горячностью, потоком жестоких слов и выбежала из комнаты. С тех пор она не хотела видеть мужа.
«Всему виной эта глупая улыбка», — думал Степан Аркадьич.
«Но что ж делать? что ж делать?» — с отчаянием говорил он себе и не находил ответа.
2
Степан Аркадьич был человек правдивый в отношении к себе самому. Он не мог обманывать себя и уверять себя, что он раскаивается в своем поступке. Он не мог раскаиваться теперь в том, в чем он раскаивался когда-то лет шесть тому назад, когда впервые изменил жене. Он не мог раскаиваться в том, что он, тридцатичетырехлетний, красивый, влюбчивый человек, не был влюблен в жену, мать троих живых и одного умершего детей, бывшую только годом моложе его. Он раскаивался лишь в том, что не умел лучше скрыть от жены. Но он чувствовал всю тяжесть своего положения и жалел жену, детей и себя. Может быть, он сумел бы лучше скрыть свои грехи от жены, если б ожидал, что это известие так на нее подействует. Ясно он никогда не обдумывал этого вопроса, но смутно ему представлялось, что жена давно догадывается, что он не верен ей, и смотрит на это сквозь пальцы. Ему даже казалось, что она, рано увядающая, уже некрасивая женщина и ничем не замечательная, простая, только добрая мать семейства, по чувству справедливости должна быть снисходительна. Оказалось совсем не так.
«Ах, ужасно! Ай, ай, ай! Ужасно! — твердил себе Степан Аркадьич и ничего не мог придумать. — И как хорошо все это было до этого, как мы хорошо жили! Она была довольна, счастлива детьми, я не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством, как она хотела. Правда, нехорошо, что та бывала у нас в доме. Нехорошо! Есть что-то тривиальное, пошлое в ухаживанье за учительницей своих детей! Но какая женщина! (Он живо вспомнил ее черные плутовские глаза и улыбку.) И хуже всего то, что она уже... Надо же это все как нарочно. Ай, ай, ай! Аяяй! Но что же, что же делать?»
Ответа не было, кроме того общего ответа, который дает жизнь на все самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня, то есть забыть сами вопросы. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере до ночи, нельзя уже вернуться к той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.
«Там видно будет», — сказал себе Степан Аркадьич и, встав, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, отправился в ванную. Приняв душ, громко позвал Матвея. (Матвей был близкий приятель Степана Аркадьича, с год тому выставленный женой и почти тогда же потерявший капитал на неудачной сделке. Облонский опрометчиво предложил Матвею кров и стол, надеясь в глубине души, что не согласится же здоровый мужчина на роль приживалы, но ошибся. Матвей быстро вошел во вкус и сделался при Степане Аркадьиче чем-то вроде секретаря и помощника, а при Дарье Александровне и детях чем-то вроде помощника и няньки.)
Матвей явился, когда Степан Аркадьич начал бриться. Через приоткрытую дверь доложил, что вчера вечером звонили из Петербурга от Карениных. Сестра Степана Аркадьича Анна выехала в Москву, надо бы встретить.
Лицо Степана Аркадьича просияло, он замер, «Браун» жужжал вхолостую, и если еще секунду назад звук этот казался ему мушиным, докучливым, то теперь, после известия о скором приезде сестры, маленький механизм, заключенный в строгом корпусе бритвы, представился мощным мотором, способным вытянуть и выправить дело.
— Хорошо, что Анна приезжает.
— Хорошо, — сказал Матвей, этим ответом показывая, что он разумеет так же, как и Степан Аркадьич, значение этого приезда, то есть что Анна Аркадьевна, любимая сестра Степана Аркадьича, может содействовать примирению мужа с женой.
— В угловой приготовить?
— Дарье Александровне доложи, где скажет.
— Дарье Александровне? — как бы с сомнением повторил Матвей.
— Да, доложи.
«Попробовать хочешь», — понял Матвей. Но он сказал только:
— Сделаю сейчас же.
Степан Аркадьич уже был умыт и расчесан и сбирался одеваться, когда Матвей, медленно ступая поскрипывающими туфлями по мягкому ковру, вошел в комнату.
— Дарья Александровна приказала передать, что она уезжает. Пускай делают, как им, вам то есть, угодно, — сказал он, смеясь только глазами, и, положив руки в карманы и склонив голову набок, уставился на Степана Аркадьича.
Степан Аркадьич помолчал. Потом добрая и несколько жалкая улыбка показалась на его красивом лице.
— А? Матвей? — сказал он, покачивая головой.
— Ничего, образуется, — сказал Матвей.
— Образуется?
— Непременно
— Ты думаешь? — переспросил Степан Аркадьич.
3
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул на себя одеколоном, привычным движением поправил часы, рассовал по карманам сигареты, бумажник, зажигалку, платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая на каждой ноге, на кухню, где уже ждал его кофе и бумажный свиток, прямо из «факса».
Степан Аркадьич сел, взялся за бумаги. Одна была очень неприятная — от коммерсанта, покупавшего участок в Баковке, полученный женой в наследство от тетки. Землю эту необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою.
И мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этой земли будет искать примирения с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Покончив с бумагами, Степан Аркадьич взялся за кофе; за кофе он развернул газету и стал читать ее. Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на то, что ни наука, ни искусство, ни политика, собственно, не интересовали его, он твердо держался тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они сами в нем незаметно изменялись.
Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы галстука или фасона костюма, а брал те, которые носят. А иметь взгляды ему, жившему в известном обществе, при потребности некоторой деятельности мысли, развивающейся обыкновенно в лета зрелости, было так же необходимо, как иметь галстук.
Степан Аркадьич в школе и в университете учился хорошо благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому никакие отличия ему не грезились, но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие заслуги и нестарые годы, он занимал место начальника в одном из московских учреждений; место это было из тех, что дают возможности для прибавок к жалованью такого рода, о которых вслух не говорят, но которые и законом не преследуются.
Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность (в теперешней аранжировке), но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то, физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним. «Ага! Степан! Облонский! Вот и он!» — почти всегда с радостною улыбкой говорили, встречаясь с ним. Если и случалось иногда, что после разговора с ним оказывалось, что ничего особенно радостного не случилось, — на другой день, на третий опять точно так же все радовались при встрече с ним.
Итак, либеральное направление сделалось привычкой Степана Аркадьича, и он любил свою газету, как сигарету после обеда, за легкий туман, который она производила в его голове. Он прочел передовую статью, в которой объяснялось, что, «по нашему мнению, опасность лежит в упорстве традиционности, тормозящей прогресс», и т. д. Он прочел и другую статью, финансовую, в которой упоминалось о МВФ и прошлогоднем дефолте и подпускались тонкие шпильки в адрес правительства Примакова. Со свойственною ему быстротою соображения он понимал значение всякой шпильки и всякой инсинуации: от кого и на кого и по какому случаю она была направлена, и это, как всегда, доставляло ему некоторое удовольствие. Но сегодня удовольствие это отравлялось воспоминанием о том, что в доме так неблагополучно. Он прочел и о том, что депутат Жириновский, как слышно, проехал в Ирак, и о том, что нет более лысин, потому как в любой момент можно пересадить в «Реал Транс Хеа» свои же волосы «из донорской зоны»; и о продаже суперавтомобиля «порше»; но эти сведения не доставляли ему, как прежде, тихого иронического удовольствия.
Окончив газету, вторую чашку кофе и калач с маслом, он встал, стряхнул крошки и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся, не оттого, что у него на душе было что-нибудь особенно приятное, — радостную улыбку вызвало хорошее пищеварение.
Но эта радостная улыбка сейчас же напомнила ему все, и он задумался.
Два детских голоса (Гриши, среднего мальчика, и Тани, старшей девочки) послышались за дверьми. Они что-то везли и уронили.
— Я говорила, что на крышу нельзя сажать пассажиров, — кричала девочка, — вот подбирай!
«Все смешалось, — подумал Степан Аркадьич, — вон дети бегают, а Тане пора бы и в школу». И, подойдя к двери, он кликнул их. Они бросили поезд на батарейках, груженный игрушками из макдональдовского «Хеппи мила», и вошли на кухню.
Девочка, любимица отца, вбежала смело, обняла его и, смеясь, повисла у него на шее, как всегда, радуясь на знакомый запах одеколона, распространявшийся от его усов. Поцеловав его, наконец, в покрасневшее от наклоненного положения и сияющее нежностью лицо, девочка разняла руки и хотела бежать назад; но отец удержал ее.
— Что мама? — сказал отец, водя рукой по гладкой, нежной шейке дочери. — Здравствуй, — сказал он, улыбаясь, здоровавшемуся мальчику.
Он сознавал, что меньше любил мальчика, и всегда старался быть ровен; но мальчик чувствовал это и не ответил улыбкой на холодную улыбку отца.
— Мама? Встала, — отвечала девочка.
Степан Аркадьич вздохнул.
— Что, она весела?
Девочка знала, что между отцом и матерью была ссора, и что мать не могла быть весела, и что отец должен знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И она покраснела за отца. Он тотчас же понял это и также покраснел.
— Не знаю, — сказала она. — Она велела самой собираться в школу или вообще не ходить.
— Ну, иди, Танчурочка моя. Ах да, постой, — сказал он, все-таки удерживая ее и гладя ее нежную ручку.
Он достал с подоконника, где вчера поставил, коробочку «Коркунова» и дал девочке две конфеты.
— Грише? — сказала девочка, указывая на одну.
— Да, да. — И еще раз погладив ее плечико, он поцеловал ее в щеку, в корни волос, в шею и только потом отпустил ее.
4
Дарья Александровна, в футболке и с пришпиленными на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос, с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей пред раздвинутыми зеркальными панелями встроенного шкафа, из которого она выбирала что-то.
Услыхав шаги мужа, она остановилась, глядя на дверь и тщетно пытаясь придать своему лицу строгое и презрительное выражение. Она чувствовала, что боится его и боится предстоящего свидания. Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние раза, она говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал. Она все еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно. Практический голос внушал ей, что нельзя же детей обречь на нищенство и комплексы; поэтический голос выставлял другой резон, более приятный ей, но и более мучительный, — уехать было невозможно потому, что она не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его. Она чувствовала, что уехать невозможно; но, обманывая себя, она все-таки отбирала вещи и притворялась, что уедет.
Увидав мужа, она опустила руки на полку шкафа, будто отыскивая что-то, и оглянулась на него, только когда он совсем вплотную подошел к ней. Но лицо ее, которому она хотела придать строгое и решительное выражение, выражало потерянность и страдание.
— Даша! — сказал он тихим, робким голосом. Он втянул голову в плечи и хотел иметь жалкий и покорный вид, но все-таки сиял свежестью и здоровьем.
Она быстрым взглядом оглядела с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и доволен! — подумала она. — А я?! И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту», — подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся на правой стороне бледного,
нервного лица.
— Что тебе нужно? — сказала она быстрым, не своим, грудным голосом.
— Даша! — повторил он с дрожанием голоса. — Анна приедет нынче.
— Ну и что? Я не могу ее принять! — вскрикнула она.
— Но надо же, однако, Даша...
— Уйди, уйди, уйди! — не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот был вызван физическою болью.
И тут только Степан Аркадьевич заметил, что полки в шкафу почти пусты; их пластиковая белизна поразила его, почудилось, что оголился скелет неведомого чудовища, сбросившего мясо, кожу и все-все, что делало это чудовище приличным. Степан Аркадьич инстинктивно схватился рукой за зеркальную панель, она даже проехала по направляющей с десяток сантиметров, но он, увидав свое и жены отражения, резко отдернул руку, и огромная бескровная рана снова растворилась во всю ширь.
Степан Аркадьич мог быть спокоен, когда он думал о жене, мог надеяться, что все образуется, по выражению Матвея, и мог спокойно читать газету и пить кофе; но когда он увидал ее измученное, страдальческое лицо, услыхал этот звук голоса, покорный судьбе и отчаянный, ему захватило дыхание, что-то подступило к горлу, и глаза его заблестели слезами.
— Что я сделал! Даша!.. Ведь... — он не мог продолжать, рыдание остановилось у него в горле.
Она с видимым усилием прикрыла шкаф и взглянула на Степана Аркадьича.
— Даша, что я могу сказать?.. Одно: прости, прости... Вспомни, разве девять лет жизни не могут искупить минуты, минуты...
Она стояла, опустив глаза, и слушала, ожидая, что он скажет, как будто умоляя его о том, чтобы он как-нибудь разуверил ее.
— Минуты... минуты увлеченья... — выговорил он и хотел продолжать, но при этом слове, будто от физической боли, опять поджались ее губы и опять запрыгал мускул щеки на правой стороне лица.
— Уйди, уйди отсюда! — закричала она еще пронзительнее, — и не говори мне про твои увлечения, про твои мерзости!
Она хотела уйти, но пошатнулась и взялась за спинку стула, чтоб опереться. Лицо его расширилось, губы распухли, глаза налились слезами.
— Даша! — проговорил он, уже всхлипывая. — Подумай о детях, они не виноваты. Я виноват, и накажи меня, вели мне искупить свою вину. Чем я могу, я все готов! Я виноват, нет слов сказать, как я виноват! Но, Даша, прости!
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но не могла. Он ждал.
— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она, видимо, одну из тех фраз, которые она за эти три дня не раз говорила себе.
Степан Аркадьич подумал вдруг, что ему следует прикоснуться к Даше, что она непременно откликнется на его прикосновение и все тут же забудется. Он тронулся, чтобы взять ее руку, но она с отвращением отстранилась от него.
— Я помню про детей и поэтому все в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом... Ну, скажи, после того... что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажи же, разве это возможно? — повторяла она, повышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с учительницей своих детей...
— Ну что ж... Ну что ж делать? — говорил он жалким голосом, сам не зная, что он говорит, и все ниже и ниже опуская голову.
— Ты мне гадок, отвратителен! — закричала она, горячась все более и более. — Твои слезы — вода! Ты никогда не любил меня; в тебе нет ни сердца, ни благородства! Ты мне мерзок, гадок, чужой, да, чужой! — с болью и злобой произносила она это ужасное для себя слово чужой.
Он поглядел на нее, и злоба, выразившаяся в ее лице, испугала и удивила его. Он не понимал того, что его жалость к ней раздражала ее. Она видела в нем к себе сожаление, но не любовь. «Нет, она ненавидит меня. Она не простит», — подумал он.
— Это ужасно! Ужасно! — проговорил он.
В это время в другой комнате, вероятно, упав, закричал ребенок; Даша прислушалась, и лицо ее вдруг смягчилось.
Она, видимо, опомнилась, как бы не зная, где она и что ей делать, и, быстро встав, тронулась к двери.
«Ведь любит же она моего ребенка, — подумал он, заметив изменение ее лица при крике ребенка, — моего ребенка; как же она может ненавидеть меня?»
— Даша, еще одно слово, — проговорил он, идя за нею.
— Если ты пойдешь за мной, я буду кричать! Пускай весь дом знает, что ты подлец! Я уезжаю нынче, а ты живи здесь со своей любовницей!
И она вышла, хлопнув дверью.
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как вульгарно она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может быть, соседи слышали! Ужасно вульгарно, ужасно».
Он постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
Была среда. Обыкновенно по средам Степан Аркадьич заводил огромные напольные часы. Сейчас он прошел мимо часов. «А, может быть, и образуется!» — подумал он.
— Матвей! — крикнул он, — так устрой же все там в угловой комнате для Анны Аркадьевны, — сказал он явившемуся Матвею.
Степан Аркадьич надел пальто и вышел.
Услышав звук захлопнувшейся двери, Даша сжала исхудавшие руки с кольцами, спускавшимися с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор. «Уехал! Но чем кончил он с нею, — думала она. — Неужели он видится с нею? Зачем я не спросила его? Нет, нет, сойтись нельзя. Если мы и останемся в одной квартире — мы чужие. Навсегда чужие!» — повторила она опять с особенным значением это страшное для нее слово. «Ах как я любила, как я любила его!.. Как я любила! И теперь разве я не люблю его? Ужасно, главное то...» — начала она, но не докончила своей мысли, потому что не смогла.
5
А днем раньше, около двух часов, в служебный кабинет по внутреннему телефону позвонили из охраны и доложили, что Степана Аркадьича добивается какой-то человек — Левин Константин Дмитрич, пускать ли? Степан Аркадьич велел пропустить.
Левин, сильно сложенный широкоплечий человек с нелепой курчавою бородой, был почти одних лет с Облонским и с ним на «ты» не по одной водке. Левин был его товарищем и другом юности. Левин приехал в очередной раз в Москву из провинции, где уже пять лет занимался чем-то вроде «обустройства России» по Сол¬женицыну. Известный идеализм нисколько не мешал Левину наилучшим образом — и не по Солженицыну, а практически — обустроить собственный уголок в Саратовской области под крылом у Аяцкова, наладив на почти даровом сырье консервный заводик. В тонкости Степан Аркадьич никогда не вникал хорошенько, да и не интересовался. Довольно было и того, что Облонский некогда помог товарищу, сведя со своим тестем, имевшим вес в нужном деле, и что все трое остались при дивидендах.
— Ну, здравствуй, деятель местного самоуправления! — Облонский с раскрытыми объятиями пошел навстречу Левину.
— Нет, я уже не деятель. Я со всеми разругался.
— Эге-ге! Да ты опять в новой фазе, консервативной, — сказал Степан Аркадьич и смутился невольному каламбуру, который Левин по своему характеру мог счесть обидным. — Но, впрочем, после об этом. Пойдем пообедаем. Там и поговорим. — Степан Аркадьич догадывался, что Левин явился в Москву для решительного разговора о сватовстве к Кате, сестре Даши.
Левин выпил свой бокал, и они помолчали.
— Одно еще я тебе должен сказать. Ты знаешь Вронского? — спросил Степан Аркадьич Левина.
— Нет, не знаю. Зачем ты спрашиваешь?
— Принесите еще бутылку, — обратился Степан Аркадьич к официанту, доливавшему бокалы и вертевшемуся около них, именно когда его не нужно было.
— Зачем мне знать Вронского?
— А затем тебе знать Вронского, что это один из твоих конкурентов.
— Что такое Вронский? — сказал Левин, и лицо его, когда он говорил о Кате, из того детски-восторженного выражения, которым только что любовался Облонский, вдруг перешло в злое и неприятное.
— Вронский — один из сыновей покойного Кирилла Ивановича Вронского. — Степан Аркадьич почему-то указал пальцем на небо, имея в виду то ли то, что Кирилл Иванович уже там, то ли то, что он и при жизни был небожителем. — Вронский богат. В начале 90-х, ну, ты помнишь, тогда легко было, главное, в струю попасть, Вронский попал, не без протекции отцовских друзей и материнских воздыхателей, после училища, в ЗГВ, в штаб, в отдел экспертизы оружия, — а ведь молод тогда был, ну совершеннейший юнец! Сейчас-то ему 32. Потом — «Росвооружение», стал торговать оружием, работал от процента. Как только образовался капиталец, он успокоился и перебрался в Петербург. Там вроде и в стороне от торных путей, да в сохранности... А военной коммерцией и там можно заниматься. Струя, братец, главное — верная струя! К тому ж он красив. Большие связи. И вместе с тем — очень милый, добрый малый. Как я его узнал здесь, он и образован и очень умен; это человек, который далеко пойдет... Что ты ухмыляешься? Знаю, не любишь таких, но тут иное дело, не генерал Дима какой-нибудь, ты уж поверь!
Левин хмурился и молчал.
— Ну-с, он, как я понимаю, по уши влюблен в Катю, и ты понимаешь, что мать...
— Извини меня, но я не понимаю ничего, — сказал Левин, мрачно насупливаясь.
— Ты постой, постой, — сказал Степан Аркадьич, улыбаясь и трогая его руку. — Я тебе сказал то, что я знаю, и повторяю, что в этом тонком и нежном деле, сколько можно догадываться, мне кажется, шансы на твоей стороне.
Левин откинулся назад на стул, лицо его было бледно.
— Но я бы советовал тебе решить дело как можно скорее, — продолжал Облонский, доливая ему бокал.
— Нет, благодарствуй, я больше не могу пить, — сказал Левин, отодвигая свой бокал. — Я буду пьян... Ну, ты как поживаешь? — продолжал он, видимо, желая переменить разговор.
— Еще слово: во всяком случае советую решить вопрос скорее. Позвони Щербацкому сегодня, он обрадуется. Напросись как-нибудь в гости, там у них что-то намечается, пенсионеру лестно будет, что ты помнишь о нем. Там по-семейному и объяснишься, — сказал Степан Аркадьич.
Теперь Левин всею душой раскаивался, что встретился со Степаном Аркадьичем. Он был оскорблен разговором о конкуренции, предположениями и советами Степана Аркадьича.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он понимал, что делалось в душе Левина.
— Да, брат, женщины — это винт, на котором все вертится. Вот и мое дело плохо, очень плохо. И все от женщин.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и друзья, хотя обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем и одному до другого нет дела. Облонский уже не раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать в этих случаях.
— Счет! — крикнул он.
6
Кате Щербацкой было двадцать три года. После факультета журналистики она была на вольных хлебах, отдавая время от времени маленькие сочинения в глянцевые журналы. Успехи ее «в свете» были больше, чем даже ожидала мать. Имелись две серьезные партии: Левин и Вронский.
Появление Левина еще в начале зимы, его частые посещения и явная любовь к Кате были поводом к первым серьезным разговорам между родителями Кати о ее будущности и к спорам между отцом и матерью. Отец, из старых хозяйственников, был на стороне Левина, говорил, что он ничего не желает лучшего для Кати. Для матери не могло быть никакого сравнения между Вронским и Левиным. Матери не нравились в Левине и его странные и резкие суждения, и дикая какая-то, хоть и сытая, жизнь в провинции.
Вронский удовлетворял всем желаниям матери. Богат, умен и обворожительный человек. Нельзя было ничего лучшего желать.
Вронский явно ухаживал за Катей, стало быть, нельзя было сомневаться в серьезности его намерений. Но, несмотря на то, мать находилась в страшном беспокойстве и волнении. Она видела, что сверстницы Кати кидались из крайности в крайность: то составляли сомнительные кружки, то отправлялись за границу, то, разочаровавшись очередным своим увлечением, днями лежали в постели с сигаретой, а за сигаретой виделось уже другое — таблетки и все, чему обычно ужасается материнское воображение. И, главное, были все твердо уверены, что выбрать себе мужа есть только их дело.
На прошлой неделе Катя рассказала матери свой разговор с Вронским. Разговор этот отчасти успокоил мать, но совершенно спокойною она не могла быть. Вронский сказал Кате, что они, оба брата, так привыкли во всем подчиняться своей матери, что никогда не решатся предпринять что-нибудь важное, не посоветовавшись с нею. «И теперь я жду, как особенного счастья, приезда матушки из Петербурга», — сказал он.
(Вронский в душе своей не уважал матери и, не отдавая себе в том отчета, не любил ее, хотя по воспитанию своему не мог себе представить других к матери отношений, как в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее в душе он уважал и любил ее.)
Катя передавала разговор с Вронским, не придавая никакого значения его словам. Но мать поняла это иначе. Она знала, что Вронскую ждут со дня на день, знала, что та будет рада выбору сына, и ей странно было, что он, боясь оскорбить мать, не делает предложения; однако ей так хотелось и самого брака и, более всего, успокоения от своих тревог, что она верила этому. Как ни горько было теперь матери видеть несчастье старшей дочери Даши, собиравшейся оставить мужа, волнение о решавшейся судьбе меньшой дочери поглощало все ее чувства. Нынешний день, с появлением Левина, ей прибавилось еще новое беспокойство. Она боялась, чтобы дочь, имевшая, как ей казалось, одно время чувство к Левину, из излишней честности не отказала бы Вронскому и вообще чтобы приезд Левина не запутал, не задержал дела, столь близкого к окончанию.
7
Катя испытывала после обеда до начала вечера чувство, подобное тому, какое испытывает юноша перед битвою. Сердце ее билось сильно, и мысли не могли ни на чем остановиться. Она чувствовала, что нынешний вечер