Год издания: 2023
Кол-во страниц: 288
Переплёт: Твердый
ISBN: 978-5-8159-1709-5
Серия : Русская литература
Жанр: Исторический роман
Эту книгу, касающуюся темы «русского скифства», я посвящаю венграм, павшим в восстаньи за свою свободу в 1956 году, чехам и словакам, павшим в борьбе за свою свободу с советским вторжением в 1968 году, и тем немногим советским бойцам, которые перешли на сторону восставших и вместе с ними погибли «за нашу и вашу свободу».
Роман Гуль
Почитать Развернуть Свернуть
Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы, —
С раскосыми и жадными очами! Александр Блок «Скифы»
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Император изругался извозчичьим ругательством. Вице-канцлер Карл Роберт Нессельроде, руководитель наружной политики, и граф Бенкендорф, шеф жандармов, руководитель внутренней, сделали подобие улыбок. Улыбки вышли естественны. Но умерли, ибо Николай поднялся, словно был он один в зале, и пошел, громадный, в общегенеральском мундире, плотно стянувшем сильную фигуру. На фоне золотой пустыни дворца, фигуре нельзя было отказать во властности и величии.
Император шел в любимой позе, заломив руки за спину. Знал, что расстроило; от этого было не легче. Расстроили в Красном линейное ученье войскам 2-го пехотного корпуса и вчерашние артиллерийские маневры под Петергофом. В Красном Николай скакал на белоногом жеребце, в окруженьи генералов: принца Евгения Виртембергского, принца Ольденбургского, принца Фридриха Гогенлоэ-Вальденбургского, графа Берга, графа Бенкендорфа, графа Адлерберга, барона Беллингсгаузена, флигель-адъютантов, свиты, фельдмаршала князя Паскевича и военного министра князя Чернышева. Прекрасное весеннее утро; по небу беловатые облака с синими донышками, никакого ветра.
Иностранные посланники скакали тут же; в неизменном белом мундире граф Фикельмон. Интереснейшая ситуация. Линейное ученье должно быть отменно; и всё скомкали никуда негодно.
От артиллерийских маневров осталось невозможное впечатление; до сих пор жило бешенство где-то у сердца и душил воротник. Николай скомандовал залп из всех орудий, и вдруг из крайней, у леса, пушки вылетел не холостой, а боевой снаряд, пронесшийся над императором.
Император при всех сделал невольное движение корпусом и пригнулся. Николай рассвирепел, позвал батарейного, при всех кричал на него. Но опять глупость: на матерное ругательство трясущийся офицер ответил бормочущими губами:
— Почту за особенное счастье, ваше величество.
Даже гнев пришлось оборвать. Батарейный же командир повалился в обморок, как баба.
Неприятности свивались: внезапный удар с министром, князем Чернышевым, в кабинете императора за военным докладом; отвратительный рапорт коменданта крепости, с ошибками и вздором, где вместо «батальона» стояло «эшалон». При обходе богадельни, где приютил глухих, слепых, сумасшедших солдат, под сводами, «на кашу» раздался такой барабан, что император вздрогнул. Под барабан безумный голос умалишенного инвалида закричал непристойности. Царь приказал дураку-барабанщику бить «на кашу» не в богадельне, а во дворе.
В больнице видел у солдат от учебного шага, от вытягиванья ноги, требуемого дисциплиной, на ступне фунгусы! Глупейшее слово! Членосуставная, грибовидная опухоль. «Откуда?» - думал Николай, злобно ходя по залу. И идиотический пиджак графа Татищева? Лейб-гвардии поручик, семеновец, приехал из Европы — в пиджаке! Хотел оказать милость, обласкав невесту майора Стуарта, спросил с всегдашней веселостью в отношении к девицам. И вдруг: «Дозвольте моему жениху носить усы!» Усы в инженерном ведомстве, в любимом детище царя!
В невероятную свирепость приходил император. К тому ж замучили чирьи: ни сесть, ни встать. «Баба, мажет, мажет...» — бешено бормотал Николай. Это относилось к шотландцу лейб-медику Мандту, заменившему заболевшего доктора Арндта.
2
Вечером, в Петровском зале, играли в вист-преферанс. Стены обиты бархатом с распростертыми золочеными двуглавыми орлами. Канделябры и люстры серебряны, работы петербургской мастерской датчанина Буха. Меж орлами, на стенах, любимые баталы Лядюрнера, Крюгера, Гесса, Коцебу. За ломберным зеленым полем — свои: граф Бенкендорф, граф Нессельроде, барон Корф, генерал-адъютант Плаутин, Николай. Играли по четвертаку.
Это успокоение императора. Бенкендорф не играл, глядел в карты царя; хороший советчик в вист-преферанс. Карлик, вице-канцлер Карл Нессельроде, поджав коротенькие ножки, казалось, видел хитростью разошедшихся маслиновых глаз не только сразу четырех партнеров, но и советчика Бенкендорфа. В его желтых ручках карты мигали, словно пойманные и готовые взлететь птицы. Корф улыбался женственными губами.
— Твой ход, monsieur de la Bibliothèque.
Корф бросил маленькую пику, взглянув на императора; и на Корфа, и на пику взглянули Нессельрод и Плаутин. Камер-лакеи внесли подносы: фрукты, печенья, чай; составили, пододвинули столики к играющим. Весело вошел красавец наследник.
Николай глазами чуть улыбнулся улыбке сына, отрываясь от карт.
— Что там у тебя?
— Карикатура, papâ.
Только Плаутин не бросил сдачу карт; кресло Николая обступили.
Карикатура изображала бутылки. С шампанским — пробка вылетела, в фонтане выбрасываются корона, трон, конституция, король, принцы, министры — Франция. С черным пивом — из мутной влаги выжимаются короли, гроссгерцоги, герцоги, курфюрсты, гросскурфюрсты — Германия. С русским пенником — на обтянутой прочной бечевой пробке наложена казенная печать — Россия.
Бенкендорф карикатуру знал. Нессельроде захохотал звонким хохотом. Короткими ударами расхохотался Николай.
— С бечевой да печатью, стало быть, моя Россия?
— Но я смею в это поверить сир, — смеялся наследник.
Вист-преферанс уставал; император предался воспоминаньям, улучшилось настроение сановников.
— Пинск? — говорил Николай. — Что ж, порядочный город, улицы довольно правильно расположены, только бО(УДАР)льшая часть народонаселения - жиды. Надо бы водворить русских купцов, обещать привилегии, приохотить селиться... Помню в Одессе, в последний раз, — посмеиваясь в веер карт, в рыжеватые усы, продолжал Николай, и шесть глаз - карих, серых - уставились на него; только усталые зеленые глаза Бенкендорфа молчали прищурено. — Встретил я там на улице толпы шатающихся без дела цыган, в совершенной нищете, нагие; девки по осьмнадцать лет голые... позор и безобразие! Говорю Воронцову: что ты не приведешь их в порядок? А он: мне с ними не сладить, все меры без успеха. Ну, так постой, я с ними слажу. Приказал тут же брать всех бродяг и тунеядцев за определенную, поденную плату на работу. И что ж? Через месяц исчезли! — засмеялся Николай; и все засмеялись, кто потише, кто погромче. Вот тоже что-нибудь придумай и с этими тунеядцами-жидами, Бенкендорф, они у меня служилых людей портят! Кого угодно, проклятые, подкупят! Подумай-ка, не составить ли нам из них рабочие роты для крепостных работ, а?
— Жиды и поляки - большое бедствие царства Польского, — тихо, не меняя усталой позы, сказал Бенкендорф.
— Истина. Один из ссыльных на Кавказ полячишек недавно проник в Киевскую губернию с целью покушения на меня. Да князь Четверетинский хоть поляк, а сразу выдал. Впрочем, я на это не смотрю, я свое дело продолжаю, как угодно Богу, до того времени, когда они меня сами поймут. Считаю, что если б я в отношении поляков действовал иначе, взял бы ответ перед Богом, перед Россией и перед ним, — указал Николай на наследника, зачитавшегося в кресле французской книгой.
— Злоумышленник в крепости? — проговорил Плаутин Бенкендорфу.
Бенкендорф не ответил, не взглянул.
— Если б явилась необходимость арестовать половину России только ради того, чтоб другая половина осталась незараженной, я б арестовал, — проговорил Николай, взяв с зеленого сукна белой рукой заснувшие карты; императору пришли черви и трефы.
Наследник зевнул. Вскоре, бросив карты, встав, заговорили о любимом детище императора, гвардейском саперном батальоне; обняв Бенкендорфа, Николай улыбался.
— Что ж, ребятишки мои меня любят, и я их не забываю, саперы - молодцы. Хоть и строг я. Впрочем, вернее, был строг больше, чем теперь, Бенкендорф, а? Вы с Плаутиным-то знаете, каков я раньше был, да, — протянул, засмеявшись, — сам знаю, что был невыносимым бригадным.
Все пошли за императором из Петровского зала.
3
С половины императрицы Николай возвращался мрачный, словно не было вист-преферанса. Внутренние караулы замирали, как статуи. Император спускался в первый этаж; ждали дела, наложение высочайших резолюций. Николай делал это на ночь; во время работы, на которую поставил Бог, становился сосредоточен.
Постель открыта, на ней солдатская шинель. Канделябры освещают столы карельской березы, тома «Свода законов Российской империи», бумаги, приготовленные для резолюций. Николай скинул мундир, ботфорты, лосины, остался в рубахе, в подштанниках. Шмыгнул в туфли, с постели взял шинель, накинул и бесшумно прошел к столу.
Писал неграмотно, с множеством ошибок. На прошении «О разрешении студенту Яковлеву выезда заграницу для продолжения образования», написал: «Можид здесь учится, а в его лета шататься по белу свету вместо службы стыдно». На прошении «дворянской вдовы Ртищевой об усыновлении внебрачного сына» написал: «Беззаконного не могу сделать законным», отложил, взял «О поручении студентов Императорского московского университета, живущих вне университета, надзору городской полиции». Написал: «На подчинение присмотру городской полиции тем более согласен, что сему иначе и быть не должно». На «Докладе об укрощении бунтующих крестьян» написал: «Строжайше подтвердить всем местным властям, все убийства укрощать не потворством, а наказывая виновных силою». Попалась глупая бумага о лотерее, написал гневно: «Не раз приказывал с представлениями противными закону не сметь отнюдь входить».
Долго рассматривал проект общественного здания; масштабную фигуру человека, долженствовавшего наглядно изображать высоту цоколя, в цилиндре, цветном фраке, жилете и панталонах, гневно зачеркнул, надписав: «Это что за республиканец! Масштабные фигуры долженствуют изображаться только в виде солдат в шинели и фуражке!» На всеподданнейшем рапорте графа Воронцова о тайном побеге двух подданных из России и переходе ими реки Прут, где определял граф за сие карантинное преступление смертную казнь, начертал: «Виновных прогнать сквозь тысячу человек 12 раз. Слава Богу, смертной казни у нас не бывало, и не мне ее вводить!»
Долго работал император, последним читал дело об отставном корнете Лагофете, растлившем шестнадцатилетнюю крепостную девку; на мнении Государственного совета начертал: «Приятно видеть, что Государственный совет взирает на дело с настоящей точки. При существующем положении нашего гражданского устройства необходимо, чтоб помещичья власть была единственно обращена на благо своих крепостных, злоупотребления ж сей властью влекут за собой унижение благородного звания и могут привесть к пагубнейшим последствиям».
Пройдя к койке, Николай скинул шинель, разделся. На мгновенье остался голым, потом в ночной, до колен, рубахе, лег на заскрипевшую под тяжестью большого тела койку и укрылся простыней и шинелью. Но долго не засыпал Николай: мучило легкое, в темноте, головокружение и ныли ноги. Думалось о донесениях посла Катакази о происках Англии в Греции, посла Бруннова о волнениях шартистов, приходил на память курьер прусского посла Мейендорфа, доклад о брожениях в Пруссии: Европа не давала сна. Николай не представлял, чтоб события оказывали ему сопротивление; ворочаясь в темноте кабинета, верил во всемогущество войск, слома, силы, оружия; засыпая, думал о походе на Запад.
4
Эльба замглилась, затуманилась сеткой измороси; словно даже душно в Дрездене в этот мелкий, сетчатый дождь; дворец, цейхгауз, королевская опера застыли во мгле; даже барокко белого Цвингера словно увяло.
Под зонтом Марья Ивановна Полудинская подымалась на террасу Брюля, повторяя два слова: «Неужели люблю?» И отвечала взволнованно: «Люблю, люблю». Да она и спрашивала, лишь бы доставить себе радость повторением. Нервическая, резкая, чуть долговязая, шла под зонтом, высоко подбирая юбку. Близоруко вглядывалась в идущих по террасе немцев; видела, по мосту через Эльбу едет карета в серый, в осеннем дожде, Нейштадт.
У парапета Полудинская поглядела на причаливший пароход; под каштаном у скамьи никого не было; в представленьи Полудинской стоял красавец, хохотун, червонный демократ, разрушитель – Бакунин. Полудинская сердилась: как мог он позавчера отплясывать на балу у мадам Шамбелан де Кеннериц с какой-то графиней, женой французского посланника?!
Бакунин шел широкой, раскачивающейся походкой. Подходя, улыбался дружески.
— Простите опозданье, Марья Ивановна!
Спускаясь по широкому спуску Брюллевской террасы, сделанному еще русским князем Репниным в бытность его дрезденским губернатором*, Полудинская проговорила:
— Михаил Александрович, как же совместить: вы якобинец, демократ, танцуете у Шамбелан де Кеннериц?
Бакунин посмотрел удивленно.
— Ну, танцор-то я, положим, плохой, — захохотал он громко, — а что же, общество на балу было преинтересное.
Они пошли Театральной площадью к дворцу; их обогнали четыре смеявшихся офицера, взглянули, обернулись на Полудинскую.
И оттого что Бакунин молчал, курил, не обходя, шлепал по лужам, и оттого что смеялись офицеры, Полудинская выговорила, может быть, даже не то, что хотела - от обиды молчанья:
— Я иногда ненавижу ту власть, которой сама покорилась.
— Власть? — переспросил Бакунин без интереса, словно не понимая.
— Да, ту власть. То есть с тех пор, как я люблю вас, Михаил Александрович, — сказала Полудинская дрожаще и вызывающе, — у меня нет ни гордости, ни самолюбия. Не притворяйтесь, что вы этого не знали, вчера я не могла выговорить вам то, что было на душе, но я не боюсь ничего, даже вашего презрения.
Бакунин почувствовал захватывающую все существо неловкость; вспомнил такое же объяснение с Воейковой и Александрой Беер, упавшей в обморок.
— Ну и подите, рассказывайте кому хотите, что я унизилась до того, что сама пришла к вам, непрошенная и ненужная, и первая вам сказала, что люблю вас. Я хочу только одного, — говорила резко, страстно Полудинская, то глядя на камни площади, ударяя в них концом зонта, то поворачиваясь к Бакунину, — да, только одного, чтоб вы признали, что в этом виноваты и вы. Вы помните разговор о любви? Иль, может быть, я неверно вас поняла?
Полудинской показалось, что мужественное лицо Бакунина чуть улыбнулось. «Чему?» - подумала, и захотелось заплакать.
— Марья Ивановна, видите ли, — громко проговорил Бакунин, — да, я говорил о любви, о том, что это великое таинство, но я говорил это общо, с объективной точки. Если ж вы хотите спросить меня о развитии моего личного чувства...
— Да, — резко сказала Полудинская.
Бакунин поглядел в камни площади, чуть улыбнулся.
— Любовь? — переспросил как будто. — Сложное это дело, Марья Ивановна. Иногда мне ведь тоже кажется, что люблю, а вглядишься, оказывается, и нет. Мало мы знакомы, наши жизни не нашли еще то мгновенье, в котором люди сознают себя и чувствуют, что друг другу родны, что составляют одну жизнь. Но я думаю, что оно для меня едва ли и возможно, не рожден я для любви, Марья Ивановна. — Бакунин поглядел весело, улыбаясь.
Полудинской показалось, что Бакунин ударил ее.
Они выходили на Альтмаркт, к старому ратгаузу.
— Ведь любовь, — говорил Бакунин, — Марья Ивановна, далеко еще не истина и к тому ж всегда вступает в борьбу с иными элементами жизни. И тут любовь дО(УДАР)лжно умерять и взнуздывать.
— Взнуздывать? Почему ж? — внезапно тихо проговорила Полудинская.
— Ну да, Марья Ивановна, дорогая вы моя, да, потому что любовь же - это потребность всего-навсего второстепенная, а у человека есть потребности главные, потребности духа.
Полудинская приостановилась, как от неожиданности, и снова двинулась; Бакунин говорил громко, затягиваясь трубкой:
— Конечно, свобода человеческая! Свобода! Вот главная потребность человека! Для чего ж нам жизнь, если нет в ней полной свободы? Жизнь без свободы не нужна, да! Я за эту свободу отдам всю жизнь, я готов обязаться питаться одним черным хлебом да жить в лесу, только бы быть свободным.
Полудинская внезапно истерически рассмеялась.
— Не надо, не надо! — говорила она в смехе. — Не говорите, я не понимаю, что это такое - «быть свободным». Не понимаю, ну и поделом мне, поделом, ну и хорошо, что я наказана, а вам предстоят, вероятно, занятия, более достойные вас. - Вздрагивающие, темные глаза Полудинской были полны слез, но еще сдерживая себя, она проговорила: — Ну и все равно, знайте, все равно, если б я могла окружить вас всем, что жизнь заключает в себе прекрасного, святого, великого, если б могла умолить Бога дать вам все радости и все счастье, я бы сделала это! — И вдруг Полудинская зарыдала и, закрываясь платком, порывисто пошла прочь.