Год издания: 2005,2004
Кол-во страниц: 538
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0394-9
Серия : Биографии и мемуары
Жанр: Воспоминания
Михаил Ардов, сын писателя Виктора Ардова и актрисы Нины Ольшевской, вырос в окружении замечательных людей. В гостеприимном доме Ардовых на Большой Ордынке бывали Анна Ахматова, Борис Пастернак, Дмитрий Шостакович, Михаил Зощенко, Лидия Русланова, Николай Эрдман, Фаина Раневская и многие другие.
В начале шестидесятых Ахматова снисходительно одобрила первые прозаические опыты Михаила Ардова. А в семидесятые он уже вовсю писал сценарии для кино, телевидения и радио. В 1980 году стал священником православной церкви, но сочинительства не забросил.
Перед вами — книга воспоминаний протоиерея Михаила Ардова. Прекрасный рассказчик, Ардов сумел сохранить в памяти множество любопытных фактов и характерных для описываемого времени деталей, герои оживают под его пером.
Почитать Развернуть Свернуть
С ранней юности, даже с отроческих лет мною владела одна мечта — стать писателем. Это и немудрено, ибо сочинителем был мой покойный отец, а русская литература в его жизни занимала место религии. Помнится, у него даже глаза увлажнялись всякий раз, когда он произносил имя боготворимого им Льва Толстого.
«В начале жизни» было у меня и еще одно особенное обстоятельство, которое неудержимо влекло к изящной словесности, а именно — «одетая убого, но видом величавая жена» — Ахматова дружила с моими родителями, и наша квартира — «легендарная Ордынка» — была ее московским домом.
В начале шестидесятых Анна Андреевна снисходительно одобрила мои первые прозаические опыты... А в семидесятые я, профессиональный литературный поденщик, автор сценариев для кино, телевидения и радио, уже вовсю писал, как мы тогда выражались, «в стол».
Тут следует заметить, что Ахматова была для меня не только олицетворением великой русской литературы, ее полномочным представителем. Анна Андреевна была к тому же первым сознательно верующим православным человеком, которого я встретил на своем жизненном пути. Она довольно часто повторяла такую фразу: «Никогда ничто кроме религии не создавало искусства».
И я убеждался, что все кумиры моей юности — и Дант, и Шекспир, и Гёте, и Пушкин, и Гоголь, и Достоевский — в той или иной мере религиозны. (Гораздо позднее мне открылась и оборотная сторона медали — то, что светское искусство и изящная словесность зачастую демоничны в своей основе и что стихи самой Ахматовой отнюдь не являют собою исключения.) Так или иначе именно великие писатели пробудили во мне живой интерес к христианству. В 1980 году я стал священником Православной Церкви, но, каюсь, сочинительства так и не забросил.
Ахматова не любила Макса Волошина. Она говорила: «У него счастливая судьба: поэты считают его художником, а художники — поэтом, и он пользуется всеобщим уважением».
У меня — судьба несчастливая, и по той же самой причине: священнослужители меня считают писателем, а писатели — священнослужителем, притом как те, так и другие не выказывают мне ни малейшего уважения.
Мало того, я даже ощущаю неприязнь, которую испытывает ко мне кое-кто из собратьев по перу, а потому дерзаю повторить вслед за Александром Васильевичем Сухово-Кобылиным: «Класс литераторов так же мне чужд, как и остальные четырнадцать». (Смотри Табель о рангах.) А коли так, мне приходится признать себя графоманом.
Ну а теперь всего несколько слов о предлагаемом читателю труде. Это — книга о моей жизни. Я довольно долго думал о том, как уместнее озаглавить повествование о самом себе, и, учитывая вышеизложенное, решаюсь наименовать его так — «Монография о графомане».
Когда я начинал писать (на дворе была осень 2002 года), я вовсе не представлял себе, какое событие завершит будущую книгу. И вот уже в процессе работы я понял: финалом должна стать смерть Бродского. С его уходом оборвалась одна из последних нитей, связывающих меня со всем тем, что в моем понимании означает выражение «легендарная Ордынка».
Иосиф умер в январе 1996-го. С тех пор много воды утекло, были в моей жизни и радости, и утраты. Но все они — я пользуюсь словами Ахматовой —
... как бы вчерашний день.
Душа под сводом их благословенным,
И тело в их блаженствует тени.
Еще не замер смех, струятся слезы,
Пятно чернил не стерто со стола...
Даст Бог, настанет день, когда я смогу продолжить свою пространную «монографию».
Михаил Ардов
(протоиерей)
МОНОГРАФИЯ О ГРАФОМАНЕ
Я помню, я так отчетливо помню огромную толпу, множество людей, которые заполнили всю платформу, балконы и лестницы... Помню напряженную тишину, ненатуральное молчание, которое сковало всех, головы у людей подняты, и все чего-то ждут, прислушиваются...
Это одна из первых в Москве воздушных тревог, мы прячемся в метро, на станции «Комсомольская».
Таково мое самое раннее сознательное воспоминание. Только что разразилась война, и меня везут с дачи, с Клязьмы, в Москву, на Ордынку. Я даже не припоминаю, кто именно меня вез. Кажется, была няня Мария Тимофеевна и еще кто-то. Быть может, даже мама... Помню, с нами был мой годовалый родной брат Боря... Но явственнее всего: толпа на вокзале, паника, звук сирены. Все толкаются, все спешат в метро, в подземелье...
Сама дача на Клязьме вспоминается мне совсем смутно. Зеленый ухоженный сад, веранда, соломенные кресла, фигура хозяйки... Родители говорили, что была она дама характерная, притом латышка, Розалия Яновна. А муж у нее был русский, очень приветливый и добрый, совершенно подавленный своей властной супругой. А она о нем отзывалась так:
— Мой муж кароший. Ефо фсе люпят. Только я ефо не люплю.
А вот еще одно смутное довоенное воспоминание. Зеленый забор, кусты и два привязанных пса, две будки. Это Голицыно, задворки писательского дома...
Отец вспоминал, что собаки эти произвели на меня сильнейшее впечатление. Он спросил меня, трехлетнего:
— Ты их боишься?
— А они не будут нас кусать? — сказал я.
— Кого — «нас»?
— Ну нас, Ардовых...
Самое удивительное, что я плохо помню свою няню — Марию Тимофеевну. Лицо ее вспоминается мне только таким, каким запечатлено на семейных фотографиях. Зато помню руку ее — большую, мягкую, теплую... Помню, как гладила она меня по голове.
В нашу семью Мария Тимофеевна перешла от академика Зелинского, там ей довелось нянчить сына Андрея. Была она женщина умная, с чувством собственного достоинства и с языком весьма острым. У нас на Ордынке бытовали ее поговорки. Например, такая:
— Коня видно по походке, а добра молодца — по соплям.
Мой младший брат Борис родился семимесячным. После родильного дома ему создали особенные условия, поддерживали в комнате постоянную температуру. Мария Тимофеевна время от времени заходила туда посмотреть на новорожденного.
— Людеет, — произносила она со знанием дела.
Деревня, где родилась и жила в детстве Мария Тимофеевна, стояла на реке, а на другом берегу было село Милованово. В 1904 году докатилась до них весть о том, что началась русско-японская война. И тут одна глупая баба забегала по деревне с криком:
— Батюшки!.. Святы!.. Война!.. Война!.. Милованово-то хоть за нас?!
* * *
В памяти моей всплывает тысячи раз слышанное слово — эва-ку-а-ци-я...
Самые первые скитания, суета, неустроенность, тесные комнаты, где ютятся по нескольку писательских семей, товарищи по несчастью...
Старший единоутробный брат Алексей Баталов, ему тринадцать, ведет меня, четырехлетнего, за руку вниз, под горку к какой-то пристани...
Где это? Чистополь? Берсут?..
Ослепительный белый кафель, яркий свет... Огромная ванна, и в ней в теплой воде сидим я и младший брат Боря, ему полтора года. Открылась дверь, и входит мама, она несет большое пушистое полотенце...
Город со сверлящим, страшным названием — Свердловск. Там мы пробыли недолго, но жили у знакомых в роскошной профессорской квартире, где и была просторная ванная комната, так запомнившаяся мне после долгих недель неустроенного беженского быта.
Это и первое мое сознательное воспоминание о маме. Тонкие руки, худоба, изящество...
* * *
Бесконечные дощатые заборы, серые деревянные дома, немощеная улица, и вся она заросла травою... (Эту пыльную траву я запомнил особенно, местные мальчишки научили меня находить в ней незрелые семена, мы их называли «калачики» и съедали.)
Бу-гуль-ма... Это слово в моем сознании стало почти
синонимом эва-ку-а-ции... В татарском городке, тогда еще совсем маленьком, нашему семейству довелось прожить не один год.
Голод, постоянный голод — вот что помнится лучше всего. Какое-то короткое время меня водили в тамошний детский сад. Помню неопрятный просторный двор, а дети не столько играют, сколько смотрят на пристройку, в которой располагается кухня, оттуда доносится запах гречневой каши-размазни...
Красное кирпичное здание в два этажа... На фоне сплошь деревянной и одноэтажной Бугульмы этот дом выглядит небоскребом. Там располагался какой-то клуб, а наша мать ухитрилась организовать театр, в котором и начал свою карьеру мой старший брат Алексей Баталов.
Музыкальной частью заведовал Павел Геннадиевич Козлов, старый знакомый нашей матери, еще по Владимиру. Он тоже был в Бугульме, вместе с женою Еленой Ивановной и маленьким сыном Виктором. С юности Козлов собирался стать пианистом, но исполнителя из него не получилось, и он всю жизнь преподавал теорию музыки в заведении Гнесиных.
Иногда по вечерам после спектаклей они с мамой оставались в театре вдвоем, Павел Геннадиевич садился за рояль и играл.
И вот что поразительно, они оба вспоминали, как, заслышав звуки музыки, на сцену выходили крысы, толпы крыс. Они усаживались рядами и чинно внимали фортепианной классике.
* * *
— Он на тебя не бросится, — говорит мне большой мальчик, — ты в уголке лежишь...
Действительно, моя кровать в углу. А всего таких кроватей штук двенадцать. Это больничная палата для детей, и все мы болеем дифтеритом.
Только что на наших глазах умер годовалый ребенок. Сестра объявила нам, что он будет лежать тут до самого утра. И пошли страшные разговоры про покойников, которые нападают по ночам на живых...
Погасла лампочка, в окно проник лунный свет. А жуткие рассказы продолжались.
И даже когда все умолкли, я долго не мог заснуть, все поглядывал на кроватку маленького мертвеца — вдруг он зашевелится?..
Утром в окно светило яркое весеннее солнце, и в нашей палате уже не было не только крошечного покойника, но и его кроватки...
Я еще толком не проснулся, как вдруг услышал стук в окно. Я выглянул и с высоты полуторного этажа увидел три фигуры — мама, брат Алексей, а с ними некто в гимнастерке с погонами и в портупее... Отец!..
Все трое улыбаются мне...
Это первое сознательное воспоминание об отце. Штатского, довоенного я его почти не помню.
— Нет, ничего не видно, — разочарованно произносит мой брат Алексей.
Мы с ним стоим у поленницы и ищем на дровах следы пуль...
— Давай еще! — командует брат.
Мы отступаем от дров, отец поднимает руку и стреляет из своего «ТТ» в сторону поленницы...
И мы опять бросаемся искать следы пуль...
Эта стрельба для нашего развлечения запомнилась мне очень хорошо. Отец пробыл у нас в Бугульме всего несколько дней, отпуск у него был совсем короткий.
А потом жизнь опять вошла в свою колею: мама — в театре, Алеша — в школе...
Помню, по выходным дням мама пекла нам пироги с картошкой — неземное лакомство!
В Бугульме мы сменили несколько квартир. Одна из них запомнилась особенно. Там была бодливая корова. Нрав у нее был весьма суровый, даже хозяева выходили по нужде во двор, вооружившись вилами. И вот эта корова принесла приплод. Теленка, как водится в деревнях, на самое первое время поместили в доме за печкой. Там ему отгородили загончик, пол устелили соломой. Меня, пятилетнего, это привело в совершеннейший восторг. Я целыми днями от теленка не отходил — гладил его, целовал...
И это блаженство продолжалось недели две. А потом явились покупатели. И я услышал их разговор с хозяйкой. В припадке отчаянья я бесстрашно выскочил во двор и закричал:
— Корова! Корова! Вашего теленка хотят продавать!
* * *
Из-под газовой плиты медленно и важно выползает небольшая черепаха.
Мы стоим на кухне и смотрим на нее. Стою я, маленький брат Боря, величественная няня Мария Тимофеевна и щупленькая Оля, домработница.
Мы наконец-то вернулись из Бугульмы на Ордынку.
Самого возвращения я совсем не помню — как мы
ехали, в каком вагоне, как добирались с вокзала домой.
А Мария Тимофеевна и Оля жили на Ордынке всю войну. Собственно, она еще и не кончилась, мы вернулись в мае сорок четвертого.
Про черепаху нам было доложено, что она оказалась весьма разумной тварью — при воздушной тревоге немедленно пряталась под газовую плиту.
Тут вспоминается мне впервые сама наша квартира. Особенно ясно встает перед глазами кабинет отца. Посреди мебели светлой карельской березы — ржавая железная буржуйка.
За книжным шкафом досками отгороженное пространство. Там насыпана картошка, несколько мешков. Это сокровище, залог дальнейшего существования.
Вот и приметы военной Москвы.
Нищие, по большей части калеки. (Тогда появился термин, который бытует до сих пор: «инвалид Отечественной войны».) Целая толпа этих калек, вернее — шеренга возле угловой булочной. Хлеб там продают по карточкам, он весь разрезан на куски и почти при каждом — маленький довесок.
Наискосок от булочной на противоположной стороне Ордынки совершенно разрушенный дом — прямое попадание бомбы. Остался только угол здания, торчит эдаким обломанным зубом... (Лет через пятнадцать тут построят громаду атомного министерства.)
Рынок за Пятницкой улицей. Там торгуют по большей части все теми же кусками нарезанного хлеба. Еще продается соблазнительное лакомство — подсолнечный жмых...
По самой Пятницкой катят один за другим трамваи. Они звенят, громыхают... Мы, мальчишки, кладем на рельсы патроны, они оглушительно рвутся под стальными колесами. Патронов этих у нас сколько угодно, их привозят ребятам демобилизованные отцы.
* * *
Брат Боря с топотом удирает от меня в прихожую, я бегу за ним, мы оба хохочем...
Из кухни появляется Мария Тимофеевна и ловит меня за руку.
— Тише, тише, — вполголоса говорит няня, — бабушка болеет...
И она уводит нас с братом детскую комнату.
Эта больная бабушка появилась совсем недавно. Мы никогда ее не видели, мы даже не слышали о ней. У нас уже есть бабушка, папина мама, Евгения Михайловна — ласковая, говорливая, она была с нами в Бугульме. А эту, Нину Васильевну, бледную, изможденную, едва живую, мама привезла из какого-то Бузулука. Ее водворили в маленькую, Алешину, комнату, там сразу же появились лекарства и специфический медицинский запах...
Моя бабка со стороны матери, Нина (Антонина) Васильевна, была довольно известным во Владимире зубным врачом. Родом она из дворянской семьи Нарбековых, у нее были две сестры и брат. Как это бывало в тогдашней интеллигентской среде, все они были враждебно настроены к царскому правительству и даже формально являлись членами партии эсеров (социал-революционеров), а Нина Васильевна возглавляла местную ячейку этой партии.
Мой дед, ее муж Антон Александрович Ольшевский, был сыном главного лесничего Владимирской губернии. А женою этого моего прадеда была польская аристократка — урожденная графиня Понятовская. В семейном предании сохранилась романтическая история. Сам прадед Ольшевский был дворянином незнатного рода, и родители прабабки противились их браку. Тогда молодые уехали из родных мест, обвенчались без родительского благословения и поселились достаточно далеко от Польши — во Владимире. Мама вспоминала, как в раннем детстве ее и младшего брата Анатолия на католическое Рождество водили поздравлять дедушку и бабушку.
Мой дед, Антон Александрович, был личностью весьма своеобразной. Смолоду он собирался стать врачом, но с медицинского факультета его исключили за то, что во время пения гимна «Боже, Царя храни...» он не встал, как все прочие студенты, а продолжал сидеть. Эта «революционная выходка» стоила ему профессии — стать целителем людей ему не позволили, и он поневоле стал ветеринаром.
Дед был невысокого роста, с правильными чертами лица. Характер у него был своеобразный: при удивительной доброте необычайная горячность и вспыльчивость — он то и дело выкрикивал свое «Ко псам!». Однажды его пригласили поохотиться на вальдшнепов. Там, стоя на опушке леса, он подвергся нападению целой тучи комаров, и, не выдержав укусов, горе-охотник стал разгонять насекомых выстрелами из ружья!
В год моего рождения — в 1937-м — Нину Васильевну и Антона Александровича арестовали. Дед болел чахоткой, а был он человек очень горячий. На одном из допросов он прокричал следователю свое любимое «Ко псам!» Тот вскочил со своего места, свалил деда ударом кулака и стал топтать его ногами... Через несколько дней Антон Александрович скончался в тюремной больнице. А Нина Васильевна получила десять лет лагерей...
Как только наше семейство вернулось в Москву (это был май 1944-го), мама поехала в Бузулук и привезла оттуда смертельно больную Нину Васильевну. Ее, как тогда выражались, «сактировали» из лагеря по причине запущенного рака желудка. При том ее невозможно было прописать в Москве, ибо такому «врагу народа», каким она считалась, положено было подыхать где-нибудь неподалеку от зоны, а не в «столице нашей Родины». Тут пришла на помощь мамина подруга, жена Льва Вениаминовича Никулина — Екатерина Ивановна Рогожина. У нее было давнее знакомство с самим Абакумовым — кажется, они учились в одной школе. Взяв паспорт моей бабки, она через несколько дней вернула его, и там уже стоял штамп о прописке... Царствие Небесное Екатерине Ивановне! Благодаря ей Нина Васильевна перед своей кончиной была окружена заботой и вниманием...
(Когда я начинаю думать о русских интеллигентах, о моих сродниках и всех прочих, меня охватывает и жалость, и злость... Несчастные недоумки и нравственные уроды! Вы не тольку погубили свою великую страну, но и сами погибли, принесли страдания и смерть всем тем, кого так стремились облагодетельствовать.)
* * *
Бабушка Евгения Михайловна стоит в прихожей, она только что вошла и зовет нас своим слащавым голоском:
— Борюнчик!.. Мишунчик!..
Мы с братом подбегаем к ней, и она торжественно вручает нам по мандарину.
Маленький Боря осторожно принимает невиданный им дотоле плод и шепотом произносит:
— Какая красивая репа!..
Учительница Полина Семеновна расхаживает между рядами низеньких парт и диктует нам из букваря:
— «Ма-ша ест ка-шу»... Написали?.. «Ма-ша ест ка-шу». Точка. С большой буквы: «Хо-ро-ша ка-ша»...
Учиться я начал осенью сорок четвертого, в год возвращения из Бугульмы. Первая моя школа помещалась тут же, на Ордынке, в соседнем доме. Все дети были оборвыши и заморыши, и все постоянно хотели есть. А в классе нас было сорок с лишним человек.
Школу я сразу же и люто возненавидел на всю жизнь. Класс был первым в моей жизни стадом, или, по-советски, коллективом. Я никогда не был слабейшим, надо мною никогда не измывались, и дрался я со всеми наравне. Но опасность всегда ощущалась: вдруг вся эта гогочущая свора набросится на тебя? Хватит ли тогда сил и характера противостоять им?.. Чтобы не портить отношения с родителями и избегать учительских придирок, двоек я старался не получать, но и к хорошим отметкам отнюдь не стремился.
Самая большая радость тех лет — начало каникул. Самое большое горе — их окончание, приближение учебного года.
Мы с моим одноклассником стоим лицом к лицу.
— Стыкнемся? — говорю я.
— Стыкнемся! — отвечает он и добавляет: — До первой кровянки?
— Нет, — говорю я, — до первой слезянки!
Мы отбрасываем в сторону свои портфели, и стычка начинается. Прочие ученики нашего второго «А» класса окружают нас и наблюдают, как мы деремся... Категорически запрещается кусаться, бить друг друга ногами и т.д.
В драках у меня был один недостаток: если противник ударял меня по носу, сразу же появлялась кровь. Вот почему я дрался не «до кровянки», а «до слезянки». Заставить меня расплакаться было крайне трудно.
Мы — брат Боря, наш приятель и я — входим в кабинет отца.
— Покажи нам браунинг, — говорю я ему.
Он открывает ящик письменного стола и достает маленький пистолет. После демобилизации Ардов сдал свой «ТТ», но у него еще оставался браунинг.
При этом отец не знал, что наш старший брат Алексей, которому в ту пору было семнадцать лет, при помощи этого оружия развлекает своих приятельниц. Когда к нему в гости приходили девушки, он брал отцовский пистолет и со свойственным ему артистизмом разыгрывал перед ними драматические сценки.
Итак, отец достал браунинг из ящика, шутя навел его на брата Бориса и сказал:
— Сейчас я тебя застрелю...
Он, конечно, был убежден, что патрона в стволе нет. Слава Богу, в последнюю секунду отец отвел пистолет в сторону, а вслед за тем прогремел выстрел — пуля вошла в стену... Мы опешили, а Ардов побледнел как полотно... Браунинг был удален из дома в тот же день...
Отец ведет нас с Борей по Ордынке. У брата на лице — бинт, у него обнаружили очень опасное заболевание — злокачественную опухоль глаза. Пришлось делать операцию, и она прошла вполне успешно.
Девочка, которая идет нам навстречу, видит повязку на лице моего брата и говорит своей матери:
— Такой маленький, а уже инвалид Отечественной
войны.
* * *
На открытой веранде сидит по пояс голый — в одних трусах — человек с огромной бородой. Он стучит на пишущей машинке.
Это знаменитый партизан и писатель Петр Вершигора. А веранда — часть волошинского дома в Коктебеле.
Я впервые попал в Крым летом сорок шестого года. Мне вспоминается совершенно пустой пляж, у моря ничего нет, кроме литфондовского дома, его невысоких строений. Коктебель вообще был почти безлюден.
Под Карадагом в камнях я нашел ржавый немецкий штык-кинжал. А в углу бухты, под зданием электрической станции на волнах покачивалась мина-«рогулька».
Мины были и на холмах. Время от времени слышался взрыв, и это означало, что на мину наступила одна из коров местного стада. И тогда бабы с сумками бежали, чтобы подобрать куски окровавленного мяса...
Деревянная лестница, которая ведет на второй этаж волошинского дома. Под ней стоит женщина в чалме и держит в руках куклу, настоящую, театральную куклу. Это был матрос в тельняшке, он двигался и гримасничал...
Так я впервые увидел Наталью Алексеевну Северцову, которая еще не раз появится на этих страницах.
* * *
Мы едем в просторном трофейном автомобиле, за рулем водитель в военной форме. Муж певицы Лидии Руслановой генерал Крюков (он был кавалеристом) везет нас на скачки...
Лошади мне не запомнились, зато запомнился Буденный в маршальской форме и с легендарными усами...
После войны, вплоть до самого ареста, генерал Владимир Викторович Крюков занимал должность начальника кавалерийской военной школы. Он рассказывал о трагикомическом происшествии, довольно характерном для тех голодных лет. Солдат, стоявший на дежурстве в проходной его заведения, остановил официантку из офицерской столовой и уличил ее в том, что она пыталась вынести килограмм топленого масла, которое было спрятано у нее между двумя бюстгальтерами.
Об этом было доложено начальнику школы, и Крюков решил поглядеть на этого бдительного стража. Когда солдат явился, генерал поблагодарил его за усердие, а потом спросил:
— А как же ты заметил, что она несет это масло?
— Так, товарищ генерал, когда она на работу шла, титьки вроде бы у нее поменьше были...
Мы с маленьким братом Борисом стоим перед высоким трехэтажным домом, он с портиком и колоннами. Но все это еще не отштукатурено, идет стройка...
Это — Баковка, под Москвою, строят здесь особняк для Руслановой и генерала Крюкова.
А мы с Борей смотрим на двух рабочих, которые несут носилки с кирпичами. У них мирный и покорный вид, потрепанная одежда, а мы глядим на них с любопытством и ужасом. Ведь это пленные немцы, фашисты...
А еще такая сценка. На роскошном пушистом ковре распластана фигура человека в темном костюме. Это классик советской драматургии Николай Погодин. Над ним стоит генерал в кителе и штанах с лампасами, это Крюков, муж Руслановой. Он бьет по мягкому месту веником вдребезги пьяного Погодина, а присутствующие — Русланова и мои родители — заливаются веселым смехом...
Мы в гостях в сказочно богатой руслановской квартире. Над ковром сияет хрустальная люстра, мебель вся карельской березы... А на диване — предмет нашего с братом Борисом восхищения и любопытства — шкура настоящего тигра. Пасть оскалена, стеклянные глаза сверкают...
Стол накрыт белоснежной скатертью, на нем — хрустальные бокалы и рюмки... Мы с отцом сидим в роскошном ресторане в гостинице «Москве». К нам приблизился важный метрдотель, и Ардов попросил его, чтобы приготовили изысканное блюдо — гурьевскую кашу.
С самого раннего детства я терпеть не мог кипяченого молока и манной каши. (Я и теперь испытываю к ним отвращение.) И вот отец решился приохотить меня к манной каше, с этой целью и повел в ресторан.
Минут через тридцать официант поставил передо мной глубокую тарелку, которая выглядела привлекательно. Сверху был пестрый узор, его составляли цукаты, варенье из различных ягод и сиропы... Но под всем этим великолепием была все та же ненавистная мне манная каша. Я зачерпнул ложку, другую — и категорически отказался это есть. Отец была разочарован...
* * *
Я вхожу в кабинет отца. В комнате никого нет.
Я приближаюсь к овальному столику, на котором стоит большая трофейная пишущая машинка «Мерседес». В нее заправлен лист бумаги.
Я читаю слово, которое повторяется на странице много раз, «Ко-вер-ный»... Что это значит «коверный»? Может быть, тут ошибка, опечатка? Наверное, надо печатать «коварный»...
«Коверный», я это узнал много позже, означало «коверный клоун», а заложенный в машинку лист — часть сочиняемой клоунады для цирка. Этот «коверный» должен был на манеже произносить слова и выделывать трюки, изобретаемые моим отцом...
Мой отец Виктор Ардов стал работать для печати с середины двадцатых годов. Начал с театральных рецензий, потом принялся сочинять фельетоны и юмористические рассказы. К тридцатым годам он приобрел известность, дружил с Зощенко, с Ильфом и Петровым. Перед войной в Московском театре Сатиры шла его пьеса «Мелкие козыри», и он стал вполне преуспевающим советским писателем. В квартире на Ордынке появилась мебель карельской березы и красного дерева, был даже небольшой кабинетный рояль.
После войны у нас на Ордынке еще с год продолжалось относительное благоденствие. Весьма относительное, если принять во внимание всеобщую нищету и голод тех лет.
«А потом случилось то, что случилось» — таким эвфемизмом Ахматова обыкновенно обозначала смуту 1917 года. А я в данном случае отношу эту формулировку к году сорок шестому, когда вышло постановление ЦК КПСС «О журналах “Звезда” и “Ленинград”» и был опубликован погромный доклад Жданова.
Это страшное событие коснулось нашей семьи двояко. Во-первых, Анна Ахматова, которая была почти что членом нашей семьи, на несколько поcледующих лет стала фигурой одиозной, а ее сын, Лев Гумилев, был арестован и получил длительный лагерный срок; а во-вторых, появился негласный запрет на публикацию произведений Ардова; хотя имя его не фигурировало ни в постановлении, ни в докладе, но то, что там говорилось о творчестве Михаила Зощенки, автоматически распространялось на всех сатириков и юмористов.
* * *
Я еду по деревне верхом на неоседланной лошади, и по моему лицу катятся слезы. Вот и дом у околицы, на крыльце стоит мама, она видит мои слезы и спрашивает:
— Отчего ты плачешь?
— Я не плачу, — отвечаю я ей, — я страдаю...
Страдания мои были вызваны поступком старшего бра-
та Алексея. Вместе с деревенскими мальчишками каждый вечер мы садились на колхозных лошадей, отводили их в ночное — на пастбище, где они пребывали до утра. По негласному договору я всякий раз ехал на самой быстрой из кобылиц, звали ее Коварная. А брату Алексею доставалась другая, по имени Стрелка, но ему очень хотелось ездить на Коварной. В конце концов он меня обманул и своего добился, а я в тот вечер ехал верхом на Стрелке и «страдал»...
Было это в деревне Богатищево, неподалеку от Каширы — в сороковых годах мы провели там три лета. Деревня была небольшая, дома стояли вокруг пруда, который именовался Барским. Возле него высились липы, два ряда — когда-то тут была аллея. Но самую усадьбу мужики спалили еще в семнадцатом году.
Деревенская жизнь была мне по душе.
Помню, хозяйка наша тетя Маня будит меня в пять часов утра. Я одеваюсь, она дает мне сумочку с едою — в тот день я шел пасти скотину.
Порядок в Богатищеве был такой: главным был наемный пастух, но всякий день ему помогал еще кто-то. Обязанности подпаска выполняли жители всех домов поочередно, обычно подростки. А у нашей тети Мани — только взрослая дочь, и та жила в Москве. Вот почему я ходил помогать богатищевскому пастуху.
Было это не в труд, а в удовольствие. Пастух сплел мне кнут из сыромятной кожи, и я научился щелкать им. Для того, чтобы звук получался громкий, на конец кнута надо было прикрепить косичку из конского волоса, она называлась «огласенник»...
Тетя Маня изумительно готовила. Я помню ржаные лепешки, которые она пекла в русской печке. Мы их ели горячими... А в погребе у тети Мани стоял холодный квас, такой вкусный, что я до сих пор его не забыл.
Потом нам пришлось перебраться на другую квартиру, к конюху дяде Ване — он жил у самой околицы. Хозяин наш по вечерам неторопливо пил самогон и рассудительно говорил о колхозных делах, главным образом о непорядках в содержании лошадей. Время от времени он повторял такую присказку:
— А до чьей жопи это касается? До моей жопи это касается...
* * *
На стене, обитой темно-красным шелком, висят большие фотографические портреты. Величественный старик в чалме, клоун в колпаке и с размалеванным лицом и еще какие-то неизвестные мне люди. Но есть там фотография человека в смешной шляпе и с усиками: это — самый лучший артист на свете, обожаемый мною Карандаш!
Портреты эти висели в маленьком фойе при директорской ложе в цирке на Цветном бульваре. А еще там стоял небольшой столик с белой скатертью, а около него находилась приветливая и услужливая женщина, которая продавала бутерброды, пирожные и откупоривала нам бутылки с лимонадом...
Ах, как я в детстве любил цирк!.. Насколько театр мне был всегда отвратителен своей изначальной фальшью, настолько цирк пленял своей естественностью. Лошадь так лошадь, силач так силач!.. А в этой тягомотной «Синей птице» — уродивые псевдодети, а в клетке никакая не птица, а чучело...
* * *
Часов десять вечера. Мы с братом Борисом пьем чай, сейчас нас отправят спать. А нам так этого не хочется...
На другой стороне того же овального стола, на котором стоят наши чашки, идет карточная игра. Это ежевечернее на Ордынке «66». Играют отец, он сидит в своем кресле спиною к окну, и мама — она на диване, а рядом с нею — Ахматова.
— Так, — произносил отец, — «Маз» будет?
— Пять рублей, — произносит Ахматова.
Отец сдает карты, и начинается новая игра.
Довоенных приездов Ахматовой на Ордынку я не помню. Смутно вспоминаю ее появление в сорок шестом году — весною, а потом осенью, уже после постановления ЦК, ее тогда мама привезла из Ленинграда. Но начиная с пятидесятого года Анна Андреевна жила у нас на Ордынке едва ли не больше, нежели в Ленинграде. Сначала тянулось следствие по делу сына, он сидел в Лефортовской тюрьме. А затем этого требовала и работа: Ахматовой давали стихотворные переводы именно в московских издательствах.
За вечерними картами обыкновенно возникала забавная игра. В
Рецензии Развернуть Свернуть
Родом с Ордынки
24.05.2004
Автор: Андрей Мирошкин
Источник: Книжное обозрение, № 21
Священники считают его писателем, писатели — священником, а сам протоиерей Михаил Ардов именует себя графоманом. С юных лет он постоянно что-то пишет: газетные статьи, тексты для радио, мемуары, богословские и исторические работы... Именно поэтому свою новую мемуарно-автобиографическую книгу Ардов назвал «Монографией о графомане». Это умный и интересный рассказ о своей жизни (с самого детства и до наших дней), о замечательных людях, с которыми Ардова сводила судьба, о любопытнейших — грустных и смешных — событиях, каждое из которых — доподлинная правка... Автор ничего не сочиняет и не домысливает: он, как умелый фокусник, извлекает из недр своей превосходной памяти сценку за сценкой, байку за байкой, портрет за портретом. Некоторые истории из этих мемуаров уже известны читателям предыдущих книг Ардова — о «легендарной Ордынке» (где прошло детство автора), о Шостаковиче, об «архиерейской жизни»... Но многое поклонники ардовской прозы прочтут здесь впервые — например, подробный рассказ о том, как и почему писатель-священник перешел в начале 1990-х в Русскую зарубежную православную церковь.
Ардов М.
22.04.2004
Автор:
Источник: НГ — Ex libris, № 15
Книга воспоминаний Михаила Ардова, сына юмориста Виктора Ардова. Протоиерей Михаил Ардов (священником стал в 1980 г.) признается, что всегда мечтал стать писателем. Первые его опыты одобрила еще Ахматова, а он, приняв сан, сочинительства не бросил. В доме Ардовых бывали знаменитые люди того времени, так что литератору в сутане есть что и кого вспомнить. И пишет он — легко, остроумно, предпочитая анекдоты проповедям. Что-то в духе «Соло на Ундервуде». Вот, скажем, про автора рассказов из крестьянского быта и романа «Лапти» Петре Замойском: «Как-то Замойскому позвонили по телефону и попросили приехать в Гослитиздат для встречи с директором. Он прибыл в условленное время, но ему пришлось довольно долго дожидаться в приемной. Наконец секретарша пригласила его в кабинет. Замойский вошел туда и стал у двери. Директор поприветствовал его со своего места и сказал: «Петр Иванович, я хочу сообщить вам радостное известие. Мы решили переиздать ваш роман «Лапти». Писатель сделал мужицкий поясной поклон и произнес: «Покорно благодарим, барин...»
Ардов М. «Монография о графомане»
19.04.2004
Автор:
Источник: Книжное обозрение, № 16
Автобиография в литературных байках. Протоиерей Михаил Ардов — неутомимый их собиратель. В нынешнюю книгу, вошли как старые, так и новые истории об Ахматовой, Зощенко, Пастернаке, Льве Гумилеве, Шостаковиче, Викторе Ардове... «Это книга о моей жизни», — признается автор в предисловии. Неразделимая смесь грустного и смешного, иронии и трагизма; отменное чувство юмора и безукоризненный вкус.
Михаил Ардов: «До юбилея Ахматовой меня принимали за графомана»
09.06.2004
Автор: Наталья Кочеткова
Источник: Известия
Источник: http://www.izvestia.ru/culture/article145269/ Вышла новая книга воспоминаний протоиерея Михаила Ардова - "Монография о графомане". В нее вошли как старые истории, уже знакомые читателю по "Легендарной Ордынке", "Возвращению на Ордынку", "Книге о Шостаковиче" и другим, так и новые: об Ахматовой, Зощенко, Пастернаке, Льве Гумилеве, Шостаковиче, родителях автора. О своей работе над книгами МИХАИЛ АРДОВ рассказал корреспонденту "Известий" НАТАЛЬЕ КОЧЕТКОВОЙ. - Каждый мемуарист пишет книгу с определенной целью: кто-то - чтобы рассказать о себе, кто-то - о других, кто-то сводит счеты. Какова была цель ваших мемуаров? - Я начал писать мемуары летом 1966 года, потому что в марте этого года умерла Ахматова. Поскольку я ее знал близко и понимал, что ее личность представляет интерес, я решил записать то, что помню: ее разговоры, прямую речь. Мои мемуары об Ахматовой в те времена советские журналы и издательства не напечатали бы, и они лежали много лет. Я их пытался пристроить, но до 1989 года, до юбилея Ахматовой, меня принимали за графомана, и никто не печатал. Кроме Ахматовой у моих родителей было много друзей, и я решил, что о них тоже неплохо было бы написать, да и родители были довольно занятные люди. И тогда появилась "Легендарная Ордынка", где я писал главным образом о тех людях, которые бывали в нашем доме. А последняя книга была написана, если честно сказать, по инициативе издателя Игоря Валентиновича Захарова. Он предложил мне написать книжку о моей довольно длинной жизни. Когда я писал об Ахматовой - это была совершенно особая вещь, потому что Ахматову я очень любил, и сейчас я к ней отношусь не просто как к великому поэту и очень умному человеку, но как к личности, которая меня во многом сформировала. А когда я стал писать о других людях, о доме моих родителей - вот тут я выработал некоторые правила, которых стал придерживаться: не повторять сплетни, никогда не вступать в полемику с другими мемуаристами, не выводить никого, что называется, на чистую воду, а просто давать версию, которая мне кажется правильной и справедливой. Потом есть еще один принцип, который исповедовала Ахматова, - это есть у нее в записных книжках - вспоминать можно только того, о ком можно сказать хоть что-то хорошее. Это тоже стало моим правилом. - Вы уговаривали отца написать воспоминания и даже предлагали свою помощь, но он отказался. Почему? - Во-первых, он был относительно стар и довольно немощен, а кроме того, он был надломлен советской системой, инстинктивно боялся писать с той мерой откровенности, которая нужна в этом случае. Наши с ним разговоры на эту тему были в начале 1970-х годов - довольно противное застойное время, с чудовищной цензурой, со всем тем советским безобразием, которое вы не помните, а я как раз помню очень хорошо. Но главное - он не верил, что это разумно и возможно. В 70-х годах мы все жили с ощущением, что коммунистическому унылому брежневскому существованию еще очень много лет отпущено. Я думал, что умру в таком позоре и не напечатаю ни строчки. Я писал свои документальные рассказы и мемуары безо всякой надежды на публикацию. - Как вы относитесь к тому, что написали ваши братья - Алексей Баталов и Борис Ардов? - Алексей Баталов - одаренный в литературном смысле человек. К сожалению, у него не очень острая память. Мне в каком-то смысле обидно, что он так мало написал об Ахматовой, ведь он с Ахматовой познакомился задолго до меня - он старше меня на 9 лет. Но, к сожалению, у него так устроена память, что он каких-то конкретных вещей не помнит. А Борис написал меньше. - "Легендарная Ордынка" - это фиксация мгновенных вспышек памяти, фраз, коротких эпизодов. Почему вы не стали объединять весь этот материал в единый текст? - Об этом хорошо Ахматова написала. Свойство человеческой памяти такое, что она работает, как прожектор: освещает маленький участок, а все прочее остается во тьме, и всякая повествовательность и связность говорит о сочинительстве. Мемуары так только и могут писаться. Я старался описать что-то занимательное: какой-то эпизод, а вокруг него уже несколько каких-то рассуждений. А чистой воды разглагольствования, по-моему, не интересны. Я сам такие мемуары не люблю. - "Возвращение на Ордынку" построено как комментарий к записным книжкам Ахматовой. Вы не пробовали заняться комментированием других ее текстов? - Сейчас я отдал в "Новый мир" подборку своих читательских наблюдений о Пушкине, Гоголе, Лермонтове, Зощенко, Ахматовой, но этим я занимаюсь как дилетант. - Техника написания "Книги о Шостаковиче" понятна: расшифровка магнитофонных записей с воспоминаниями дочери и сына композитора, работа с соответствующей теме литературой. А как писались книги об Ордынке? Вы сказали, что начали записывать, когда умерла Ахматова, а раньше никаких набросков не делали, все потом восстанавливали по памяти? - Да. У меня было всего несколько дневниковых записей. О похоронах Пастернака, о суде над Бродским, о разговоре с Львом Николаевичем Гумилевым на девятый день после смерти Ахматовой, когда Зощенко у нас в гостях был в 1958 году, но это было очень редко, только когда происходило какое-то особо значительное событие. А так я дневников не вел и заготовок особенных не делал. - В вашу новую книгу "Монография о графомане" вошли как старые, так и новые истории об Ахматовой, Зощенко, Пастернаке, Льве Гумилеве, Шостаковиче, о вашем отце Викторе Ардове. Означает ли это, что вы подвели некий итог теме? Что будет дальше? - Да, совершенно верно. Я долго думал, как назвать книгу, и не без некоторого кокетства назвал ее "Монография о графомане". И уже за него наказан. Одна моя знакомая отправилась в большой книжный магазин, чтобы купить мою книгу. Ей рекомендовали сначала найти книгу в электронном каталоге. Так там моя книга значилась под названием: "Монография о ГРАММОФОНЕ". (Смеется). А сейчас я хочу сделать такую книжку, которая будет открываться с двух сторон: с одной - "Мелочи архи..., прото... и просто иерейской жизни", дополненное издание, а с другой стороны - "Узелки на память", всякие table-talks, байки. Там, где "Мелочи...", - на обложке будут изображены четки, а с другой стороны - носовой платок с тремя узелками. Этим я сейчас, наверное, займусь, если Господь даст времени и сил. - А современный литературный быт вас не привлекает? - Абсолютно.
Анекдоты от Ардова
09.06.2004
Автор: Николай Александров
Источник: Известия
Источник: http://www.izvestia.ru/culture/article145269/ Это далеко не первая мемуарная книжка автора "Легендарной Ордынки", но, пожалуй, впервые в ней подчеркнут и акцентирован автобиографический характер. "У меня - судьба несчастливая... священнослужители меня считают писателем, а писатели - священнослужителем, притом как те, так и другие не выказывают мне ни малейшего уважения". Признание примечательное, хотя и вполне объяснимое. В смысле неуважения. Скажем, для церковного человека вряд ли Анна Андреевна Ахматова является авторитетом. Это с одной стороны. А с другой - не всякому литератору по душе приходится подчеркнутая ортодоксальность. Да и воспоминания - жанр с литературной точки зрения какой-то "недостаточный", межеумочный. Вот и выходит, что о. Михаил занимает какое-то "промежуточное" положение - не теолог, не литератор, разве что публицист. Между тем во всех книгах Ардова есть по крайней мере одна удивительная черта, одно свойство, отличающее не только память вообще, но и историческую память. Семейную и типично московскую, во всяком случае. Хотя, если отвлечься от быта, образец такого исторического знания можно найти и у пушкинского Евгения Онегина. Евгений, как известно, "рыться не имел охоты/ В хронологической пыли/ Бытописания земли;/ Но дней минувших анекдоты, от Ромула до наших дней,/ Хранил он в памяти своей". Подлинное историческое знание во многом не "хронологично", а "анекдотично". Живые эпизоды истории, запоминающиеся случаи, в которых и раскрываются по-настоящему исторические личности, изречения, высказывания, поступки, - едва ли не ценнейший исторический материал. Да, собственно говоря, и жизнь свою человек помнит "эпизодами", "сценами", "мгновениями", "картинками". Можно сказать, что о. Михаил собиратель таких мемуарных картинок, мелочей как "иерейской" жизни, так и светской, и личной. Многим эти мелочи кажутся случайными и незначительными, но ведь, с другой стороны, именно бытовой незначительностью, "случайностью" сплошь и рядом поверяются значительные исторические личности. В "Монографии о графомане" писательская манера Ардова осталась без изменений. Многие случаи ("анекдоты") уже приводились в других его книгах. По сравнению с теперь уже хрестоматийными книгами о "легендарной Ордынке" изменилась лишь привязка. Теперь биография героя, то есть автора мемуаров, становится стержнем, на который нанизываются вспомнившиеся случаи и эпизоды. Но кроме того, рассказ о личной судьбе позволяет автору говорить о том, что выходит за пределы "ордынского локуса", что не связано непосредственно ни с Ахматовой, ни с Зощенко, ни с Ардовыми вообще. Иными словами, "священнослужитель" и "писатель" получают возможность говорить на равных. Потому что в конце концов в авторе уживаются обе эти ипостаси. Выбирать между ними (или не выбирать вовсе, а принимать все как есть) - это уже дело читателя.