Год издания: 2007
Кол-во страниц: 117
Переплёт: твердый
ISBN: 978-5-8159-0691-4
Серия : Русская литература
Жанр: Юмор
Петербургский немец и русский писатель Иван Семенович Генслер (1820–1873) соединял в своем творчестве стиль и дух Гоголя, Гофмана и Венедикта Ерофеева. Юмористическая повесть о злоключениях кота Василия – он живет на Сенатской площади, – его самое знаменитое произведение. Смешно до слез – и до слез трогательно!
Содержание Развернуть Свернуть
Содержание
О древности и бедности моего рода 5
Мои первые молодые годы 11
Неопытность молодости 20
Первые испытания на воле 28
Шведы, поляки, корюшка и природа 38
Жить иль не жить?! 50
О моей любви 53
Баталия между головой и сердцем 65
Как произошло бракосочетание 71
Интересные размышления 78
Как живут мыши и люди 83
Характерные подробности 88
Некоторые уклонения от нормы 96
Почитать Развернуть Свернуть
О древности и бедности
моего рода
Я происхожу от древних рыцарских фамилий, прославившихся еще в средние века, во время Гвельфов и Гибеллинов.
Мой покойный отец, если б хотел только, мог бы насчет нашего происхождения выхлопотать грамоты и дипломы: но, во-первых, это черт знает чего бы стоило; а, во-вторых, если здраво рассудить, на что нам эти дипломы?.. Повесить в рамке, на стене, под печкой (наше семейство жило в бедности, об этом я расскажу после).
Оно, конечно, разумеется, кто говорит, приятно иметь некоторое отличие... всякий, по крайней мере, видит... Тогда хоть бы и в нашем быту, хоть бы положим, петух (гордое, заносчивое, грубое животное, — головой не кивнет никогда, — точно произведенный из вахмистров), тогда бы эта ракалия, говорю, заглянув под печку и нечаянно увидев патент, — сказал бы про себя:
— А! Вот оно что!..
Я сказал, что родители мои жили в бедности. Да! В бедности, под печкой, в подвале, в здании Сената, в общей квартире тамошних курьеров. Подумаешь, потомки древних великих котов под печкой: правду говорит Гете: «Was steht, dass es nicht falle!» (что стоит, то не падет). Хочешь не хочешь, а невольно вспомнишь о лондонском кучере, последнем из Палеологов!..
Ах, если бы вы знали, что значит сидеть под печкой!.. Ужас, что такое!.. Сор, мусор, гадость, тараканов целые легионы по всей стене; а летом-то, летом, — матушки светы! — особливо когда нелегкая их дернет хлебы печь! Я вам говорю, нет никакой возможности терпеть!.. Уйдешь, и только на улице вдохнешь в себя чистого воздуха.
— Пуф...ффа!..
Да и кроме того, бывают при этом разные другие неудобства. Палки, веники, кочерги и всякие другие кухонные орудия, все это обыкновенно засовывают под печку. Того и гляди ухватом глаза выколют... А если не это, так мокрую мочальную швабру в глаза тыкнут... Весь день потом и моешься, моешься и чихаешь... Или хоть бы тоже и это: сидишь себе и философствуешь, закрыв глаза... Вдруг какого-нибудь чертопхана умудрит лукавый плеснуть туда по тараканам ковшик кипятку... Ведь не посмотрит, дурацкая образина, нет ли там кого; выскочишь как угорелый оттуда, и хоть бы извинился, скот эдакой, так нет: еще хохочет. Говорит:
— Васенька, что с тобой?..
Сравнивая наше житие с чиновничьим, которым приходится при десятирублевом жалованье жить только что не в собачьих конурах, приходишь истинно к такому заключению, что эти люди с жиру бесятся: нет, вот попробовали бы денек-другой пожить под печкой!
Я родился большеголовый. Матушка ужасно мучилась при родах моих, и ей никто не пришел подать помощь при этом. Разумеется, какой же столичный акушер захотел бы подлезть под печку?! На это не решился бы даже сам Карл Иванович Зульц, известный своей добротой души. Да притом матушка ни за что не согласилась бы, чтобы мужчина пособлял ей в таком случае... А женщин-докторов тогда еще не было; да и теперь, несмотря на разгул эмансипации, это пока еще спорный вопрос: можно ли их, особливо девиц, допустить к слушанию медицинских лекций, вместе со студентами. Думают, что студенты тогда будут заниматься ими больше, чем своими тетрадками.
Вы, может, спросите: отчего же мой отец не помогал при этом матушке? Ему бы ближе всего было это сделать... На это я вам отвечу очень просто, что батюшка мой был, легкое ему лежанье, какой-то француз: ему минуты не сиделось дома. Крыша наша сенатская была решительно его ареной, где он и проводил все свое время с кошками других домов.
Но зато, как он жил беспутно, такова была и его кончина! О причине его смерти носились первое время разные слухи: одни говорили, будто его немилосердно исколотил дежурный чиновник, за то, что он съел у него единственный бутерброд с говядиной; другие же уверяли, — что его за¬грызли коты. Похоронили его без всяких обрядов, просто взяли за хвост да и швырнули в сорную яму...
Пылкий юноша с горячей фантазией, я иногда, в осенние вечера, при ярком свете луны, думал о его безвременной смерти, как его бренные останки, вместе с мусором, вывезли за город и вывалили куда-нибудь в кустарники... И потом долго лежал он с открытыми большими глазами и искаженными от насильственной смерти чертами. Дождь и снег сыпались на его кошачье тело.
Да-с! Грустно иногда сделается, как вспомнишь о нем... Он был такой весельчак, охотник пошутить. Бывало, старая курьерша Никитишна сидит одна со своей скукой в нашей большой комнате и раздумается о своих сыновьях, бог знает куда за¬брошенных судьбою... От одного из них вот уже год ни слуху ни духу... Сидит бедная старушка и, слепо и сквозь очки глядя, вяжет наобум чулок, машинально повертывая прутками; потом тяжело вздохнет, отложит чулок в сторону и позовет к себе отца моего:
— Поди сюда, Васенька, — скажет. — Ну, да подойди же сюда, ко мне, мой Васенька.
Он подойдет и начнет ластиться, повертываться и тереться около нее, жеманно глядеть ей в глаза и мурлыкать.
— Славный, славный кот, — скажет она, проведя рукой по его мягкой и гибкой спине. — Ну, прыгни же, Васенька, — промолвит она и подставит ему руки.
Он и прыгнет, и старушка довольна, и на минуту забыла свое горе. И вот, вздумает она, его уже нет!.. Последний, кто ее иной раз развлекал, и того она лишилась!.. И грустно, грустно станет бедной, одинокой, подавленной тоскою старушке-курьерше!..
Матушка сама кормила нас грудью. Впрочем, если хотите, то некого было и выкармливать, потому что из шестерых ее детей оставили только меня с братом, а остальных утопили, по-китай¬ски: там, как нечем детей кормить, так бултых их в воду, в реку, и вся недолга!.. Закон позволяет! Многие, я уверен, при теперешнем воззрении на жизнь, жалеют, что их не утопили маленьких!.. У китайцев, там и мать, и отец не задумываясь это делают!.. И справедливо: другие будут!..
Но матушка покойница иначе рассуждала: она, говорят, ходила целую неделю как помешанная, и все мяукала, все никак не могла забыть... Рассказывали тоже, что она, однажды, весь свой при¬плод, заброшенный на задний двор и уже дней с десять пролежавший мертвым, перетаскала в зубах обратно под печку. Что делать? Мать!.. Посмотрите в этом случае хоть на какую-нибудь даже курицу, когда она высидит свои куриные яйца, вместе с утиными, а потом поведет цыплят прогуливаться, и вдруг тут случится канавка или пруд: утки, по своей натуре, прямо с берега и марш в воду, и рады, и весело подняли головки, и поплыли...
Посмотрели бы вы тогда, что делается с ней с самой, с курицей: она бегает по берегу вокруг пруда, разинув рот и вытаращив глаза, вся взъерошенная, ну, точно она помешалась. И клохчет, и кидается, дескать:
— Ах, матушки, потонут! Ох, отцы мои, потонут!.. Ой, тошнехонько мне!.. Помогите!.. Ох, кажется, я сама за ними брошусь и утоплюсь!..
Но потом, увидев, что ее приемыши утята здравы и невредимы, успокаивается, но все еще, растопырив крылья, смотрит на них мутными глазами и, разинув рот, шепчет, насилу переводя дух:
— Да чтой-то они выдумали, Господи помилуй... Только мать до смерти перепугали... В себя не могу прийти до сих пор... Сердце колотится, как голубь... Экие шалуны какие... Присяду... Стоять не могу... Ноги так сами и подкашиваются.
Мои первые молодые годы
Я рос не по дням, а по часам, и, сообразно тому, лез и круглился в толщину.
— Экая рожа-то какая, словно у нашего экзекутора, — сказал однажды сторож из департамента, взяв меня за подбородок. — И такая же рыжая, — прибавил он. — Надо стащить когда-нибудь к нам в отделение.
Матушка занялась моим образованием. Конечно, какое она могла дать образование в своей бедности и при ограниченности собственного своего образования!
Она, главное, старалась внушить мне, прежде всего, страх... Я как-то забыл ее наставления и в отсутствие ее начал выбирать место...
А народу было пропасть, по случаю именин жены одного курьера.
Вдруг седой и курносый курьер, Щепоткин, под¬нялся со стула со словами:
— Те-те-те... Этого, душевный друг, по-нашему уставу, не полагается...
— Оставь, братец, не трогай! — упрашивал, смеясь, другой старик-курьер, зубоскал. — Это, говорят, к деньгам...
Но этот господин не послушал его. Он подошел ко мне и, взяв меня за ухо, потащил и вы¬швырнул за дверь с напутствиями:
— Мы, любезный, и постарше тебя, да бегаем же через весь коридор...
Я должен откровенно сказать, что я был шалун, но с большими способностями! Особенно сохранился у меня в моей памяти один случай.
Раз наши бабы, поутру, принялись стряпать, и толкуют себе у печки, откуда пламя пышет, как в аду кромешном, когда в именины самого главного обер-дьявола пекут пироги из глины и помазывают их скипидарным маслом, чтобы лучше румянились... Я подошел было к поварихам, — так подошел, потому что надоело сидеть на одном месте; да и притом же в детском возрасте сама натура требует движения... Подошел я, повторяю, к нашим стряпухам и начал у одной из них играть шлейфом ее платья, собранного и за¬ткнутого с одной стороны за пояс... Помню еще, Марфой Васильевной ее звали.
— Брысь, брысь! — крикнула она и стряхнула меня с себя на пол.
Я не унялся и опять обратился к ней с теми же намерениями, но только что я к ней приблизился, как она, шагая к столу, чуть не наступила на меня.
«Нy, не суйся под ноги!..» — серьезно произнесла она и носком башмака отбросила меня. Я отлетел в сторону и порядком шлепнулся боком. Мне с дуру-то представилось, что она со мною заигрывает; и потому я, не рассуждая много, опять направился к моей молодухе. Но только что я подошел к ней, как она, заметив мое новое покушение, нетерпеливо топнула ногою и отчасти с сердитым лицом, а отчасти с усмешкой произнесла:
— Да что это за противный котенок!..
Но я весело и храбро приблизился, идя фертом и хвост согнув дугою.
— Вот я тебя, пострел! — но уже легче, топнула она. Тут обернулась к ней тоже стоявшая у шестка другая молодая женщина, Ульяна, длинная и широкоротая, охотница поскалить зубы. Она спросила ее, рассмеявшись:
— Да что это, Марфочка, он к тебе так лезет?..
— Шут его знает, прости Господи, — отвечала та, тоже улыбаясь.
— Heдаром же... Верно, что-нибудь да значит.
Я сделал еще шаг к ней.
— Ишь ты, ишь ты!.. — прибавила поджигательница Ульяна.
— А вот я возьму и поджарю его, — сказала другая женщина, Степанида, уж вошедшая в лета, косая и мало вообще даже с мужем своим говорившая.
И что ж? Злая эта баба в самом деле сунула меня к огню. Я опалил себе усы и обжег лапы.
— А? Что? Горячо?.. — спросила инквизиторша. — Поделом! — прибавила она, бросая меня на пол, — вперед не будешь заглядывать...
Смущенный и испуганный, я, осторожно переступая от боли, побрел по комнате и, выйдя в растворенную дверь в коридор, пошел куда глаза глядят. Идя не останавливаясь, я добрался до лест¬ницы, ведущей в присутствие, и уже поднялся на первые ее ступени. Мне было так приятно, что холод от плит унял у меня жар в опаленных лапах.
В эту самую минуту мимо меня шагал чиновник, с делами под мышкой, обернутыми в синий, сложенный пакетом лист бумаги. Это был живой молодой человек, белокурый, небольшого роста и смотревший козелком.
— А! Василий Иванович!.. — весело произнес он, потрепав меня. — Наше вам почтение... Очень рад с вами познакомиться. Пожалуйте за мною...
Он стал подниматься, но, пройдя ступени три, остановился и, повернувшись опять ко мне, проговорил:
— Кисенька, Васенька, Васиканьчик мой милый! Что ж ты остановился?.. Не идешь за мной?..
Я послушался и, карабкаясь по лестнице, до¬плелся до него. Он опять погладил меня. Тут мимо нас прошел хорошо одетый молодой человек.
— Пойдем, пойдем, — повторил тот, искоса взглянув на этого молодого чиновника, хорошо одетого. — Мы тебя определим на службу. Ты хочешь служить у нас? Ну да! Я уж по глазам сейчас вижу, что хочешь... И чудесно. А у нас, брат, служить важно!..
Наконец мы добрались до приемной. Там прямо открывалась целая анфилада департаментских комнат. Вдоль стены стояли шкапы, в которых виднелись дела. У окна расположен был длинный ларь, где хранятся щетки и всякий хлам, а в том числе стоит и покрытое ведро с квасом. На ларе сидел сторож, герой кавказский, которого лицо едва выглядывало из густых седых бакенбард. Мой патрон вошел и по-приятельски обратился к нему, указав на меня:
— Просится к нам на службу, — сказал он.
— Что ж? Можно, — одобрил сторож.
— А что, никого еще нет в отделении? — спросил мой вожатый.
— Никого, только один Андрусов.
— Ишь, шут, как рано приходит! С Малиновки отчеканивает!.. Почти что от Пороховых!.. Верст двенадцать, поди-ка, будет?.. Дворника или водовоза заставь месить грязь оттуда, за девять рублей — ни за что не пойдет?..
— Не пойдет! — медленно, как будто нагруженный чем и не поднимая головы, подтвердил сторож.
— А чиновник, тот пойдет!..
— Чиновник пойдет, — опять повторил служивый.
— Да вот штука-то, а ведь она замысловатая!.. — сказал снова мой покровитель и прошел дальше, а департаментский телохранитель, как сидел, не разгибаясь, подошел ко мне, взял мою особу к себе на руки, и потом, сев опять на свое место, начал водить рукою по спине моей и приговаривать:
— А грамоте знаешь, читать и писать умеешь? — спросил он.
Я стал мурлыкать.
— Ну, коли умеешь, так и хорошо. У нас, брат, больше ничего у тебя не спросят. Главное: никому не перечь, и все будет ладно.
— Это ты с кем тут разговариваешь? — спросил, входя в департамент, другой канцелярский чиновник, такой же молодой, белокурый и маленький, как и первый; да, впрочем, они все там, в Сенате, какие-то всё маленькие и белобрысики; Бог их знает, отчего не растут и не чернеют, пока состоят в этом письменном звании; секретари, те уже гораздо длиннее и чернее, а про обер-секретарей и говорить нечего: эти уже вытягиваются в вышину, как хмель или как горох. При этом они все еще как-то полнолицы; а насчет того, что одеты, так всегда с шиком, и в руках, для пущей важности, тросточка...
Вошедший сам снял с себя пальто и повесил его тут же, в конторке, которая отделена была перегородкой от приемной. Потом подошел к сторожу и повторил вопрос:
— С кем ты это тут разговариваешь? — произнес он.
— Как с кем, ни с кем! — не поднимая головы, бесцеремонно протянул инвалид и опять провел рукою меня по спине. — Растабарываю вот с Василий Ивановичем, — продолжал мой рыцарь. — На службу к нам в департамент располагает определиться.
— Что ж, милости простим... — приглашал вновь прибывший и, потрепав меня по бедру, сказал: — Васенька, Василий Иванович, милейший! Очень рад... Ишь, какой рыжий! Англичанин... Да-а! У нас, на Васильевском, нанимает комнату один англичанин, конторщик, тоже такой же красный... Не молодой уж, а забавный такой...
Тут пришли в департамент еще трое из канцелярской братии. Они были в поношенных и выгоревших от солнца шляпах, пальто и вицмундирах. Локти прорваны, черные отжившие брюки блестят, как стальные, полированные. Рубашка, или манишка сверх ее, грязная, желтая. Лица изнуренные, желтые. Но все вообще веселы, — не унывают!..
Они тоже сами повесили свои пальто и шляпы в конторке и один за другим подошли к глазевшему на меня собрату своему.
— В чиновники, господа, к вам хочет, — проговорил сторож, указывая на меня и обращаясь к новоприбывшим.
Молодые чиновники рассмеялись.
— Он на место Штейна секретарем поступит, господа, — отозвался мой второй патрон.
— Понесемте же его, братцы, к нам в отделение! — загорланили все гуртом, и словоохотливая группа, схватив меня с коленей у сторожа, отправилась со мной в ближнюю комнату.
— Господа! Новый секретарь у нас! — гаркнули входящие.
— Посадим же его на секретарское кресло! — крикнул кто-то.
— Всенепременно!.. — пробасил совершенно уже густо чиновник, потеленней других.
Меня посадили на стул, на конце стола.
— Ну, сидите же, Василий Иванович, — произнес горбатый.
— Вот если б секретарь вошел в это время!.. — пугнул писклявым голоском один писец.
Двое или трое при этом взглянули на дверь, ведшую в отделение.
— Так что ж такое?.. — ревнул толстоголовый чиновник. — Велика вага, если бы и пришел.
— Козухин!.. — предложил горбач, повернувшись к губастому рябому Лаблашу. — Тебе представляться прежде: ты старшой.
Козухин приблизился ко мне и самым густым басом сказал:
— Честь имею представиться, коллежский регистратор, почтовой станции диктатор, чуть-чуть не губернатор...
— Чиновник важнейший, но пьяница страшнейший... — прибавил горбоносец.
Вся толпа расхохоталась.
— А вот наш помощник, — с улыбкой откашлявшись, поправился бас, — такой же, как ваш предместник, в разных похождениях ему ровесник и такой же, как он, полуношник...
Но... представьте, читатели, замешательство всех. В эту самую минуту в отделение к моим канцелярским актерам вошел подлинный секретарь, низенький старичок, с бородавкой на щеке, красными веками и мешотчатыми под ними отеками. Желтое лицо его было бледно, веки часто мигали, а сморщенные и выпяченные губы шевелились и шептали что-то... Он был так страшен, как мертвец, неожиданно явившийся с того света. Посторонние чиновники поспешили уйти в другое отделение, и на ходу, каждый про себя, строили преуморительные рожи, взявши себя, чтоб не фыркнуть от смеху, кто за нос, а кто за подбородок; подчиненные же секретаря тотчас направились к своим местам и долго потом не поднимали своих канцелярских органов зрения. Горбатый выдвинул ящик из стола, сжал тонкие свои губы и начал в нем без цели рыться в бумагах; а потом, нагнувшись и доставая что-то с полу, задел локтем за целое дело и с шумом свалил его под стол; губастый же Лаблаш, искоса посмотрев при этом на круто выставленный горб и красное лицо нагнувшегося товарища, не нашел ничего приличнее, как откашлянуться в руку и произнести густейшее: «Гм, гее...»
Лихая беда ждала меня! Старичок молча подошел к моей особе, взял очень неделикатно дрожащею рукою меня за шиворот; потом растворил форточку и выбросил меня, бедного, из третьего этажа, как выкидывает ревнивый и здоровенный тиран-муж жиденького любовника своей прихотливой супруги.
Ну, хорошо, что тогда два сторожа, как раз под этим окном, выколачивали ковер, держа его за концы, и я, благодаря судьбе, упал на середину этой штуки, явясь к ним совершенно как deus ex machina; ну, хорошо, говорю, что так, а если б не это, то мне пришлось бы повторить воздушное путешествие мадам Бланшар!..
Как я потом попал домой, — ничего не знаю. В тот же день сделалась у меня горячка, от испугу ли или от прорезывания зубов, — не помню.
Неопытность молодости
Приступаю к дальнейшему описанию моей жизни.
Раз в нашей сараеобразной квартире собрались гости, молодежь и пожилые, мужчины и женщины. Тут-то я натерпелся всякой чертовщины, на потеху людям, к которым тогда я в первый раз почувствовал презрение.
Помнится, я переходил от одного гостя к другому, потираясь около их ног и желая тем самым показать, что и я не прочь от их беседы, и если б умел говорить по-ихнему, то сумел бы повести речь не хуже.
— Васенька, — сказал мне тут один сторож, еще не перестарок, — подойди, — говорит, — сюда, ко мне.
Я приблизился. Он взял меня на колени и спросил:
— Хочешь нюхать табаку?..
Я... Ну, разумеется... Что ж я понимал тогда в табаке. «Покорно благодарю», — думаю, но не говорю этого...
— Дай, я тебя попотчую, — проговорил он и насыпал мне в ноздри своего проклятого, с золой, березенского зеленчаку.
Тьфу-ты, черт возьми! Я поскорей соскочил от него с коленей и принялся фыркать, чихать и потирать лапой нос у себя.
— Что! Хорошо?! — спрашивал этот урод и расхохотался.
— Дьявол бы тебя побрал! — прошептал я про себя, в десятый раз чихнув...
— Будь здоров! — пожелал мой мучитель. — Приучайся, любезный друг, ко всему, — прибавил он в назидание.
— Надо ему водки поднесть, господа, — произнес другой сторож, тоже немолодой уже.
— Надо, надо... — одобрил курносый и краснолицый курьер, мастер залить за галстук.
Увидев, что он ко мне приближается, я хотел было уже, как говорится, «дать строчка» и спрятаться в родимую нашу подпечку, но он остановил меня и сказал:
— Куды, куды, почтеннейший? Нет, брат, так нельзя! Врешь, не пьешь!.. Выпьешь! — протянул он и, взяв меня с полу, передал второму сторожу.
— Держи его, Болотов, — сказал курносый.
И эти бессовестные люди раскрыли мне рот и, несмотря на резоны женщин, уговаривавших их не делать такого безобразия, влили мне в зев большую рюмку домашней крепкой настойки на березовых почках!
Горечь, мерзость! Я думал, что я огня напился и что спиртный этот ад дыхание захватит у меня. Но вскоре же все это прошло, и я сделался необыкновенно весел. Откуда-то явились храбрость и развязность.
Многие из гостей окружили меня и с улыбками смотрели на мои уморительные жесты.
— Ха, ха, ха! Василий Иваныч, милейший! — воскликнул курносый. — Каким он фон бароном выступает!.. Эво как!.. Но, но! Не вались!.. Будь мужчиной... Вот так!
Я сделал прыжок-другой козлом, потом остановился и гляжу на них, только что не скажу: «Дурачье вы все! Вот что!»
Я опять прыгнул.
— Ха, ха, ха! Вона какие коленца откалывает, — говорили гости. — Значит, водка-то и на зверя тоже действует.
Затем завязался между ними общий спор, и я было хотел под шум пробраться под ближнюю кровать одного женатого сторожа, чтоб отдохнуть немного; но новая беда ожидала меня! Мучитель мой перешепнулся с другим молодым пучеглазым курьером, и оба они, взяв меня на руки, понесли за дверь. Долго шли они, и наконец мы очутились на чердаке. Там они спустили меня на пол и, не выпуская из рук, гладя и приговаривая: «Васенька, Васенька», привязали к хвосту моему высушенный бычачий пузырь, наполненный горохом.
— Ты держи его и высунь из окна, — сказал курносый мерзавец своему товарищу, — а я надену ему щемилку на хвост.
Я сидел терпеливо, потому что ничего не подозревал, и тогда только понял их новые проказы, когда меня высунули из слухового окна, а по¬том надели мне на хвост эту адскую, расщепленную до половины палку...
Если б вы знали, что за страшная боль от нее!.. Счастье, что у вас нет хвоста, господа, и над вами не может этого случиться!.. Я вам говорю, что это черт знает что за боль! Ни с чем нельзя сравнить, решительно ни с чем!
Как сумасшедший, бросился я с криком по шумящей железной крыше.
— Мяу, мяу, мяу! Тур-тур-тур... — раздавалось среди тишины летнего вечера. Я несся во весь дух.
Верхнего этажа жильцы наши подумали, верно, что сам сатана, сорвавшись с цепи, бегает по Сенату. Из многих окон высунулись любопытные головы, чепцы и всякие бакенбарды и голые чиновные чубы. Все смотрели вверх...
От ошеломления мне сгоряча показалось, что я лечу по воздуху.
— Мяу, мяу! Туp-тур-тур... — вторились звуки.
Наконец я со всего размаха угодил прямо в раму одного слухового окна.
— Динь!! — заговорили стекла, и я влетел внутрь чердака.
— Это кто-о?! — завизжал во дворе протяжно чей-то начальничий голос. — Сидоров! — приказал тот же голос. — Сейчас разузнать, что это такое... и привесть ко мне виноватого... Слышь?!.
— Слушаю, ваше ска-родие!.. — отвечал, подобострастно прошамкав, другой зык, излетевший, сколько можно было догадаться, из беззубого рта...
Прибежали туда, где я сидел, разом шесть человек сторожей, седьмой унтер-офицер. Они, как умные и рассудительные люди, сейчас же догадались, в чем дело; тут же хором подтвердили, что окно разбито, поочередно пощупали оставшиеся сидеть в раме острые углы стекол; потом, увидев меня в моих доспехах, заочно выругали «жеребцами проклятыми» неведомых им бесчинцев, и наконец, схватив меня как причину происшествия, торжественно понесли, в чем был я, к начальнику.
— Отыскать мне непременно бездельника, — заголосил командир, смотря грозно на стоявших в вытяжку у дверей в прихожей совершенно оторопевших инвалидов. — Три шкуры спущу с тебя, если не отыщешь! — похвалился он унтер-офицеру. — Слышь!..
— Слушаю, ваше ска-родие! — подтвердил унтер-офицер, давно уже прислушавшийся к подобным крикливым, но ничем другим не кончавшимся руладам своего повелителя, повернулся, как следует, мерно, отчетливо и не торопясь.
— Возьмите кота!.. — нехотя, сквозь зубы, сказал начальник и ушел к себе в комнату.
Те подняли меня, освободили от дьявольской щемилки и гремучего пузыря и принесли домой. Долго я лизал свой хвост, почти онемевший от разнородных внутренних ощущений, волновавших мою кровь, но натура взяла свое...
Я проснулся довольно поздно, с головной болью. Осмотрелся вокруг себя, под печкой, — матушки нет... Ушла еще с вечера и не приходила... Тогда я сразу не мог понять, где бы она могла так долго запропаститься. Неужели же, думал я, она в гостях, до этого времени, до самого утра?.. Теперь, конечно, я понимаю, что значило тогдашнее ее отсутствие, и невольно должен повторить слова пушкинского Лепорелло: «О вдовы, вдовы! Все вы таковы!..»
Я вылез из-под печки на Божий свет и взглянул кругом... Молодая розовая денница заглядывала в растворенное окно нашей обширной комнаты, которая в одно и то же время представляла из себя и зал, и будуар, и гостиную, и столовую, и спальню, и кухню, — все! Зато чего же только тут не было, Боже ты мой милостивый!.. И шкафы, и шкафчики, и комоды, и сундуки, и посудинки; а о кроватях и говорить нечего: тех было, как в лазарете, — чуть не одна на другой стояли! И причем на каждой из них лежало по чете... И почти везде — молодая особа по женской части и лихой молодец подержанного разряда.
Наши солдатики вообще любят заводиться семьей под старость уже, перед чистой, и женятся непременно на молодых бабенках, крепко помня то, что «изрядный мужчина, пока ноги таскают его и усы еще ворочаются, все еще человек, не то что баба!»
Зато солдатику есть с кем в воскресный или праздничный день в гости пройтиться. Идешь себе, посматриваешь только на вычищенные свои сапоги и сторонишься от прохожих да от собак; а она-то впереди тебя выступает, словно пава, только платочком отмахивается. Фу-ты, пропасть, как хорошо!.. А и гости придут к тебе: «Милости просим, есть кому принять».
— Аннушка, — скажет, — дай-ка там чего-нибудь хорошенького нам с кумом, да погляди — там у меня, в поставце, есть золотоцветная.
Или, тоже вечером, устанешь, вернешься домой со службы, похлебаешь чего ни есть, потом помолишься Богу, вздохнешь и ляжешь, а тут к тебе, убравшись, придет хозяйка...
Я вспрыгнул на скамейку, а с нее на стул, и осмотрел комнату. Вот выпить, освежиться очень бы не мешало.
Банка, вон, со сливками, красуется за самоваром! Это дельно! Но как достать? — вот вопрос... Ну, не жалкое ли существо наш брат, зверь! Вот и лапы есть, да что с ними сделаешь в таком казусном случае!
— Экая ты анафема, душенька, позволь мне это сказать тебе... — проговорил я, смотря на склянку. Попытаюсь, впрочем, приподнимусь на задние лапы. Горло же у нее широкое.
Тю-тю-тю... Вот тебе и попытался! Бац, проклятая склянка боком о самовар — и половины ее как не бывало, словно саблей снесли! Оглянулся. Признаюсь: со страху в ту минуту поджилки заходили у меня! Думаю: отбарабанят меня чем-нибудь толстым за это, если видели! С живого сдерут кожу. Но, слава Богу, никто ничего не заметил! Часть сливок разлилась по столу... Ну, прах их возьми... Еще осталось довольно.
— Ну, теперь же прости ты, мать природа! Отведу же я свою душу!
Засунул голову в склянку, потянул... Фу, как хорошо! Так холодок и пробежал по всему телу. Отлично!
«Если приятно быть пьяным, — тогда же, отдохнув, подумал я, — то еще того приятнее опо¬хмеляться!» После этого я пролез в окно между железными прутьями на улицу и в первый раз вышел на свободу из нашего казенного дома.
Первые испытания на воле
«Так вот он, Питер-то, где мы живем и о котором столько говору!.. — подумал я про себя, оглядывая окружающее и переступая с ноги на ногу по панели... — Так вот он, голубчик! Вон какими кругленькими камешками он убран... А сколько свету, какой оглушительный шум и трескотня, Господи Боже мой!.. Страшно ступить дальше!.. А домище-то наш какой: и конца ему нет! Что в нем делается?..
Я думаю, все стряпают, как у нас в квартире...»
В эту самую минуту мимо меня вез мужик муку в мешках, на телеге, в которую была за¬пряжена старая ломовая пегой масти лошадь. Отживши свои годы, бедный мерин из сил выбился и стал... Работник, шедший сбоку, замахнулся на него вожжами и нукнул. Конь хватил, но ни с места...
— Ну-у! — закричал мужик и сильнее закрутил вожжами.
Лошадь еще понатужилась, но потом, поскользнувшись, упала на расшибленные свои коленки и, снова вскочив на ноги, рванулась...
— Нуу-оо!.. Неженка, тарахтах-тах-тах!.. — пуще прежнего завопил он и огрел вожжами несчастного пегаса, который только стоял с мутными глазами и часто водил осунувшимися ребрами. Пар столбом валил от него.
Работник снова замахал вожжами и благим уже матом заорал:
— Ну-уээ!.. Волк те ешь!..
— Не бей лошадь, мерзавец! — закричал издали какой-то молодой человек, высокого роста, в круглой шляпе и пальто нараспашку, поспешными шагами подходя к извозчику.
— Зачем ты, дурак эдакой, — запальчиво сказал он, — принуждаешь бедную лошадь везти, когда она не может?
Тут к месту сцены приблизились другие прохожие.
Работник, ничего не отвечая, со злыми, налитыми кровью глазами, принялся за свое.
— Ну-оо!.. — заорал он с остервенением на коня.
— Тебе говорят, осел ты эдакой! — воскликнул с негодованием барин и крепко схватил его за плечо.
— А что... Толкуете, сами не знаете что... — произнес крестьянин, отводя руку господина.
— Ах ты, каналья ты эдакая! — воскликнул этот, выйдя из себя. — Да я тебя велю сейчас взять в часть! Ты не знаешь, может, что есть закон, который запрещает нагружать воз сверх сил лошади. А у тебя, мошенник ты, девять кулей, — ведь это 81 пуд, кроме телеги, да телега весит со¬рок пудов, варвар ты эдакой... Эй, городовой!.. — махнул он родившемуся из-под арки полицей¬скому. — Вот это будет кстати... Я тебе покажу, любезный!.. — прибавил он.
— Оставьте, господин... — перебил тут мягким голосом кто-то из толпы, нечто вроде артельщика. — Он по-настоящему не виноват. Это виноват хозяин — тем, что наваливает лишнее на воз, с того надо взыскать, а он человек подчиненный; ему что велят, то он и делает: велят везти девять кулей, так он и везет, да еще приказывают, чтоб не мешкал.
«Ну-ка, братцы, помогите», — проговорил он, докончив свою речь, и первый бросился и напер плечом сзади в телегу. Четверо других, около стоявших, схватились за оглобли и с криком: «Ну, с Богом!» — втащили воз под арку. Высокий господин пошел задумчиво вслед за ними в сопровождении рассуждавшего с ним городового.
«Вот