Год издания: 2023,2022,2021,2019,2018,2016
Кол-во страниц: 464
Переплёт: Твердый
ISBN: 978-5-8159-1731-6,978-5-8159-1691-3,978-5-8159-1643-2,978-5-8159-1566-4,978-5-8159-1484-1,978-5-8159-1417-9
Серия : Биографии и мемуары
Жанр: Воспоминания
Долгое время «Собственноручные записки» императрицы Екатерины II хранились под грифом «Особой секретности», наложенным на них ее сыном, императором Павлом. Однако он разрешил своему близкому другу, князю Александру Борисовичу Куракину, снять с «Записок» копию. Впоследствии появилось еще несколько списков, ходивших по рукам уже в царствование Александра I и Николая I (их, в частности, знали историк А.И.Тургенев, Н.М.Карамзин и А.С.Пушкин).
В 1859 году значительная часть мемуаров императрицы была опубликована в Лондоне А.И.Герценом. Они произвели настоящий фурор по всей Европе и были переведены на несколько языков (оригинал написан по-французски).
В начале XX века сочинения Екатерины решила опубликовать Императорская Академия наук. Получив дозволение работать в закрытых архивах, академик А.Н.Пыпин, руководивший изданием, обнаружил подлинники «Записок» императрицы в полном объеме. «Лондонское издание, как я теперь уверился, дает едва половину целых «Записок» и едва треть целого состава исторических воспоминаний… – докладывал Пыпин в письме президенту Академии великому князю Константину Константиновичу. – Исторические записки императрицы в их полном составе представляют драгоценный памятник, замечательный и по историческому содержанию, и по глубокому психологическому интересу… Наконец, эта личная история Екатерины II… есть вместе с тем замечательное литературное произведение, блещущее умом и наблюдательностью».
«Записки» были изданы в 1907 году на языке оригинала в 12-м томе сочинений императрицы на основании подлинных рукописей. В том же году издательство А.С.Суворина выпустило их русский перевод.
Тексты публикуются по изданию
Записки
императрицы Екатерины Второй
Издание А.С.Суворина
С.-Петербург
1907
Почитать Развернуть Свернуть
3АПИСКИ,
начатые 21 апреля 1771 года
ПЕРВАЯ ЧАСТЬ
Посвящается другу моему, графине Брюс,
урожденной графине Румянцевой,
которой могу сказать всё, не опасаясь последствий
Я родилась 21 апреля (2 мая) 1729 года (тому сегодня 42 года) в Штеттине, в Померании. Мне рассказывали, что, так как желали сына, то вовсе не были рады, что я появилась первой; впрочем, отец выказал больше удовольствия, нежели его окружавшие. Мать чуть не умерла, производя меня на свет, и еще долго спустя находилась между жизнью и смертью. В кормилицы дали мне жену прусского солдата, которой было лишь девятнадцать лет: это была женщина живая и красивая. Меня поручили одной даме, вдове некоего фон Гогендорфа, занимавшей место компаньонки при моей матери. Мне рассказывали, что эта дама так неумело взялась за меня, что сделала меня очень упрямой. Она так же дурно обошлась и с матерью, ибо та вскоре ей отказала, так как эта женщина была груба и любила возвышать голос. Она повела дело так хорошо, что я никогда не слушалась, пока мне не прикажут по крайней мере раза три, и притом очень внушительным голосом.
С двухлетнего возраста меня вручили француженке-эмигрантке по имени Магдалина Кардель, которая была вкрадчивого и льстивого характера и считалась немного фальшивой; она очень заботилась о том, чтобы я, да и она также, являлась перед отцом и матерью такою, какой могла бы им нравиться. Следствием этого было то, что я стала слишком скрытной для своего возраста.
Отец, которого я видела не так часто, считал меня ангелом. Мать не очень-то беспокоилась обо мне: через полтора года после меня у нее родился сын, которого она страстно любила; что касается меня, то я была только терпима, и часто меня награждали колотушками в сердцах и с раздражением, но не всегда справедливо; я это чувствовала, однако вполне разобраться в своих ощущениях не могла.
Когда мне было около четырех лет, Магдалина Кардель вышла замуж за адвоката по имени Колар, и меня поручили ее младшей сестре, Елизавете (Бабет) Кардель, смею сказать, образцу добродетели и благоразумия, — она имела возвышенную от природы душу, развитой ум, превосходное сердце; она была терпелива, кротка, весела, справедлива, постоянна и на самом деле такова, что было бы желательно, чтобы при всех детях была подобная.
На свадьбе Колар я опьянела за столом, после чего вовсе не хотела ложиться спать без нее и так кричала, что должны были меня унести и уложить между отцом и матерью.
Бабет Кардель вначале чрезвычайно мне не нравилась: она меня не ласкала и не льстила мне, как ее сестра, последняя же тем, что давала и обещала мне сахару да варенья, добилась того, что испортила мне зубы и приучила меня к довольно беглому чтению, хоть я и не знала складов. Бабет Кардель, не столь любившая показной блеск, как ее сестра, снова засадила меня за азбуку и до тех пор заставляла складывать, пока не решила, что я могу обходиться без этого.
Мне дали учителя чистописания и учителя танцев. Учитель чистописания заставлял меня обводить чернилами буквы, которые он писал карандашом; учитель танцев заставлял ходить и делать кое-какие па на столе; но это были, кажется, даром выброшенные деньги, потому что я научилась писать и танцевать в действительности лишь гораздо позже; вот что такое это раннее образование, которое обыкновенно ни к чему не ведет.
Когда мне было три года, отец с матерью свезли меня к бабушке в Гамбург. Одно только обстоятельство я припоминаю из этой поездки — то, что меня взяли в немецкую оперу и я увидела там актрису, одетую в голубой бархат, шитый золотом; она держала белый платок в руках; увидев, что она вытирает им глаза, я начала так искренно плакать и кричать, что пришлось отослать меня домой. Эта сцена так сильно запечатлелась у меня в душе, что я помню ее и сейчас.
По возвращении в Штеттин я чуть не убилась до смерти: я играла в комнате матери, где стоял шкаф, полный игрушек и кукол; ключ от него был у меня. Однажды я до того разыгралась, что шкаф упал на меня; мать подумала, что меня задавило, вскочила и бросилась ко мне; но, к счастью, дверцы шкафа были отперты, и он лишь так удачно накрыл меня, что я осталась под ним цела и невредима, отделавшись одним испугом. В другой раз я чуть не проткнула себе глаз ножницами: острие попало в веко.
Помню, я проставила 1733 год в письме, которое написала матери, находившейся тогда в отъезде. В том же самом году я видела в Брауншвейге короля Фридриха Вильгельма: меня ввели в комнату, где он находился; сделав ему реверанс, я, говорят, пошла прямо к матери, которая была рядом со вдовствующей герцогиней Брауншвейгской, ее теткой, и спросила: «Почему у короля такой короткий костюм? Он ведь достаточно богат, чтоб иметь подлиннее?» Король захотел узнать, о чем я спрашивала; пришлось ему сказать; говорят, он посмеялся, но это ему не понравилось.
В 1734 году мать разрешилась вторым сыном. Старший, который стал хромым, дожил только до тринадцатилетнего возраста и умер от сыпного тифа. После его смерти узнали причину несчастного случая, который мешал ему ходить без костыля и из-за которого непрестанно давали ему бесполезные лекарства и обращались к самым известным врачам Германии; врачи советовали посылать его на воды в Аахен, Теплиц и Карлсбад; он возвращался оттуда всё таким же хромым, каким туда ездил, и нога всё уменьшалась по мере того, как он подрастал. Когда он умер, его вскрыли и нашли, что у него был вывих бедра, полученный, вероятно, в самом раннем детстве. Припоминали, что, когда ему было полтора года, у него сделался такой сильный жар, что думали, у него горячка, и после этого он перестал ходить. Отсюда предположили, что его уронили женщины, ухаживавшие за ним, и что тогда он вывихнул бедро, но этого ни они и никто другой не заметили вовремя, чтобы принять нужные меры.
В 1736 году мать родила вторую дочь, которая умерла несколько недель спустя.
До семилетнего возраста я почти не хворала. Я была только подвержена тому, что голова и руки покрывались известного рода коростой, которая так часто появляется у детей: в России ее зовут золотухой; стараться лечить ее очень опасно, оттого мне и не давали никакого лекарства. Когда она появлялась на голове, мне стригли волосы, пудрили голову и заставляли носить чепчик. Когда она появлялась на руках, мне надевали перчатки, которых я совсем не снимала до тех пор, пока не отпадали корки.
Мне было семь лет, когда у меня сделался очень сильный кашель. Обыкновенно каждый вечер и каждое утро ставили нас на колени читать утреннюю и вечернюю молитву. Как-то вечером, стоя на коленях для молитвы, я начала с такой силой кашлять, что от натуги повалилась наземь, на левый бок, и начала чувствовать такие колики, что они почти захватили дыханье. Ко мне бросились и отнесли меня на кровать, где я оставалась почти в течение трех недель, лежа постоянно на левом боку, с кашлем, коликами и очень сильным жаром. Не было кругом ни одного искусного врача, мне давали разные лекарства, но Бог весть, каковы они были. Наконец, после многих страданий, я была в состоянии подняться, и когда стали меня одевать, увидели, что я скорчилась за это время наподобие буквы Z: правое плечо стало выше левого, позвоночник шел зигзагом, а в левом боку образовалась впадина.
Женщины, которые меня окружали, а также те, что состояли при матери и служили первым своими советами, решили предупредить отца с матерью.
Первый шаг, который сделали в данном случае, заключался в том, чтобы наложить на всех глубокое молчание о моем состоянии. Отец и мать очень беспокоились, видя, что один ребенок у них хромой, а другой — кривобокий. Посоветовавшись в глубокой тайне кое с кем из людей опытных, решили искать сведущего человека, который сумел бы исправить искривление. Искали тщетно; единственным человеком, сведущим в этом деле, было противно воспользоваться, потому что это был местный палач. Долго колебались, наконец решили позвать его в превеликой тайне, и только Бабет Кардель да одна горничная были в нее посвящены.
Человек этот, осмотрев меня, приказал, чтобы каждое утро в шесть часов девушка натощак приходила натирать мне в постели плечо своей слюной, а потом позвоночник. Затем он сам сделал род корсета, который я не снимала ни днем ни ночью, разве только чтобы сменить белье; он приходил через день рано утром снова меня осматривать. Сверх того, он заставлял меня носить широкую черную ленту, которая шла вокруг шеи, охватывала с правого плеча правую руку и была закреплена на спине. Наконец, я не знаю, эти ли средства подействовали, или я не имела предрасположения стать кривобокой, только через полтора года такого ухода я начала подавать надежду, что выпрямлюсь. Я перестала носить этот столь беспокойный корсет лишь к десяти или одиннадцати годам.
Когда мне было семь лет, у меня отняли всех кукол и все другие игрушки и сказали, что я большая девочка, которой не пристало более их иметь. Я никогда не любила кукол, но тем не менее в них играла; мои руки, платок и всё, что я находила, служило мне игрушкой; оттого я продолжала свое по-старому; вероятно, это лишение игрушек было только для вида, ибо мне не мешали.
С ранних лет за мной признали хорошую память, а потому и мучили меня постоянно заучиванием наизусть; называли это развитием памяти; я думаю, со своей стороны, что это было ее ослаблением. То были стихи из Библии, затем — нарочно сочиненные вещицы, а то — басни Лафонтена, которые надо было учить наизусть или бойко твердить, и, когда я что-нибудь забывала, меня бранили; между тем, кажется, нет человеческой возможности запомнить всё, что я принуждена была выучить наизусть; думаю, не стоило и трудиться над этим. Я берегу еще сейчас немецкую Библию, где подчеркнуты красными чернилами все стихи, которые я знала наизусть.
Мне дали наставника, который обучал меня Закону Божию, истории и географии; французский и немецкий языки я усвоила по навыку. Я спросила однажды у этого священника, ибо им-то и был мой наставник: какая из христианских церквей древнейшая? Он мне сказал, что греческая и что она также больше всех приближалась к вере апостолов, он был в этом убежден. С этой минуты я возымела большое уважение к православной церкви и всегда очень интересовалась ее учением и обрядами; ныне я глава этой церкви.
Помню, у меня было несколько споров с моим наставником; из-за них я чуть не попробовала плети. Первый спор возник оттого, что я находила несправедливым, что Тит, Марк Аврелий и все великие мужи древности, притом столь добродетельные, были осуждены на вечную муку, так как не знали Откровения. Я спорила жарко и настойчиво и поддерживала свое мнение против священника — он обосновывал свое мнение на текстах Писания, а я ссылалась только на справедливость. Священник прибег к способу убеждения, которого придерживался святитель Николай: пожаловался Бабет Кардель и хотел, чтобы меня убедила розга. Бабет Кардель не имела разрешения на такие доводы; она лишь сказала мне кротко, что неприлично ребенку упорствовать перед почтенным пастором и что мне следовало подчиниться его мнению. Бабет Кардель была реформатка, а пастор — очень убежденный лютеранин.
Второй спор вращался около вопроса о том, что предшествовало мирозданию. Он мне говорил — хаос, а я хотела знать, что такое хаос. Никогда я не была довольна тем, что он мне говорил. Мы поссорились, и Бабет Кардель была снова призвана на помощь.
Третья схватка, которую мы имели с пастором, была относительно обрезания: я хотела знать точно, что это такое, а он не хотел объяснять; Бабет на этот раз заставила меня замолчать. Я уступала только ей: она смеялась исподтишка и уговаривала меня с величайшей кротостью, которой я не могла сопротивляться. Признаюсь, я сохранила на всю жизнь обыкновение уступать только разуму и кротости; на всякий отпор я отвечала отпором.
Сей духовный отец чуть не поверг меня в меланхолию: столько наговорил он мне о Страшном суде и о том, как трудно спастись. Целую осень каждый вечер, на закате дня, ходила я плакать к окошку. В первые дни никто не заметил моих слез; наконец Бабет Кардель их заметила и захотела узнать причину. Мне было трудно ей в этом признаться, но я ей открылась, и у нее хватило здравого смысла, чтобы запретить священнику стращать меня впредь такими ужасами.
Меня учили всяким женским рукоделиям, но я о них заботилась столь же мало, как и о чтении. Я охотно писала бы и рисовала; меня почти не научили рисованию — за неимением учителя. У Бабет было своеобразное средство усаживать меня за работу и делать со мной всё, что ей захочется: она любила читать; по окончании моих уроков, если была мной довольна, она читала вслух; если нет, читала про себя. Для меня было большим огорчением, когда она не делала мне чести допускать меня к своему чтению.
Бабет учила меня пению; у нее был прекрасный голос, она любила петь и знала музыку. После семи лет напрасных трудов она объявила, что у меня нет ни голоса, ни способности к музыке; она не ошиблась ни в том ни в другом. Я никогда не слыхала, чтобы кто-нибудь лестно отозвался о моем голосе, кроме одного инструментального мастера по фамилии Белоградский, который меня уверял и внушал другим, что у меня отличное контральто; это заставляло нас часто смеяться. Музыка в конце концов для моих ушей — редко что-нибудь другое, чем простой шум. Нашелся как-то итальянский музыкант, который брался разучить со мной одну арию в два часа; я попробовала, но ему это не удалось. И вот что странно: я знаю ноты и, если среди игры стану за спиной музыканта, скажу, какое место он играет.