Год издания: 2003
Кол-во страниц: 976
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0364-7
Серия : Биографии и мемуары
Жанр: Роман
Автобиографическое сочинение «Былое и думы» Александра Герцена (1812—1870), писателя, философа, публициста, отца русского либерализма, основателя Вольной русской типографии в Лондоне, издателя «Колокола» и просто одного из умнейших людей России — признанный шедевр мемуарной литературы.
«Многие из друзей советовали мне начать полное издание "Былого и дум"... Но они говорят, что отрывки... не имеют единства, прерываются случайно, забегают иногда, иногда отстают. Я чувствую, что это правда, но поправить не могу...
"Былое и думы" не были написаны подряд; между иными главами лежат целые годы. Оттого на всем остался оттенок своего времени и разных настроений — мне бы не хотелось стереть его.
Это не столько записки, сколько исповедь, около которой, по поводу которой собрались там-сям схваченные воспоминания из Былого, там-сям остановленные мысли из Дум. Впрочем, в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть, по крайней мере мне так кажется».
Александр Герцен
Содержание Развернуть Свернуть
Содержание
От английских издателей 5
От автора 7
Часть первая. Детская и университет (1812—1834) 9
Часть вторая. Тюрьма и ссылка (1834—1838) 147
Часть третья. Владимир-на-Клязьме (1838—1839) 271
Часть четвертая. Москва, Петербург и Новгород
(1840—1847) 342
Часть пятая. Париж—Италия—Париж (1847—1852) 573
Часть шестая. Англия (1852—1864) 808
Часть седьмая. Вольная русская типография и «Колокол» 864
Именной указатель 965
Почитать Развернуть Свернуть
От издателей
первого английского перевода (1855)
Автор нижеследующих воспоминаний с 1839 г. занял одно из самых видных мест в литературе своей страны. С 1848 г. имя его приобрело также известность во французской и немецкой литературах. Г-жа Пульская в предисловии к русской повести, озаглавленной «Герой нашего времени», которую она перевела на английский язык, говорит о г-не Герцене как «о выдающемся русском эмигранте, стремящемся сочетать немецкую философию, французскую политическую теорию и английский практический здравый смысл со свое¬образием своей русской натуры».
Когда г-н Герцен писал в России, под надзором царя, он печатал свои произведения под псевдонимом «Искандер» (турецкая форма его имени — Александр), так как царь не разрешает политическим осужденным (к их числу г-н Герцен, как вы увидите из настоящей книги, принадлежал уже на 21-м году жизни) выступать на литературном поприще ни под их настоящем именем, ни в настоящем звании.
Во всех своих произведениях, напечатанных в России,
г-н Герцен стремился пробудить русских людей от апатического отношения к их общественным интересам. Эта апатия — основная причина того, что они терпели деспотиче¬ское правление и что у них до сих пор сохранилось крепостное право. Не решаясь открыто касаться политических тем, г-н Герцен выражал свои взгляды в замаскированной форме, иногда в философских трактатах, как «Дилетантизм в науке», «Письма об изучении природы», «Об историческом развитии чести» и т.д., иногда в виде рассказов и повестей, как «Кто виноват?», «Записки врача», «Сорока-воровка», «Записки одного молодого человека» и т.д. До г-на Герцена ни один из русских писателей не трактовал философские вопросы со столь живой непринужденностью, свидетельствующей о том, что автор в совершенстве владеет своим предметом.
«Все ясно понятное можно объяснить без труда; и слова для выражения приходят тогда легко» (Буало).
Не следует, однако, думать, что философские или беллетристические произведения г-на Герцена явились для русского общества чтением в легком и занимательном роде. Напротив того, каждое его высказывание дает материал для размышлений; в каждой строчке читатель чувствует, что мысль автора выражена только наполовину, что другую половину ему предоставлено угадать. Талант г-на Герцена полностью соответствует серьезной и трудной задаче, которую он себе поставил, и успех, которым он пользовался у своих соотечественников, отнюдь не похож на обычную любовь к выдающемуся писателю; его писательская деятельность рассматривалась в России скорее как служение народу, нежели в качестве художественного творчества.
Царь не давал г-ну Герцену покоя и преследовал его почти непрерывно с 1834 по 1846 г.* В 1847 г. г-ну Герцену удалось наконец получить заграничный паспорт, и он стал свидетелем революционной драмы, разыгравшейся во Франции и в Италии в 1848 г. Впечатления от этого зрелища отразились в книге, озаглавленной «Письма из Франции и Италии». Раздумья, вызванные этой революцией, составляют содержание другого произведения, озаглавленного «С того берега», также напечатанного в Германии; оно взволновало там умы. Не из желания завоевать себе имя в литературе Западной Европы стал г-н Герцен писать по-немецки и по-французски, но потому, что с февраля 1848 г. царь запретил печатать в России все, что когда-либо выйдет из-под его пера.
В России, в Германии, во Франции — всюду кляп во рту; упорствуя в своем желании разоблачить низость царя и вы¬рвать русский народ из его оцепенения, г-н Герцен обосновался в Англии и установил в Лондоне на Риджент-сквер — первый русский вольный типографский станок. Не прошло и двух лет со времени основания этой книгопечатни, как тысячи экземпляров произведений г-на Герцена проникли в Россию путем контрабанды...
Мы сожалеем, что г-н Герцен не достиг ранее гостеприимной английской земли, поскольку здесь он получил возможность воздвигнуть свою батарею против возмутителей русского деспотизма и содействовать таким образом всеобщим интересам человечества.
От автора
...«Былое и думы» не были писаны подряд; между иными главами лежат целые годы. Оттого на всем остался оттенок своего времени и разных настроений.
Это не столько записки, сколько исповедь, около которой, по поводу которой собрались там-сям схваченные воспоминания из Былого, там-сям остановленные мысли из Дум. Впрочем, в совокупности этих пристроек, надстроек, флигелей единство есть, по крайней мере мне так кажется.
Мой труд двигался медленно... Много надобно времени для того, чтобы иная быль отстоялась в прозрачную думу — неутешительную, грустную, но примиряющую пониманием. Без этого может быть искренность, но не может быть истины!
В 1854 году я жил в одном из лондонских захолустий, близ Примроз-Гиля, отделенный от всего мира далью, туманом и своей волей.
В Лондоне не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого — никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о том, о чем хотелось поговорить. А между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один человек, кроме меня, не знает ее и что с моей смертью умрет истина.
Я решился писать; но одно воспоминание вызывало сотни других; все старое, полузабытое воскресало: отроческие мечты, юношеские надежды, удаль молодости, тюрьма и ссылка — эти ранние несчастия, не оставившие никакой горечи на душе, пронесшиеся, как вешние грозы, освежая и укрепляя своими ударами молодую жизнь...
Очень может быть, что я далеко переценил его (свой труд), что в этих едва обозначенных очерках схоронено так много только для меня одного; может, я гораздо больше читаю, чем написано; сказанное будит во мне сны, служит иероглифом, к которому у меня есть ключ. Может, я один слышу, как под этими строками бьются духи... Может, но оттого книга эта мне не меньше дорога. Она долго заменяла мне и людей, и утраченное. Пришло время и с нею расстаться.
Все личное быстро осыпается, этому обнищанию надо покориться. Это не отчаяние, не старчество, не холод и не равнодушие: это — седая юность, одна из форм выздоровления или, лучше, самый процесс его. Человечески переживать иные раны можно только этим путем.
В монахе, каких бы лет он ни был, постоянно встречается и старец, и юноша. Он похоронами всего личного возвратился к юности. Ему стало легко, широко... иногда слишком широко... Действительно, человеку бывает подчас пусто, сиротливо между безличными всеобщностями, историческими стихиями и образами будущего, проходящими по их поверхности, как облачные тени. Но что же из этого? Людям хотелось бы все сохранить: и розы, и снег; им хотелось бы, чтоб около спелых гроздьев винограда вились майские цветы! Монахи спасались от минут ропота молитвой. У нас нет молитвы: у нас есть труд. Труд — наша молитва. Быть может, что плод того и другого будет одинаковый, но на сию минуту не об этом речь.
Да, в жизни есть пристрастие к возвращающемуся ритму, к повторению мотива; кто не знает, как старчество близко к детству? Вглядитесь — и вы увидите, что по обе стороны полного разгара жизни, с ее венками из цветов и терний, с ее колыбелями и гробами, часто повторяются эпохи, сходные в главных чертах. Чего юность еще не имела, то уже утрачено; о чем юность мечтала, без личных видов, выходит светлее, спокойнее и также без личных видов из-за туч и зарева.
Жизнь... жизни, народы, революции, любимейшие головы возникали, менялись и исчезали между Воробьевыми горами и Примроз-Гилем; след их уже почти заметен беспощадным вихрем событий. Все изменилось вокруг: Темза течет вместо Москвы-реки, и чужое племя около... и нет нам больше дороги на родину...
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ДЕТСКАЯ И УНИВЕРСИТЕТ
(1812—1834)
Когда мы в памяти своей
Проходим прежнюю дорогу,
В душе все чувства прежних дней
Вновь оживают понемногу,
И грусть и радость те же в ней,
И знает ту ж она тревогу,
И так же вновь теснится грудь,
И так же хочется вздохнуть.
Николай Огарев
Глава I
— Вера Артамоновна, ну расскажите мне еще разок, как французы приходили в Москву, — говаривал я, потягиваясь на своей кроватке, обшитой холстиной, чтоб я не вывалился, и завертываясь в стеганое одеяло.
— И! Что это за рассказы, уж столько раз слышали, да и почивать пора, лучше завтра пораньше встанете, — отвечала обыкновенно старушка, которой столько же хотелось повторить свой любимый рассказ, сколько мне — его слушать.
— Да вы немножко расскажите, ну, как же вы узнали, ну, с чего же началось?
— Так и началось. Папенька-то ваш, знаете какой, — все в долгой ящик откладывает; собирался, собирался, да вот и собрался! Все говорили, пора ехать, чего ждать, почитай, в городе никого не оставалось. Нет, все с Павлом Ивановичем переговаривают, как вместе ехать, то тот не готов, то другой. Наконец-таки мы уложились, и коляска была готова; господа сели завтракать, вдруг наш кухмист взошел в столовую такой бледный, да и докладывает: «Неприятель в Драгомиловскую заставу вступил», — так у нас у всех сердце и опустилось, сила, мол, крестная с нами! Все переполошилось; пока мы суетились да ахали, смотрим — а по улице скачут драгуны в таких касках и с лошадиным хвостом сзади. Заставы все заперли, вот ваш папенька и остался у праздника, да и вы с ним; вас кормилица Дарья тогда еще грудью кормила, такие были тщедушные да слабые.
И я с гордостью улыбался, довольный, что принимал участие в войне.
— Сначала еще шло кое-как, первые дни, то есть, ну, так, бывало, взойдут два-три солдата и показывают, нет ли выпить; поднесем им по рюмочке, как следует, они и уйдут да еще сделают под козырек. А тут, видите, как пошли пожары, все больше да больше, сделалась такая неурядица, грабеж пошел и всякие ужасы. Мы тогда жили во флигеле у княжны (Анны Борисовны Мещерской), дом загорелся; вот Павел Иванович (Голохвастов, муж младшей сестры моего отца) говорит: «Пойдемте ко мне, мой дом каменный, стоит глубоко на дворе, стены капитальные».
Пошли мы, и господа и люди, все вместе, тут не было разбора; выходим на Тверской бульвар, а уж и деревья начинают гореть — добрались мы наконец до голохвастовского дома, а он так и пышет, огонь из всех окон. Павел Иванович остолбенел, глазам не верит. За домом, знаете, большой сад, мы туда, думаем, там останемся сохранны; сели, пригорюнившись, на скамеечках, вдруг откуда ни возьмись ватага солдат, препьяных, один бросился с Павла Ивановича дорожный тулупчик скидывать; старик не дает, солдат вы¬хватил тесак да по лицу его и хвать, так у них до кончины шрам и остался; другие принялись за нас, один солдат вы¬рвал вас у кормилицы, развернул пеленки, нет ли-де каких ассигнаций или брильянтов, видит, что ничего нет, так нарочно, азарник, изодрал пеленки, да и бросил.
Только они ушли, случилась вот какая беда. Помните нашего Платона, что в солдаты отдали, он сильно любил выпить, и был он в этот день очень в кураже; повязал себе саблю, так и ходил. Граф Ростопчин всем раздавал в арсенале за день до вступления неприятеля всякое оружие, вот и он промыслил себе саблю. Под вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к нему и, уцепившись за поводья, сказал: «Лошадь наша, я тебе ее не дам». Драгун погрозил ему пистолетом, да, видно, он не был заряжен; барин сам видел и закричал ему: «Оставь лошадь, не твое дело». Куда ты! Платон выхватил саблю да как хватит его по голове, драгун-то и покачнулся, а он его еще да еще. Ну, думаем мы, — теперь пришла наша смерть, как увидят его товарищи, тут нам и конец. А Платон-то, как драгун свалился, схватил его за ноги и стащил в творило, так его и бросил, бедняжку, а еще он был жив; лошадь его стоит, ни с места, и бьет ногой землю, словно понимает; наши люди заперли ее в конюшню, должно быть, она там сгорела.
Мы все скорей со двора долой, пожар-то все страшнее и страшнее, измученные, не евши, взошли мы в какой-то уцелевший дом и бросились отдохнуть; не прошло часу, наши люди с улицы кричат: «Выходите, выходите, огонь, огонь!» Тут я взяла кусок равендюка с бильярда и завернула вас от ночного ветра; добрались мы так до Тверской площади, тут французы тушили, потому что их набольший жил в губернаторском доме; сели мы так просто на улице, караульные везде ходят, другие, верховые, ездят. А вы-то кричите, надсаждаетесь, у кормилицы молоко пропало, ни у кого ни куска хлеба. С нами была тогда Наталья Константиновна, знаете, бой-девка, она увидела, что в углу солдаты что-то едят, взяла вас — и прямо к ним, показывает: маленькому, мол, манже — поесть, значит; они сначала посмотрели на нее так сурово, да и говорят: «алле, алле» — ступай, мол, а она их ругать, — экие, мол, окаянные, такие, сякие, солдаты ничего не поняли, а таки прыснули со смеха и дали ей для вас хлеба моченого с водой и ей дали краюшку.
Утром рано подходит офицер и всех мужчин забрал, и вашего папеньку тоже, оставил одних женщин да раненого Павла Ивановича, и повел их тушить окольные дома, так до самого вечера пробыли мы одни; сидим и плачем, да и только. В сумерки приходит барин и с ним какой-то офицер...
Позвольте мне сменить старушку и продолжать ее рассказ. Мой отец, окончив свою брандмайорскую должность, встретил у Страстного монастыря эскадрон итальянской конницы; он подошел к их начальнику и рассказал ему по-итальянски, в каком положении находится семья. Итальянец, услышав милую родную речь, обещал переговорить с герцогом Тревизским и предварительно поставить часового в предупреждение диких сцен вроде той, которая была в саду Голохвастова. С этим приказанием он отправил офицера с моим отцом. Услышав, что вся компания второй день ничего не ела, офицер повел всех в разбитую лавку; цветочный чай и левантский кофе были выброшены на пол вместе с большим количеством фиников, винных ягод, миндаля; люди наши набили себе ими карманы; в десерте недостатка не было. Часовой оказался чрезвычайно полезен: десять раз ватаги солдат придирались к несчастной кучке женщин и людей, расположившихся на кочевье в углу Тверской площади, но тотчас уходили по его приказу.
Мортье вспомнил, что он знал моего отца в Париже, и доложил Наполеону; Наполеон велел на другое утро представить его себе. В синем поношенном полуфраке с бронзовыми пуговицами, назначенном для охоты, без парика, в сапогах, несколько дней не чищенных, в черном белье и с небритой бородой, мой отец — поклонник приличий и строжайшего этикета — явился в тронную залу Кремлевского дворца по зову императора французов.
Разговор их, который я столько раз слышал, довольно верно передан в истории барона Фен и в истории Михайловского-Данилевского.
После обыкновенных фраз, отрывистых слов и лаконических отметок, которым лет тридцать пять приписывали глубокий смысл, пока не догадались, что смысл их очень часто был пошл, Наполеон разбранил Ростопчина за пожар, говорил, что это вандализм, уверял, как всегда, в своей непреодолимой любви к миру, толковал, что его война в Англии, а не в России, хвастался тем, что поставил караул к Воспитательному дому и к Успенскому собору, жаловался на Александра, говорил, что он дурно окружен, что мирные расположения его неизвестны императору.
Отец мой заметил, что предложить мир — скорее дело победителя.
— Я сделал что мог, я посылал к Кутузову, он не вступает ни в какие переговоры и не доводит до сведения государя моих предложений. Хотят войны, не моя вина, — будет им война.
После всей этой комедии отец мой попросил у него пропуск для выезда из Москвы.
— Я пропусков не велел никому давать, зачем вы едете? Чего вы боитесь? Я велел открыть рынки.
Император французов в это время, кажется, забыл, что, сверх открытых рынков, не мешает иметь покрытый дом и что жизнь на Тверской площади средь неприятельских солдат не из самых приятных.
Отец мой заметил это ему; Наполеон подумал и вдруг спросил:
— Возьметесь ли вы доставить императору письмо от меня? На этом условии я велю вам дать пропуск со всеми вашими.
— Я принял бы предложение вашего величества, — заметил ему мой отец, — но мне трудно ручаться.
— Даете ли вы честное слово, что употребите все средства лично доставить письмо?
— Ручаюсь честью, государь.
— Этого довольно. Я пришлю за вами. Имеете вы в чем-нибудь нужду?
— В крыше для моего семейства, пока я здесь, больше ни в чем.
— Герцог Тревизский сделает что может.
Мортье действительно дал комнату в генерал-губернаторском доме и велел нас снабдить съестными припасами; его метрдотель прислал даже вина. Так прошло несколько дней, после которых в четыре часа утра Мортье прислал за моим отцом адъютанта и отправил его в Кремль.
Пожар достиг в эти дни страшных размеров: накалившийся воздух, непрозрачный от дыма, становился невыносим от жара. Наполеон был одет и ходил по комнате, озабоченный, сердитый, он начинал чувствовать, что опаленные лавры его скоро замерзнут и что тут не отделаешься такою шуткою, как в Египте. План войны был нелеп, это знали все, кроме Наполеона, — Ней и Нарбон, Бертье и простые офицеры; на все возражения он отвечал каббалистическим словом: «Москва»; в Москве догадался и он.
Когда мой отец взошел, Наполеон взял запечатанное письмо, лежавшее на столе, подал ему и сказал, откланиваясь: «Я полагаюсь на ваше честное слово». На конверте было написано: «A mon frere l’Empereur Alexandrede» — «Брату моему императору Александру».
Пропуск, данный моему отцу, до сих пор цел; он подписан герцогом Тревизским и внизу скреплен московским обер-полицмейстером Лессепсом. Несколько посторонних, узнав о пропуске, присоединились к нам, прося моего отца взять их под видом прислуги или родных. Для больного старика, для моей матери и кормилицы дали открытую линейку; остальные шли пешком. Несколько улан верхами провожали нас до русского арьергарда, в виду которого они пожелали счастливого пути и поскакали назад. Через минуту казаки окружили странных выходцев и повели в главную квартиру арьергарда. Тут начальствовали Винценгероде и Иловайский IV.
Винценгероде, узнав о письме, объявил моему отцу, что он его немедленно отправит с двумя драгунами к государю в Петербург.
— Что делать с вашими? — спросил казацкий генерал Иловайский, — здесь оставаться невозможно, они здесь не вне ружейных выстрелов, и со дня на день можно ждать серьезного дела.
Отец мой просил, если возможно, доставить нас в его ярославское имение, но заметил притом, что у него с собою нет ни копейки денег.
— Сочтемся после, — сказал Иловайский, — и будьте покойны, я даю вам слово их отправить.
Отца моего повезли на фельдъегерских по тогдашнему фашиннику. Нам Иловайский достал какую-то старую колымагу и отправил до ближнего города с партией французских пленников, под прикрытием казаков; он снабдил деньгами на прогоны до Ярославля и вообще сделал все, что мог в суете и тревоге военного времени.
Таково было мое первое путешествие по России; второе было без французских уланов, без уральских казаков и военнопленных, — я был один, возле меня сидел пьяный жандарм.
Отца моего привезли прямо к Аракчееву и у него в доме задержали. Граф спросил письмо, отец мой сказал о своем честном слове лично доставить его; граф обещал спросить у государя и на другой день письменно сообщил, что государь поручил ему взять письмо для немедленного доставления. В получении письма он дал расписку, и она цела. С месяц отец мой оставался арестованным в доме Аракчеева; к нему никого не пускали; один С.С.Шишков приезжал по приказанию государя расспросить о подробностях пожара, вступления неприятеля и о свидании с Наполеоном; он был первый очевидец, явившийся в Петербург. Наконец Аракчеев объявил моему отцу, что император велел его освободить, не ставя ему в вину, что он взял пропуск от неприятель¬ского начальства, что извинялось крайностью, в которой он находился. Освобождая его, Аракчеев велел немедленно ехать из Петербурга, не видавшись ни с кем, кроме старшего брата (Петра Алексеевича), которому разрешено было проститься.
Приехавши в небольшую ярославскую деревеньку около ночи, отец мой застал нас в крестьянской избе (господского дома в этой деревне не было), я спал на лавке под окном, окно затворялось плохо, снег, пробиваясь в щель, заносил часть скамьи и лежал, не таявши, на оконнице.
Все было в большом смущении, особенно моя мать*. За несколько дней до приезда моего отца утром староста и несколько дворовых с поспешностью взошли в избу, где она жила, показывая ей что-то руками и требуя, чтоб она шла за ними. Моя мать не говорила тогда ни слова по-русски, она только поняла, что речь шла о Павле Ивановиче; она не знала, что думать, ей приходило в голову, что его убили или что его хотят убить, и потом ее. Она взяла меня на руки и, ни живая ни мертвая, дрожа всем телом, пошла за старостой. Голохвастов занимал другую избу, они взошли туда; старик лежал действительно мертвый возле стола, за которым хотел бриться; громовой удар паралича мгновенно прекратил его жизнь.
Можно себе представить положение моей матери (ей было тогда семнадцать лет) среди этих полудиких людей с бородами, одетых в нагольные тулупы, говорящих на совершенно незнакомом языке, в небольшой закоптелой избе, и все это в ноябре месяце страшной зимы 1812 года. Ее единственная опора был Голохвастов; она дни, ночи плакала после его смерти. А дикие эти жалели ее от всей души, со всем радушием, со всей простотой своей, и староста посылал несколько раз сына в город за изюмом, пряниками, яблоками и баранками для нее.
Лет через пятнадцать староста еще был жив и иногда
приезжал в Москву, седой, как лунь, и плешивый; моя
мать угощала его обыкновенно чаем и поминала с ним зиму 1812 года, как она его боялась и как они, не понимая друг друга, хлопотали о похоронах Павла Ивановича. Старик все еще называл мою мать, как тогда, Юлиза Ивановна — вместо Луиза, и рассказывал, как я вовсе не боялся его бороды и охотно ходил к нему на руки.
Из Ярославской губернии мы переехали в Тверскую и наконец через год перебрались в Москву. К тем порам воротился из Швеции брат моего отца Лев Алексеевич, бывший посланником в Вестфалии и потом ездивший зачем-то к Бернадоту; он поселился в одном доме с нами.
Я еще, как сквозь сон, помню следы пожара, остававшиеся до начала двадцатых годов, большие обгорелые дома без рам, без крыш, обвалившиеся стены, пустыри, огороженные заборами, остатки печей и труб на них.
Рассказы о пожаре Москвы, о Бородинском сражении, о Березине, о взятии Парижа были моею колыбельной песнью, детскими сказками, моей «Илиадой» и «Одиссеей». Моя мать и наша прислуга, мой отец и Вера Артамоновна беспрестанно возвращались к грозному времени, поразившему их так недавно, так близко и так круто. Потом возвратившиеся генералы и офицеры стали наезжать в Москву. Старые сослуживцы моего отца по Измайловскому полку, теперь участники, покрытые славой едва кончившейся кровавой борьбы, часто бывали у нас. Они отдыхали от своих трудов и дел, рассказывая их. Это было действительно самое блестящее время петербургского периода; сознание силы давало новую жизнь, дела и заботы, казалось, были отложены на завтра, на будни, теперь хотелось попировать на радостях победы.
Тут я еще больше наслушался о войне, чем от Веры Артамоновны. Я очень любил рассказы графа Милорадовича, он говорил с чрезвычайною живостью, с резкой мимикой, с громким смехом, и я не раз засыпал под них на диване за его спиной.
Разумеется, что при такой обстановке я был отчаянный патриот и собирался в полк; но исключительное чувство национальности никогда до добра не доводит; меня оно довело до следующего. Между прочими у нас бывал граф Кенсона, французский эмигрант и генерал-лейтенант русской службы. Отчаянный роялист, он участвовал на знаменитом празднике, на котором королевские опричники топтали народную кокарду и где Мария-Антуанетта пила на погибель революции. Граф Кенсона, худой, стройный, высокий и седой старик, был тип учтивости и изящных манер. В Париже его ждало пэрство, он уже ездил поздравлять Людовика XVIII с местом и возвратился в Россию для продажи именья. Надобно было, на мою беду, чтоб вежливейший из генералов всех русских армий стал при мне говорить о войне.
— Да ведь вы, стало, сражались против нас? — спросил я его пренаивно.
— Нет, голубчик, нет, я был в русской армии.
— Как, — сказал я, — вы француз и были в нашей армии, это не может быть!
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело, он сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты не понимаешь и не можешь понять, граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого не понимал.
Отец мой провел лет двенадцать за границей, брат его — еще дольше; они хотели устроить какую-то жизнь на ино¬странный манер без больших трат и с сохранением всех русских удобств. Жизнь не устроивалась, оттого ли, что они не умели сладить, оттого ли, что помещичья натура брала верх над иностранными привычками? Хозяйство было общее, именье нераздельное, огромная дворня заселяла нижний этаж, все условия беспорядка, стало быть, были налицо.
За мной ходили две нянюшки — одна русская и одна немка; Вера Артамоновна и мадам Прово были очень добрые женщины, но мне было скучно смотреть, как они целый день вяжут чулок и пикируются между собой, а потому при всяком удобном случае я убегал на половину Сенатора (бывшего посланника), к моему единственному приятелю, к его камердинеру Кало.
Добрее, кротче, мягче я мало встречал людей; совершенно одинокий в России, разлученный со всеми своими, плохо говоривший по-русски, он имел женскую привязанность ко мне. Я часы целые проводил в его комнате, докучал ему, притеснял его, шалил — он все выносил с добродушной улыбкой, вырезывал мне всякие чудеса из картонной бумаги, точил разные безделицы из дерева (зато ведь как же я его и любил). По вечерам он приносил ко мне наверх из библиотеки книги с картинами — путешествие Гмелина и Палласа и еще толстую книгу «Свет в лицах», которая мне до того нравилась, что я ее смотрел до тех пор, что даже кожаный переплет не вынес; Кало часа по два показывал мне одни и те же изображения, повторяя те же объяснения в тысячный раз.
Перед днем моего рождения и моих именин Кало запирался в своей комнате, оттуда были слышны разные звуки молотка и других инструментов; часто быстрыми шагами проходил он по коридору, всякий раз запирая на ключ свою дверь, то с кастрюлькой для клея, то с какими-то завернутыми в бумагу вещами. Можно себе представить, как мне хотелось знать, что он готовит, я подсылал дворовых мальчиков выведать, но Кало держал ухо востро. Мы как-то открыли на лестнице небольшое отверстие, падавшее прямо в его комнату, но и оно нам не помогло; видна была верхняя часть окна и портрет Фридриха II с огромным носом, с огромной звездой и с видом исхудалого коршуна. Дня за два шум переставал, комната была отворена — все в ней было по-старому, кой-где валялись только обрезки золотой и цветной бумаги; я краснел, снедаемый любопытством, но Кало, с натянуто серьезным видом, не касался щекотливого предмета.
В мучениях доживал я до торжественного дня, в пять часов утра я уже просыпался и думал о приготовлениях Кало; часов в восемь являлся он сам в белом галстуке, в белом жилете, в синем фраке и с пустыми руками. «Когда же это кончится? Не испортил ли он?» И время шло, и обычные подарки шли, и лакей Елизаветы Алексеевны Голохвастовой уже приходил с завязанной в салфетке богатой игрушкой, и Сенатор уже приносил какие-нибудь чудеса, но беспокойное ожидание сюрприза мутило радость.
Вдруг, как-нибудь невзначай, после обеда или после чая, нянюшка говорила мне:
— Сойдите на минуточку вниз, вас спрашивает один человечек.
«Вот оно», — думал я и опускался, скользя на руках по поручням лестницы. Двери в залу отворяются с шумом, играет музыка, транспарант с моим вензелем горит, дворовые мальчики, одетые турками, подают мне конфеты, потом кукольная комедия или комнатный фейерверк, Кало в поту, суетится, все сам приводит в движение и не меньше меня в восторге.
Какие же подарки могли стать рядом с таким праздником, — я же никогда не любил вещей, бугор собственности и стяжания не был у меня развит ни в какой возраст, — усталь от неизвестности, множество свечек, фольги и запах пороха! Недоставало, может, одного — товарища, но я все ребячество провел в одиночестве и, стало, не был избалован с этой стороны.
Кроме меня, у моего отца был другой сын, Егор, лет десять старше меня. Я его всегда любил, но товарищем он мне не мог быть. Лет с двенадцати и до тридцати он провел под ножом хирургов. После ряда истязаний, вынесенных с чрезвычайным мужеством, превратив целое существование в одну перемежающуюся операцию, доктора объявили его болезнь неизлечимой. Здоровье было разрушено; обстоятельства и нрав способствовали окончательно сломать его жизнь.
У моего отца был еще брат (Александр Алексеевич), старший обоих, с которым он и Сенатор находились в открытом разрыве; несмотря на то, они именьем управляли вместе, т.е. разоряли его сообща. Беспорядок тройного управления при ссоре был вопиющ. Два брата делали все наперекор старшему, он — им. Старосты и крестьяне теряли голову: один требует подвод, другой сена, третий дров, каждый распоряжается, каждый посылает своих поверенных. Старший брат назначает старосту, — меньшие сменяют его через месяц, придравшись к какому-нибудь вздору, и назначают другого, которого старший брат не признает. При этом, как следует, сплетни, переносы, лазутчики, фавориты и на дне всего бедные крестьяне, не находившие ни расправы, ни защиты и которых тормошили в разные стороны, обременяли двойной работой и неустройством капризных требований.
Ссора между братьями имела первым следствием, поразившим их, — потерю огромного процесса с графами Девиер, в котором они были правы. Имея один интерес, они не могли никогда согласиться в образе действия; противная партия, естественно, воспользовалась этим. Сверх потери большого и прекрасного имения, Сенат приговорил каждого из братьев к уплате проторей и убытков по тридцати тысячи рублей ассигнациями. Этот урок раскрыл им глаза, и они решились разделиться. Около года продолжались приуготовительные толки, именье было разбито на три довольно ровные части, судьба должна была решить, кому какая достанется. Сенатор и мой отец ездили к брату, которого не видали несколько лет, для переговоров и примирения, потом разнесся слух, что он приедет к нам для окончания дела. Слух о приезде старшего брата распространил ужас и беспокойство в нашем доме.
Это было одно из тех оригинально-уродливых существ, которые только возможны в оригинально-уродливой русской жизни. Он был человек даровитый от природы и всю жизнь делал нелепости, доходившие часто до преступлений. Он получил порядочное образование на французский манер, был очень начитан — и проводил время в разврате и праздной пустоте до самой смерти. Он начал свою службу тоже с Измайловского полка, состоял при Потемкине чем-то вроде адъютанта, потом служил при какой-то миссии и, возвратившись в Петербург, был сделан обер-прокурором в Синоде. Ни дипломатический круг, ни монашеский не могли укротить необузданный характер его. За ссоры с архиереями он был отставлен, за пощечину
Дополнения Развернуть Свернуть
Именной указатель
Аксаков А. — 468
Аксаков К. — 476, 482, 483, 486, 489
Аксаковы — 372
Александр I — 47, 166, 222, 243, 457, 458
д’Альтон — 654
Анненков — 682
Антонович — 128
Аракчеев — 14, 15, 48, 205, 413, 414, 762
Арапетов — 105
Арапов — 86, 418
Арманс — см. Боткина
Арнгольдт — 872
Бабеф — 758
Базиль — см. Боткин
Байрон — 368, 608, 611, 612
Бакунин — 349, 350, 355, 372, 374, 375, 651, 758—761, 768, 916—936, 948, 957
Барбес — 918
Барро — 653
Баскакова — см. Огарева
Бахметев А. — 26
Бахметев Н. — 84
Белинский — 259, 349, 350, 354, 355, 360—363, 372, 374—376, 486, 488, 521, 541, 761, 821
Бенкендорф — 391, 392
Бернацкий — 821—823
Бертье — 13
Бетховен — 353
Бильо — 636
Блан — 853, 959
Бланки — 918
Блудов — 267, 268
Болдырев —462
Болман — 304
Боткин — 376, 565—570
Боткина — 565, 566, 569, 570
Братиано — 826
Броневский — 223
Брунетти — 584
Бруннов — 957, 962
Брянчанинов — 165
Булгарин — 458, 459, 484
Бушо — 44
Буэ — 766
Вагнер — 754, 755
Василий Великий — 607
Васильчиков — 465
Вейтберг — см. Энгельсон В.
Вельяминов — 221
Веневитинов — 760
Вера Артамоновна — 17
Вигель — 462, 487
Вильмот — 399
Витберг — 70, 243, 244, 247, 250—253, 301, 306
Воге — 748
Войшин — см. Антонович
Волков — 127
Вольтер — 608
Вомслей — 833
Воронцов — 403
Ворцель — 824—824, 829—839, 929
Вронский — 821
Вронченко — 508
Гааг — 15, 16, 25, 45, 46, 729
Гааз — 183
Гай — 459, 460
Галахов — 440—443
Гарибальди — 856
Гауг — 735, 736, 748, 750—756, 809
Гегель — 353, 354, 646, 662
Гейм — 117, 368, 694, 695
Гервег Г. — 692, 693, 695—707, 718—720, 731, 732, 734, 740, 750
Гервег Э. — 695—708, 713—715
Герцен Нат.Ал. (рожд. Захарьина) — 278—285, 288, 333, 423, 424, 545, 554, 675, 679, 680, 720—724, 730, 736, 737, 741—746, 960, 961
Герцен Ник.Ал. — 641, 642, 729
Гете — 335, 336, 352, 353, 611
Гефнер — 869
Гиллер — 931, 933
Гильденбрандт — 538
Глинка — 108
Гоголь — 220, 943
Голицын А.Н. — 114, 414
Голицын А.Ф. — 176
Голицын Д. — 108, 115, 505, 528
Голицын С. — 92, 93, 164, 840
Голицын Ю. — 881—883
Головин И. — 947—965
Голохвастов Д. — 496—502, 505—509, 515—517
Голохвастов Н. — 504—507
Голохвастов П. — 10, 11, 501
Гончаров — 902, 903
Горбунов — 778
Горчаков — 870
Гош — 132
Грановская — 449
Грановский — 350, 372, 376, 436, 445—454, 476, 485, 486, 519, 522, 523, 525, 761, 821, 868
Грассо — 778
Греч — 484
Гумбольдт — 107—109, 694
Гуттен — 619
Гюго — 466, 812, 816
Дашкова — 399
Двигубский — 104, 105
Девлет-Килдеев — 233
Деку — 132
Демулен К. — 132
Демулен Л. (рожд. Дюплесси) — 49
Джонс — 959
Дибич — 145
Дильтей — 105
Дмитриев — 86
Довиат — 689, 690
Долгоруков — 210—212
Дубельт — 386
Дюма, отец — 690
Дядьковский — 538
Екатерина II — 116, 166, 941
Ермолов — 399, 474, 821
Жерар де Нерваль — 339
Жеребцова — 394, 395, 399, 400
Жирарден — 645, 650
Жорж Санд — 49, 674, 675, 768
Жуковский — 362, 363
Жюльвекур — 766
Захарьина — см. Герцен Нат.Ал.
Зенкович — 828
Зонненберг — 66, 68, 80, 81, 292, 293
Зубков — 148, 149
Зубова — 397
Зуров — 404, 418
Ибаев — 186
Иван IV — 246
Ивашевы — 50, 51
Иловайский — 14
Иосиф II — 941
Кало — 17, 18
Канкрин — 205
Капп — 600
Капцевич — 223
Карлье — 684, 822
Катилина — 690
Кауниц-Ритберг — 276
Кауфман — 961, 962
Каченовский — 106
Кашенцов — 32, 426
Кельсиев — 894—906
Кенсона — 16, 17
Кетчер Н. — 128, 315, 316, 535—549, 551, 555, 560, 564, 565, 763
Кетчер С. — 548—554
Кинкель — 801
Киреевский И. — 127, 372, 479, 480, 486, 488, 489, 526
Киреевский П. — 479—481, 487, 489
Киселев — 238
Клоц — 758
Кокошкин — 529
Колиньи — 447
Кондорсе — 635
Консидеран — 646
Констан — 117, 140
Корнилов — 260, 261
Корш — 440, 447, 519
Косидьер — 858, 918
Костенецкий — 128
Костюшко — 199
Котельницкий — 104
Коцебу — 39
Кошут — 637, 826
Красинский — 466, 820, 821
Красовский — 872
Крейц — 198
Крюков — 454, 518
Курбановский — 232, 233
Курута — 266
Кучин — 27
Кушников — 248
Лабзин — 48
Лазарев — 264
Лакордер — 114, 465
Ламартин — 581, 690
Ламенне — 466, 644, 771
Ларошжаклен — 636
Лафайет — 140
Лахтин — 186
Лебра — 132
Левассор — 778
Левашева (рожд. Решетова) — 322
Ледрю-Роллен — 152, 637, 644, 812, 826, 951—954
Лелевель — 838
Леру — 646, 768, 774, 801
Лесовский — 127, 128, 540
Линтон — 803
Лист — 109, 694
Лобанов — 250
Ловецкий — 110, 111
Лодер — 104, 538
Лукиан — 942
Людовик-Наполеон — см. Напо¬леон III
Магницкий — 249
Малов — 102
Манюель — 117
Мария Николаевна — 47
Марсо — 132
Мартьянов — 902, 935, 936
Масальский — 74
Мастаи Ферретти — см. Пий IX
Матвей Савельевич — 265, 428—431
Маццини — 637, 735, 796, 826, 830, 951
Маццолени — 831
Машковцев — 226
Медведев — 295
Медведева — 295—300
Мело де — 766, 770
Мелхиседек — 125
Мерзляков — 104
Меттерних — 465
Мещерский — 166
Микеланджело — 245
Милль — 916
Милорадович — 16, 248
Миних — 217
Мицкевич — 466, 771, 821
Мольер — 553
Мордвинов — 176
Моте — 756
Муравьев — 920, 921
Мягков — 107
Мяснов — 510
Надеждин — 462, 540
Наполеон I — 12, 13, 116, 286, 287, 516, 635, 666
Наполеон III — 618
Нарбон — 13
Неверов — 364
Ней — 13
Нидергубер — 859
Николай I — 47, 48, 52, 117, 121, 144, 177, 199, 243, 251, 385, 415, 507, 515, 595, 640, 779, 780, 826
Оболенский — 105
Обручев — 872
Огарев Н. — 67—71, 127, 137, 253, 333, 343—349, 359, 416, 436, 523, 670—672, 692, 757, 868
Огарев П. — 66, 137
Огарева (рожд. Баскакова) — 345—347
Оранский — 164
Орлов Алексей Григ. — 399
Орлов Алексей Фед. — 151, 527
Орлов М. — 79, 151—153, 399, 474
Орсини — 726, 734, 735, 805, 806
Остерман — 399
Оуэн — 763
Павел I — 407, 408
Павлов М. — 106, 349, 351
Павлов Н. — 212, 213
Падлевский — 934
Палмерстон — 961
Пальмье — 633
Панин — 105
Панчулидзев — 412
Парфений — 327
Пассек Вад. — 118—120, 123—125
Пассек Вас. — 120
Пассек Е. — 126
Пассек Л. — 289
Паччели — 741, 742
Перевощиков — 351
Пестель — 221—223
Петр III — 166
Петровский — 209
Печерин — 454, 936—947
Пиа — 816
Пий IX — 341
Пикулин — 866, 867
Пименов — 85—87
Писарев — 92, 507
Погодин — 485
Полевой К. — 143
Полевой Н. — 143, 539
Полежаев — 143—146
Поль фон — 381
Прейс — 137
Про — 527—529
Прово — 17
Прокл — 942
Протопопов — 54
Прудон — 624, 645—663, 771, 793
Пушкин А. — 399
Пушкин В. — 86
Радецкий — 598
Радзивилл — 840
Ребильо — 684
Редкин — 518
Рейс — 104
Рейхель — 651
Решетова — см. Левашева
Ридигер — 198
Розенгейм — 105
Россини — 353
Ростопчины — 80
Ротшильд — 621, 624—627
Руге — 351, 637, 826
Рулковиус — 304
Румянцевы — 522
Рунич — 249
Руссо — 552
Рыхлевский — 226
Сабуров — 866
Савич — 802, 891, 894, 958
Сазонов — 160, 161, 539, 593, 758—774
Самарин — 482, 486
Самойлов — 49
Санглен — 86
Санти — 74
Сатин — 184, 539, 673
Сахтынский — 532
Свентославский — 803
Сен-Жюст — 132, 599, 608
Сенковский — 30, 447
Сен-Симон — 763
Сенявин — 221
Сераковский — 872, 873
Серно-Соловьевич — 895
Сидонский —571
Сливицкий — 872
Соколовский — 134, 182, 186
Сперанский — 221
Стааль — 127, 164, 177
Станкевич — 350, 371—374, 447, 448
Степанов — см. Кашенцов
Стрекалов — 251
Стремоухов — 854
Строганов А. — 376, 377
Строганов С. — 511, 514, 515
Струве — 600
Суворов — 962
Сунгуров — 126, 129, 130
Тейлор — 834
Тесье — 604, 726, 748, 793
Тимашев — 560
Товянский — 821
Токвиль — 586
Толочанов — 37, 38
Толстой Ф. — 212, 213
Толстой Я. — 947
Тон — 245
Трескин — 223
Триерский — 704, 705
Трувеллер — 873, 874
Тургенев А. — 474
Тургенев И. — 365, 593, 688, 922
Тучков — 530, 531
Тучковы — 682
Тюфяев — 204—210, 216—219, 238
Уваров — 110
Уткин — 186
Фаллу — 636
Фейербах — 352
Филарет — 114, 248
Филимонов — 172, 173
Филопанти — 812
Фицхелауров — 115
Фишер фон — 104, 538
Флориани — 675
Фогт А. — 687
Фогт К. — 651, 751
Фотий — 249
Хлопин — 418
Хованская (рожд. Яковлева) — 87, 271, 272
Хоецкий — 726, 740, 771
Хомяков — 372, 473, 474, 476—478
Цезарь — 716
Цеханович — 199, 200
Цицерон — 942
Цынский — 162, 163, 691
Чаадаев — 364, 365, 399, 460—468, 474
Чарторижский — 838, 930
Чеботарев — 207, 208
Челлини — 576
Чернецкий — 823
Черткова (рожд. Чернышева) — 125
Чичерин — 558—560, 869
Чичероваккио — см. Брунетти
Чумаков — 107
Шевырев — 485, 487
Шекспир — 369
Шенлейн — 695
Шепп — см. Шнепф
Шиллер — 71, 72, 353, 538, 603, 611
Шилов — 464
Шишков А. — 14, 458
Шлегель — 466
Шнепф — 858
Шуберт —353
Шубинский — 128, 164
Шурц — 819
Щепкин — 542, 866
Щербатов — 534
Энгельсон А. — 776—778, 780, 781, 786—790, 800
Энгельсон В. — 732, 752, 774—807
Энглендер — 859
Эрн — 339
Эскирос — 801
Эссен — 26, 240
Юсупов — 74, 75, 91, 505
Яковлев А. — 19, 20
Яковлев В. — 426
Яковлев И. — 11—15, 20, 24, 45, 73—77, 90
Яковлев Л. — 16, 357—359
Яковлев П. — 37
Яковлева — см. Хованская
Ярыжкина — 411, 412