Год издания: 2004
Кол-во страниц: 320
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0424-4
Серия : Биографии и мемуары
Жанр: Воспоминания
Пожар Москвы, занятие ее неприятелем, бегство жителей — это так же немыслимо было в умах русских сто и двести лет тому назад, как мы не можем представить этого в настоящую минуту, — враг был в стенах Кремля!
Много лет прошло с тех пор, успели смениться целые поколения. Разве не интересно подробнее узнать ту эпоху, узнать людей и чувства, которыми они были охвачены, их жизнь и поступки?!
ПОЖАР МОСКВЫ.
По воспоминаниям и переписке современников
Издание Товарищества «ОБРАЗОВАНИЕ»
Москва — 1911 г.
Содержание Развернуть Свернуть
Содержание
Записки С.А.Маслова 7
Записки Маракуева 20
Опасались худшего, или Во всем виден перст Божий 42
Москва стала еще смешнее и глупее 86
Дерзаю испрашивать милосердия 111
Спасение несчастного семейства 115
Москва сделалась пустырем 119
Приходили к нам в деревню французы... 127
Даже парализованная тетка стала ходить 128
Житейские анекдоты времен 12-го года 130
Донесение военного разведчика 138
На них весело смотреть, даром что французы! 142
Французы в Москве: уныние и огорчение 156
Мы были поруганы, но одержали верх 162
Какова была Москва по выходе французов 169
Москва и двенадцатый год в записках графа Ростопчина 172
Первые дни в сожженной Москве 253
Приложение. Польские войска в Москве в 1812 году 286
Почитать Развернуть Свернуть
От редакции
Пожар Москвы, занятие ее неприятелем, бегство жителей — это так же немыслимо было в умах русских сто и двести лет тому назад, как мы не можем представить этого в настоящую минуту! А между тем эта историческая драма русского народа совершилась со всей неизбежной необходимостью и несмотря на свою невозможность!
Враг был в стенах Кремля!
Русское сердце не могло вообразить себе ничего ужаснее этого события, и оно не могло примириться с этим. Но не ужас охватил души русских — в них царила готовность пожертвовать всем и решимость спасти Россию, какой бы ценою это ни случилось.
Слова императора Александра I, обращенные к Москве еще 6 июля: «Да обратится погибель, в которую мнил он низринуть нас, на главу его, и освобожденная от рабства Европа да возвеличит Россию!» — стали пророческими. За пожар Москвы французы поплатились капитуляцией Парижа.
Много лет прошло с тех пор, успели смениться целые поколения. Разве не интересно подробнее узнать ту эпоху, узнать людей и чувства, которыми они были охвачены, их жизнь и поступки. Изучая то время, мы почтим память достойных и забудем ничтожных.
Трудно воскресить происшедшее так давно, особенно если хочешь не голых фактов, а их интимную сторону, внутреннее содержание, и вот нам на помощь являются записки, мемуары современников и участников событий. Никто не может так подробно и так близко знать происшедшее, как сам участник или очевидец. Правда, он может быть субъективен, может скрыть одну часть и, напротив, преувеличить другую; но мы в данном случае имеем дело с такими событиями, где легко можем сопоставить свидетельства нескольких, даже многих лиц, и в этом сопоставлении истина проявляется сама собой.
Такое событие, как пожар Москвы, может быть выяснено только при помощи самих современников, по той или иной причине бывших в Москве во время занятия ее французами; к ним надо прибавить свидетельства лиц, прибывших тотчас после отступления неприятеля. И тех и других свидетельств в виде воспоминаний или переписки у нас сохранилось достаточное количество. Вся картина в этих документах выясняется весьма рельефно и достаточно детально. В этих текстах мы находим и действия неприятеля, и поступки русских, их чувства и стремления, их страх и надежды. Мы видим Россию, объятую одним порывом перед общей опасностью — враг в Кремле.
ЗАПИСКИ С.А.МАСЛОВА
С.А.Маслов пробыл в Москве в октябре 1812 года всего три дня, уже накануне выступления из нее неприятеля, прибыв по собственному желанию повидать родителей, оставшихся в Москве. Он не дает нам каких-либо фактов, но ярко очерчивает психическое состояние жителей Москвы во время пребывания в ней французов. Записки были впервые напечатаны в 1817 году в Москве.
Многие из посещавших друга моего благодетеля, у которого я остановился, услыхав о моем намерении, сначала не хотели тому верить, потом самыми убедительными доказательствами старались отклонить меня от опасного предприятия и, между прочим, в пример невозможности быть в Москве приводили и то, что недавно оттуда возвратился один купец, который доехал только до Троицкой Лавры, потому что далее было невозможно. Я сам видел этого путешественника, говорил с ним; но, желая поскорее избежать нерешимости, 3 октября, в семь часов пополудни, отправился из Ярославля к Москве с так называемой летучей почтой. В сутки мы проехали двести верст, и четвертого числа к вечеру я уже был в селе Пушкино.
Простившись с казаком, я остался тут ночевать у одного крестьянина и на другой день поутру, переодевшись в армяк и лапти, пошел в Москву с двумя попутчиками, которые, конечно из любопытства, шли туда с пустыми мешками. Пробираясь кое-как лесами и обманывая казачьи пикеты, не пропускавшие никого в Москву, часу в третьем пополудни я уже подходил к Клязьме, левее от Ростокина, и только что хотел сойти с берега к реке, которую надо было переходить вброд, как вдруг выходит из леса высокий, бледный и худощавый человек без шляпы, в солдатском плаще и спрашивает нас, не в Москву ли мы идем?
— Да, — отвечали ему мои попутчики.
— Ах! Бога ради, — сказал он с ужасом, — не ходите туда: французы колют всех русских, и я сам сейчас видел многих, едва убежавших от смерти.
Мы ничего не отвечали на известие сего подозрительного человека, которого попутчики мои называли именем, похожим на мошенника, и пошли своей дорогой, хотя такое уведомление было и не слишком приятно. Часу в четвертом уже мы находились близко от Москвы.
Подходя к Троицкой заставе, увидел я на поле одного человека, по-видимому непохожего на француза, подошел к нему и спросил его по-русски, кто он таков? Это был один отставной русский солдат, прислуживавший в Мариинской больнице.
— Как поступают в Москве французы?
— По-своему, — отвечал мне старик, продолжая копать картофель, — однако ж днем теперь не грабят и не бьют, а вечером не ходи поздно.
— А что значат эти частые ружейные выстрелы, которые мы то считали за перестрелку пикетов, то за исполнение тех слов, которые нам пророчил незнакомый?
— Это ничего. Французы не дадут появиться ни голубю, ни галке и беспрестанно их стреляют.
— Спасибо тебе, добрый человек, за известие, — сказал я старику и пошел далее.
Воздух час от часу становился тяжелее, так что когда, перешедши вал, приблизился я к обгорелым зданиям, то почти невозможно было дышать свободно.
Иной подумает, что, по состоянию тогдашнего времени и погоды, казалось бы, должны были свирепствовать в Москве заразительные болезни. Совсем напротив: страх заставлял все переносить с терпением, и в то время в Москве почти совершенно больных не было.
Не успел я пройти несколько саженей, как во многих местах показались мне прогуливающиеся французские солдаты, разноцветное платье которых очень походило на маскарадные наряды. При первом взгляде на врагов своих сердце мое стеснилось, холодный пот пробежал по всем жилам, и я не знаю, какое чувство наполнило мою душу. Могу только припомнить, что я шел или очень торопливо, или слишком медленно и робко, и поминутно озирался вокруг себя. Добрые читатели простят мне эту робость, которой в моем состоянии невозможно было не чувствовать; ибо я почитал себя беспрестанно в опасностях, сопряженных, может быть, с потерей самой жизни. Однако, пройдя улицы две, я стал несколько посмелее, и французы уже не были для меня страшны.
Не доходя до Сухаревой башни, увидел я еще двоих русских, довольно порядочно одетых, из которых у одного была на руке алая повязка. Распростившись с моими попутчиками, которым обещался я через день выйти из Москвы, подошел я к незнакомцам, и после некоторого приветствия начал их расспрашивать обо всем, что на этот раз казалось мне более достойным любопытства. Между тем как они рассказывали о положении французов и русских,
узнал я, что алая повязка была отличительным знаком муниципальных чиновников, что французы перестали грабить (да и нечего, думал я про себя), что теперь можно быть безопасным и проч.
Не веря последнему, я попросил у них напиться. Муниципальный чиновник приказал маленькому своему сынку проводить меня в подвал, в котором он жил, и на двери которого было наклеено Наполеоново приглашение жителей в Москву. Мы постучались, и нам отперли дверь. Мальчик сказал, что его тятенька приказал дать мне напиться, и женщина, подавая воду, очень недоверчиво спрашивала у моего проводника:
— Уж не француз ли это?
— Нет, сударыня, — отвечал я, а напившись, поблагодарил за одолжение и пошел далее.
Подходя к церкви Андреяна и Наталии, обрадовался я колокольному звону, думая, что, конечно, тут уже позволено и отправление Божественной службы. Но какую ненависть почувствовал я к подлым злодеям, когда увидел, что в церкви, оскверненной поруганием святыни, стояли лошади, а на колокольне звонили два француза для приятной забавы.
Перейдя через монастырь, я столько был поражен позорищем ужаснейшего опустошения, что, не находя даже признаков многих знакомых домов, почти не верил глазам моим. Но мало-помалу я дошел до Кузнецкого моста и едва поднялся на лестницу, как вдруг попадается мне навстречу один молодой, родившийся в России француз, которого некогда учил я русской грамматике. Странный мой наряд удивил его, и он, остановившись со мною, спрашивал, каким образом очутился я в Москве?
— Как видишь, — отвечал я ему, — только не более как на два дня.
Он схватил меня крепко за руку и с наполненными слезами глазами торопился сказать:
— Беги, беги отсюда; ты увидишь одну мерзость и злодейства!
Потом, не дожидаясь ответа, сам побежал в сторону, а я пошел куда мне надобно.
Через несколько минут пришел я на Моховую в дом Нарышкина, где прежде жил мой благодетель и где были оставлены некоторые из его людей. Нечаянный мой приход удивил их как нельзя более, и они почти плакали от радости. Я им отдал горсти с три сухарей, которые на случай захватил с собой и за которые они меня столько благодарили, что в нынешнее время и за целое годовое содержание такой благодарности не услышишь. Между прочим узнал я здесь, что мои родители живы и находятся в доме какого-то родственника. Не медля нимало, я пошел туда, где надеялся их найти, и моя надежда исполнилась. Я не буду говорить о том, что происходило при столь неожиданном нашем свидании. Родители, имеющие детей, и дети, любящие своих родителей, лучше могут сами это чувствовать, нежели следовать воображением за рассказами повествования. Таким образом, я остался в Москве.
Так как опустошение и бедность прежде всего представлялись глазам моим, то я и расспрашивал наперед о том, как горела Москва и как поступали французы. Они въезжали довольно смирно (так мне рассказывали) и не подавали даже вида к грабительству, чему доказательством может служить то, что многие из конных, проезжая мимо Тверских ворот, просили хлеба, подавая деньги. Но, окончивши свой торжественный въезд в Кремль, они перестали казаться дружелюбными, бросились, нимало не медля, по домам на добычу, и с этой минуты начались грабежи, неистовства, убийства и, спустя некоторое время, пожар.
Все сии ужасные действия, соединившись вместе, превосходят всякое вероятие. Представьте себе, что во время разлившегося повсюду пламени, в несколько часов истребившего великолепие столицы, вы видите отчаяние граждан, лишенных всякой помощи, свирепость злодеев, презиравших все священное; слышите пронзительный вопль детей, отторгнутых от грудей материнских; матерей, рыдающих о потере детей своих; супругов, разлученных насилием неистовых чудовищ, не взирающих ни на возраст, ни на состояние; чудовищ, которые, лишая последнего и драгоценнейшего сокровища, одновременно дают знать, что и самая жизнь, которая для вас тягостна, есть дар их великодушия. Прибавьте еще к тому, что на каждом шагу встречают вас тысячи различных смертей, от которых если вам и удалось избегнуть, то при всем том вы не только не можете ручаться за жизнь вашу, но даже надеяться пережить несколько часов, угрожающих вам новыми бедствиями. Конечно, ни современные народы, ни отдаленное потомство не поверило бы событию этих неимоверных злодеяний, если бы глубокие следы оных не были ясно запечатлены во всех местах, посещенных, по мнению врага мира и человечества, гражданами великой нации.
Впрочем, чтобы яснее представить себе высочайшую степень страха, в каком находились московские жители, стоит только заметить, что даже те женщины, которые прежде, может быть, не могли равнодушно смотреть на печальные обряды погребения, теперь скрывались от поруганий и неистовства злодеев между полуобнаженными трупами, валявшимися по открытым местам, — для того только, чтобы провести несколько часов, а иногда и ночей, как бы в безопасности.
Между прочим мне рассказывали о двух происшествиях, достойных внимания, из которых одно служит доказательством хитрости оправдывающихся в зажигательстве французов, а другое — геройской неустрашимости, свойственной русским, презирающим смерть для добродетели. После того, как большая часть Москвы была уже истреблена, вздумало французское начальство отыскивать виновных в зажигательстве и, вероятно, схвативши первых, кто попался, осудило на смерть. Не могу определить числа, в которое была исполнена жестокая казнь, но очевидцы рассказывали, что она произошла следующим образом. Под караулом одной роты солдат обвиненные, в числе восемнадцати человек, были приведены на двор г-на Кожина, что недалеко от дома главнокомандующего. Поставив их на ровное место, французы отошли на несколько шагов, зарядили ружья и ждали повеления. Бледность обвиненных показывала их жалостное состояние. В безмолвном отчаянии они обращали взоры свои на ближайшую церковь Козьмы и Демиана и, молясь со слезами пред образом Спасителя, решительно дожидались последней минуты. Наконец приговор свершен, и обвиненных не стало; но когда еще многие из них боролись со смертью, привели на казнь одного молодого человека, коего отчаяние, вопль и слезы обращали на себя внимание даже самых исполнителей оной. Заклиная всем, что есть свято, свою невинность, он падал к ногам офицера, умолял его пощадить жизнь хоть для несчастного семейства, хотел уверить, что он обвинен несправедливо. Но что значат жалобы пред людьми, жаждущими крови невинных? С лютостью отвлекли его от колен офицера на место казни, и приговор исполнен.
Другое происшествие, еще более трогательное своей решимостью, заставило меня удивляться героической добродетели. Две дочери одного почтенного гражданина, будучи преследуемы злодеями, бежали от них к берегу Москвы-реки и, не видя себе ниоткуда спасения, бросились одна за другою в глубину и смертью своей сберегли честь и невинность. Вот пример самоубийства, достойный подражания!
На другой день, вставши поутру в восемь часов, я пошел посмотреть на любимые места Москвы и, проходя по многим улицам, приметил необыкновенную пустоту и малолюдство, так что в целое утро не удалось мне встретиться ни с одним из русских; и кроме оборванных поляков, украшенных лошадиными хвостами гвардейцев или прохаживающихся на часах караульных, я никого более не видел. При такой пустоте, показавшей чрезвычайную противоположность прежнему состоянию многолюдной и мирной Москвы, я чувствовал что-то необыкновенное и вместе новое. Это менее, нежели страх, и более, нежели сострадание. Чтобы почувствовать это в полной силе, представьте себе, что вы находитесь в лучшем городе вашего отечества, занятом врагами оного, где пространные улицы, вмещавшие в себе некогда множество народа, пусты и обезображены, где великолепные здания истреблены и разрушены, где мрачная унылость и нищета заменили место веселий и довольства, где на каждом шагу вы видите одних вооруженных неприятелей, повсюду с вами встречающихся, между тем как соотечественники ваши повержены в самое презренное состояние рабства. Скажите, не почувствует ли и ваше сердце некоторой тяжкой горести, неразлучной с невозвратимою потерей прошедшего?
Проведя таким образом целое утро на московских улицах, я заметил между прочим, что французы были в некотором замешательстве. Конные укладывали свой багаж и награбленные вещи; пешие торопились продать все, что было потяжелее. Многие говорили о сражении, другие о скором выходе, и, одним словом, все показывало смятение и беспорядок.
Проходя на свой ночлег, я застал у себя одного поляка, продававшего за рубль серебром порядочные французские часы, которых никто у него не покупал — не столько потому, что нуждались в деньгах, сколько из боязни заплатить оные понапрасну; ибо честные эти продавцы, взявши за вещь что должно, редко отдавали ее настоящему хозяину или без всякого стыда отнимали оную снова.
Между прочим этот поляк говорил, что завтра им назначен поход, и чтобы все русские после их выхода не оставались в Москве ни минуты: Кремль и все взлетит на воздух, что он изъяснял собственным междометием: «Фуу!»
При этих словах сердце у всех замерло, хотя слух о том, что в Кремле делаются подкопы и что Москва будет совершенно истреблена, уже давно носился в народе.
Состояние, в каком находились русские в тогдашнее время, было достойно сострадания всякого соотечественника. Его почти невозможно вообразить, особливо тому, кто знает о поступках французов по одним рассказам, несмотря на то, что теперь всякий почти об оном рассуждает по самым верным умозаключениям.
Вообще стоит заметить, что со времени занятия столицы неприятелем жители всех состояний вообще, силою варварских поступков, принуждены были отказаться от свободы действовать и повержены в низкую неволю самого постыдного рабства.
Первые дни, когда продолжалось грабительство, ясно доказали, чего надо всякому ожидать при малейшем сопротивлении не только приказам начальников, но даже своевольству и насилиям каждого солдата. Ограниченные таким повиновением, в бездействии свободы, они не имели и не могли иметь в продолжение целого месяца никаких сведений об успехах оружия и близкой перемене своей участи; между тем как бедность и голод, ежедневно увеличиваясь, приводили их в отчаяние. Что же касается французов, то, для поддержания своего самолюбия, они беспрестанно рассеивали слухи, что Владимир взят, что Петербург в осаде, что им назначено зимовать в Москве, что их войско получило подкрепление, что русские просят мира и проч. При тогдашних обстоятельствах немного находилось прозорливых умов, которые бы видели в этих рассказах одну ложь и бесстыдство. Для большего же подтверждения таких слухов каждый день выезжали в Москву новые полки конницы и подходила пехота с триумфальной пышностью победителей, хотя после я узнал, что это был один только обман для простого народа и что несколько полков, выехав смиренно в одну заставу, объезжали полем к другой и старались казаться прибывшими на помощь. Сами французские чиновники, умевшие говорить по-русски, также разглашали о прибытии на помощь свежего войска, чему удалось мне видеть доказательство.
После полудня пошел я на Рождественку к одному из моих знакомых и вдруг на дороге встречаюсь с одним французским комиссаром, с повязкой на руке, означавшей его должность. Он был прежде старшим надзирателем в пенсионе Годфруа, где я с ним познакомился. Едва узнав меня в крестьянском платье, он сказал:
— Это ты, М.? Каким образом?
Я рассказал ему о своем намерении и потом спросил:
— Скажи, пожалуйста, отчего французы так торопятся выходить?
— Оттого, что на место их вступит сюда вспомогательный пятидесятитысячный корпус.
— Откуда же это?
— Из Владимира.
Я улыбнулся хвастовству и подумал: коли так, то это столь же верно, как и присылка легионов из Вологды.
Сказав еще слова два с новопожалованным чиновником, я пошел далее и дорогою, сколько можно было, думал о жалкой участи тех из соотечественников, которые принуждены были принять на себя какие-нибудь должности по приказанию французского начальства. Большая часть таковых были отцы семейства, не имевшие средств или случая выехать из Москвы, или молодые люди, оставшиеся при своих родителях, которых не могли вывезти. Те и другие, по моему мнению, имели очень много причин не упускать первого средства, могущего доставить им и семействам личную безопасность. Сверх того, кроме принуждения, которому нельзя было противиться, продолжительный голод, который обещало зимование французов в Москве и который уже начинал свирепствовать, неизвестность собственной участи, опасность быть употребленным в тяжкие работы и под ноши или быть ограбленным до последней нитки, сохранение семейства — все сие кого бы не принудило не только принять на себя какой-либо чин по непременному приказанию, но даже искать оного для спасения жизни?
Надобно еще припомнить, что все, даже знатные особы и чиновники, были всегда, наряду с другими, мертвыми орудиями повелевающей власти и претерпевали равную или жесточайшую участь со своими рабами.
В размышлениях, прерываемых каждым нечаянным шумом, я пришел наконец в дом моего знакомого и, увидевшись с его семейством, для которого мой приход показался удивительным, я разговаривал с ними об их состоянии и о том, что вместе с другими потерпели и они во время грабежа и пожаров. Справедливые рассказы снова представили гнусность поступков, которыми отличили себя французы от всех менее просвещенных народов.
Впрочем, все люди, жившие в это время в доме моего знакомого, с признательностью отзывались о скромности начальников, остановившихся у него постоем; ибо они не только многих спасали от смерти, но даже безо всякой пощады приказывали расстреливать подлых грабителей и вообще старались, сколько возможно, облегчать участь претерпевавших голод; также уменьшали их страх ласковым обращением и доставляли возможную безопасность.
Мне рассказывали между прочим, что трое французов пришли грабить в соседний дом, принадлежащий одному доктору. Хозяин испугался, побежал известить об этом моего знакомого; он сказал о насилии капитану, и этот добрый (что может почесться чудом) француз, схватив саблю, бросился на помощь, и хозяин дома в этот раз ничего не лишился. Поговорив еще кой о чем, я пошел домой, обещаясь на другой день поутру прийти снова.
На улицах очень мало видел я французов. Ужасная тишина распростерлась повсюду. Подходя к Тверской улице, услышал я вдали огромный музыкальный марш и бой барабанов; останавливаюсь — и вижу приближающийся богато снаряженный конный полк. Это был один из полков, пришедших на помощь, или, лучше сказать, искавший помощи, потому что очень скоро он проехал за Кремлевские стены. Радостные звуки марша — и уныние города, бой литавр, повторяемый эхом между стенами обгоревших зданий. Повсюду царствующая тишина придавала сему зрелищу разительную живость.
Проходя по Леонтьевскому переулку, увидел я на столбе прибитый листок. Подхожу ближе, читаю, и что же бы, вы думали, это было? Афишка, извещающая, что в Москве, в бывшем доме Позднякова, дают такую-то оперу и такую-то комедию. Вот доказательство французского тщеславия, думал я и хотел было сорвать это объявление, но мне помешали.
Придя домой, хотел я отдохнуть от чрезмерной усталости; но только что засветили огонь, как вдруг во всем доме делается необыкновенная тревога. Постояльцы бросились седлать лошадей и торопливо собирали все, что можно было захватить с собою. Я вышел из покоев и спросил одного баварца, что это значит?
— Нам поход, — ответил он.
— Когда же?
— Может быть, в сию полночь.
Не желая рассердить его, я не спрашивал далее о причине внезапного отъезда. Но когда через несколько минут вошел к нам один поляк засветить погашенную свечку, то я не утерпел не полюбопытствовать и узнал, что они (по его словам) были в осаде; что им хуже, нежели русским, и что сейчас едва самого его не застрелили.
— Каким это образом?
— Теперь отдано приказание, что ежели кто не отзовется на второй оклик часового, то по тому стрелять. Но мне некогда, — сказал он и ушел.
Таким образом, всю эту беспокойную ночь не удалось мне уснуть ни получаса, потому что беспрестанный шум и неосторожное употребление огня ежеминутно заставляли бояться пожара: так до сна ли тут?
На другой день, 7-го числа, как только рассвело, пошел я в университет и был здесь у одного чиновника, оставленного для присмотра; также видел еще двоих знакомых, которые имели несчастье терпеть всеобщую участь.
Зашедши на Моховую в дом Нарышкина, взял я из разломанной кладовой портрет моего благодетеля, который и доставил ему в уверение, что точно был в Москве. Хотя усталость моя переменилась почти в болезнь, но чтобы сдержать свое слово, я пошел на Рождественку и, проходя мимо Моховой и Охотного ряда, видел множество обозов, выезжающих на Калужскую дорогу, которые до того стеснили друг друга, что, начиная от Каменного (у Иверских ворот) до Кузнецкого моста, почти невозможно было перейти через улицу. Не желая попасться в руки французов, употреблявших русских вместо проводников, я старался идти пожарищами и глухими переулками.
На дворе у моего знакомого я увидел то же действие. Элиты итальянского вице-короля не уступали другим в поспешности, и когда трубач возвестил о походе, то все почти, а особливо солдаты, немедля оставили дом, чему скоро последовали и их начальники. Впрочем, я был сам свидетелем, как два капитана приходили прощаться с семейством моего знакомого и благодарили с чувствительностью за гостеприимство и ласки. Отсюда пошел я в банковую контору рядом с почтамтом и по дороге заглянул в церковь архидиакона Евпла, в которой тогда отправлялась служба. Стечение народа было невероятное, и кажется, что многие давно так усердно не молились, как в тогдашнее время. Каждый день, как узнал я после, бывало множество причастников, и все русские исповедывались, как бы ежеминутно ожидая смерти. Вот новое доказательство состояния оставшихся в Москве граждан!
Через час я возвратился домой и сравнивал состояние Москвы, всеми оставляемой, с тем, в каком находилась она 2 сентября перед занятием французами. Между тем и другим было очень много общего, с той только разницей, что теперь жители томились гораздо большей неизвестностью своей участи: ужасное безмолвие, предвещавшее новую гибель, распространилось повсюду; начальники выехали, и остались только некоторые солдаты для уборки обозов — столь ненадежные, что беспрестанно можно было ожидать грабежей и убийства, что после и исполнилось.
Я хотел было этот день переночевать в Москве, но вдруг, в два часа пополудни, раздалось несколько пушечных выстрелов. Я выскочил на улицу, и густое облако, более и более увеличивающееся, показывало, что это был пороховой взрыв какого-то здания. Любопытство заставило меня взойти на довольно высокую колокольню церкви Николы в Гнездниках, и я увидел быстро распространяющийся пожар недалеко от Красного Села. Это был взорван и зажжен полевой двор. Не прошло четверти часа, как во многих местах закричали: «Грабят, бьют!» — и я уже не знал, что мне делать. Остаться долее было бы то же, что искать своей смерти или желать вечной гибели, тем более что французы, с коими я говорил по-немецки или по-французски, легко могли меня взять себе в проводники или счесть за шпиона.
И так я решился, нимало не медля, уйти из Москвы. Простился с родными, взял портрет и пошел на Троицкую заставу. На дороге попался мне один попутчик, с которым мы дошли до конца Крестовской улицы и почитали себя уже в безопасности. Не успели мы подойти к валу, как двое французов, выскочив из караульни, схватили меня и моего товарища и приказали провожать их на Калужскую дорогу. Мы отговариваемся, что сами не знаем, как туда пройти, но нам не верят. Наконец, к счастью, дело кончилось тем, что, отобравши у моего попутчика серебряные деньги и обшарив меня, они пошли навстречу другим русским, которых, верно, хотели захватить вместо нас.
Сколь усталость моя была ни велика, но, избавившись от столь близкой беды, я пошел так скоро, что товарищ мой несколько раз просил меня остановиться и подождать его. Под вечер взошла луна, и мы шли уже шаг за шагом. Пикетов на дороге не было, и я ничего особенного не встретил, кроме сгоревших деревень и полей, совершенно опустошенных. Часу в восьмом мы подошли к Малым Мытищам, как вдруг видим, что к нам подъезжает один, двое и наконец целый отряд казаков, и их старший очень вежливо спрашивал, давно ли мы из Москвы, есть ли на дороге французы и что там делается? Мы отвечали, что из Москвы вышли недавно, что не только на дороге, но даже и у заставы теперь уже нет французов, потому что они все опрометью выезжают. Поблагодарив нас за известие, казаки поехали к Москве с намерением, если можно, ворваться в оную.
Дойдя до следующей деревеньки, я расстался с моим попутчиком, ибо слабость моя принуждала меня искать ночлега. Увидав в двух избах огонь, я постучался в одну из них, и крестьянин, высунувшись из окошка, говорил, что у него очень тесно. Несмотря на это, я вошел в избу, и подлинно: почти негде было ступить. Вдруг слышу, что в одном углу называют меня по имени. Это были прежние мои попутчики, с которыми я пришел в Москву. Избегая чрезмерной тесноты, я уговорил их ночевать вместе со мною где-нибудь на дворе. Тогда было уже довольно холодно, и я до того продрог в сарае, что, поневоле проснувшись, решился лучше идти до Пушкина. Попутчики мои на это согласились, и под утро я пришел с ними на прежний мой ночлег. Крестьянин, у которого я оставил платье и деньги, услыхав мое имя, тотчас отпер ворота и опростал мне лавку для отдыха, в котором я имел великую нужду. Переночевав таким образом, на другой день я пошел до первой казачьей станции и здесь, уговоривши казака взять меня с собой, часу в одиннадцатом ночи отправился в Ярославль.
ЗАПИСКИ МАРАКУЕВА
Записки бывшего городского головы г. Ростова М.И.Маракуева рисуют нам настроение русского общества перед занятием Москвы неприятелем; в них ясно видно, насколько приподнято было все русское общество, до простолюдинов включительно, насколько вся жизнь была выбита из колеи, все отношения перепутались, и все мысли сводились к тому, как бы избавиться лично от опасности и как бы найти средство изгнать врага из отечества.
1812 года июня 10-го дня выехал я из Ростова в Ромен, по обыкновенному течению дел наших, на Ильинскую ярмарку. В бытность мою в Украйне не было еще в народе никаких особенных опасений войны, а тем менее войны внутри отечества. Дух народный не терпел французов, но не боялся их; но уже с самого Тильзитского мира не только люди знающие, но и простой народ считали войну близкой, и мысль о столь сильном враге тяготила всякого, хотя далеко было думать, что он может оскорбить нас внутри отечества. Привыкши слышать о войне издалека, никто не воображал о сем событии, тем более страшном, чем менее ожидаемом.
Я как теперь помню, с каким восторгом читали мы о победе при Эйлау и какие лестные надежды занимали публику, судя по первым успехам лишь только начавшейся войны, как вместо исполнения таковых надежд, в одно почти время, публика узнает о сражении под Фридландом и о мире в Тильзите. Такая неожиданность привела всех в уныние. С тех самых пор всяк ожидал непременно войны жестокой, и на сей раз «глас народа точно был глас Божий».
1812 года июля 11-го. Я, подъезжая к Москве, узнал, что государь император находится в Москве и прибыл неожиданно. Приезжаю на квартиру около половины дня, но никого не застаю; через полчаса приходит Овчинников и с первым словом подает мне печатный лист: «Воззвание к первопрестольной столице нашей Москве!» Когда я пробежал его, холодный пот выступил по всему моему телу; ужас, смешанный с каким-то болезненным чувством души, мешал видеть предметы в настоящем их виде. Это воззвание в первый день так напугало московских жителей, еще не привыкших, робких и болтливых, что многие полагали, будто неприятель находится, всею силою, по сю сторону Смоленска, а стотысячная конница — не далее Можайска. Так предчувствовали судьбу свою!
12 июля. Было в Кремле молебствие о мире с турками. Государь император изволил шествовать с Красного крыльца в Успенский собор. Архиерей встретил его величество в дверях собора с крестом и говорил приветствие. Что государь император ему отвечал, звон колоколов и шум народа мешали услышать. Кремль был полон народа, всякий желал читать во взорах монарха судьбу отечества, и, сказать правду, величественное чело его показывало великую заботу.
Но вот что странно: публика знала о заключении мира с турками и отнюдь не думала, что это было событие важное для отечества и что можно было сему радоваться и торжествовать. Кого ни спросишь, мир ли с турками ныне праздновали? — отвечают: «Говорят так, но это неимоверно». Так был расстроен и встревожен дух народный бедствием, грозившим каждому из нас, что не мог дать цены столь драгоценному подвигу Кутузова.
12 июля, во время происходившего молебствия в Кремле, когда он, по обыкновению, был, так сказать, набит народом, вдруг разнеслась молва, выдуманная неблагонамеренными людьми, будто собрали в Кремль народ под предлогом молебствия для того, чтобы, как только Кремль наполнится любопытными, то запереть все ворота и брать каждого силой в солдаты. Едва эта молва промчалась, как чернь ринулась вон, и в несколько минут Кремль опустел. Из Кремля разнеслось это по всей Москве, и множество черного народа из нее разбежалось: так простой народ, по невежеству своему, бывает легковерен.
К вечеру того дня мы собрались из Москвы вые
Дополнения Развернуть Свернуть
ПОЛЬСКИЕ ВОЙСКА
В МОСКВЕ В 1812 ГОДУ
ПО ЗАПИСКАМ ПОЛЬСКОГО
ОФИЦЕРА ГЕНРИХА БРАНДТА
Записки эти являются особенно интересными главным образом благодаря личности автора, который из офицеров Варшавского княжества, награжденный Польским крестом, из товарищей по оружию генерала Хлопицкого и князя Иосифа Понятовского впоследствии превратился в генерала прусской пехоты, выступал деятельным агентом реакции в
1848 году в Познани и стал личным приятелем будущего прусского фельдмаршала Мольтке.
Предлагаемое здесь описание вступления французов в Москву и последовавших событий очень поучительно, так как оно освещает ошибки не только Наполеона, но и русского главного штаба, хотя, конечно, автору его и не были известны сообщения Кутузова, которыми последний руководился при начале преследования французской армии.
Записки эти составлены автором во время совершения похода — это так называемый Marschbemerkungen, дополнены и просмотрены им впоследствии. Как таковые они представ¬ляют особенный интерес для русского читателя, чему в зна¬чительной степени содействует отношение Брандта ко всей деятельности Наполеона.
Проведши ночь с 1-го на 2 сентября в деревнях неизвестного нам наименования, мы 2-го двинулись на Москву и около часу дня подошли к заставе. Общее убеждение было таково, что без боя дело не обойдется, тем более, что местность казалась очень выгодной для русских. Начатые ими во многих местностях сооружения и оставленные на произвол судьбы укрепления подтверждали это предположение. Под самой Москвой, между Филями и Воробьевым, очевидно, предполагалось обосновать базу для защиты, и на этом месте были воздвигнуты укрепления. Место это тем более отвечало всем запросам обороны, что обоими своими флангами оно упиралось в реку, образующую в этом месте своим течением два полукруга, и, кроме того, не было слишком растянуто по флангу. Вероятно, близость Москвы-реки, на которой был построен только один мост, заставила русского военачальника отказаться от этого плана.
Мюрат со своей конницей, во главе которой шел полк польских гусаров и прусских уланов, только что перед нашим приходом вошел в город. Перед тем Милорадович, начальник арьергарда русской армии, провел вместе с Себастиани договор, на основании которого русские отступили без выстрела, и французы вошли в город. Мы долго стояли у Дорогомиловской заставы: мимо нас проходила еще кавалерия.
Наполеон стоял невдалеке от города, на холме, и наблюдал за передвижением через подзорную трубу. Он сошел с лошади, — одет был точно так же, как и под Можайском, только лицо его не носило того мертвенного выражения, которое замечалось 27 августа. Четыре стрелка гвардии, спешившись, устроили как бы каре, в центре которого стоял император; на некотором расстоянии стояли еще четыре стрелка верхом в таком же размещении; кавалерийский конвой — стрелки и уланы польской гвардии — стояли вблизи императора; офицеры почтительно подходили и уходили со шляпами в руках.
Москва, когда мы на нее смотрели с равнины, не представляла ничего особенного, но по мере нашего приближения к холму, на котором находился император, вид изменялся, как бы под прикосновением волшебного жезла. Раскинувшийся город, с полутысячью церквей совершенно особенной архитектуры, с бесчисленными башнями, выкрашенными в голубой, желтый, зеленый и красный цвета, нередко перемешивающимися с золотыми куполами, как бы стремящимися к небу из моря жилых построек во всем своем великолепии, — все это поражало зрителя. В целом — все носило восточный характер, как будто из «Тысячи и одной ночи».
Москва-река, вьющаяся серебристой лентой по полям, огородам и группам высоких деревьев, окружавших красивые дворцы, расположенные в окрестности, дополняла это чрезвычайное зрелище.
Может быть, я ошибаюсь, но мне казалось, что свита императора не очень-то радовалась этому зрелищу. Все они больше наблюдали за входом в город, представлявшим собою весьма жалкий вид. Я предполагал, — и все придерживались этого мнения, — что император ожидал депутацию, которая объявила бы ему о сдаче города, но никто не прибывал.
— Он может долго ждать этого, — сказал капитан Лихновский, тощий, желчный человек и дельный солдат. — Русские скорее выселятся в Сибирь, чем заключат мир.
Много лет спустя я где-то вычитал, что Нарбонн те же слова повторил Прадту как сказанные императором Александром.
Когда мы, пройдя через заставу, входили в город, офицер польской кавалерии вел какого-то господина в черном фраке с орденом Св. Владимира. Этот господин держал шляпу в руке — со страшно испуганным видом. Это был первый житель Москвы, которого пришлось мне увидеть.
Было уже около двух часов, когда мы проходили через заставу. Первое впечатление получилось далеко не радостное. Маленькие деревянные, крытые гонтом (дранкой) домики с закрытыми ставнями и дверьми, точь-в-точь такие же, как теперь можно видеть в маленьких местечках, широкие незамощенные улицы, и нигде ни единой живой души — таково первое впечатление. Но дальше вглубь города, после перехода через Москву-реку, нашему взору представилось совершенно другое. Дома более роскошные, улицы поуже и замощены, но все-таки людей нигде не видно. Пришлось задержаться в пути, ибо кавалерия преградила нам дорогу, а между тем она передвигалась чрезвычайно тихо. Мы уже порядочное количество времени пробыли в городе, как вдруг раздались выстрелы. Это обстоятельство отнюдь не ускорило нашего передвижения, оно лишь вызвало беспорядок; в смятении мы налетели на изломанные провиантские фургоны; других последствий, вызванных этой стрельбой, не наблюдалось. Во время одной из частых остановок раздался громкий крик. Человек громадного роста — второй встреченный нами житель Москвы — в синей поддевке, застегнутой до самой шеи, вышел из запертого дома и хотел перейти через улицу; ни слова не говоря, он растолкал солдат, которых на улице было множество. Так как войскам перед вступлением в город был отдан строжайший приказ хорошо обращаться с жителями, солдаты ничего ему не ответили; но когда он толкнул офицера, последний выругал его и погрозил ему шпагой, после чего и солдаты стали огрызаться. Он, ни слова им не отвечая, разорвал поддевку, обнажил грудь и крикнул:
— Вонзайте ваши клинки в грудь русского!
Эти слова заставили всех замолчать. Русский с вызывающим видом ушел, открыл дверь маленького домика и запер ее изнутри так старательно, что все мы это слышали.
— Ну! Если здесь все такие, — сказал унтер-офицер саксонской кавалерии, стоявшей поодаль, — нам много придется здесь поработать!
Чем дальше мы подвигались вглубь города, тем более разнообразные впечатления вызывал он в нас. Положим, улицы были узкие и кривые, но дома — красивее и богаче, некоторые из них поражали красотой форм и богатством украшений — сады, теплицы (треппгаузы), веранды, фонтаны — все было; нигде никаких следов разрушения, несмотря на то, что на улицах толпились разноцветные массы проходивших войск. Лишь только около Кремля, там, где, по-видимому, народ оказывал сопротивление, можно было видеть книги и мебель, разбросанные по мостовой. Несколько солдат, зная мою любовь к книгам, вышли из рядов и принесли мне из этого имущества, покинутого владельцем, несколько книг, которые я принял от них и взял с собой, считая их за bonne proie. Кремль, который уже издали поразил нас своей величиной и башнями, ничуть не потерял в наших глазах, когда мы к нему приблизились. Это было собрание различных зданий и храмов, образующее как бы отдельный город в городе, окруженное каменной стеной и башнями, с протекающей мимо Москвой-рекой. Мы отправились дальше и затерялись в целом море улиц.
Должно быть, было уже часов восемь, когда мы достигли Семеновских ворот, ведущих в Корошарово, и получили приказ расположиться лагерем вправо от большой дороги, вблизи ветряных мельниц, и устроиться там на более продолжительное время. И ворота, и ведущие к полю улицы были запружены, и прошло несколько часов, пока мы добились места и могли приняться за устройство бивуака. Перед нами виднелась масса бивуачных огней, и мы без труда могли отличить неприятельские огни от огней нашей кавалерии. На переход пути от одной (Дорогомиловской) заставы к другой (Семеновской), составляющего расстояние в 8 верст, нам пришлось потратить почти 6 часов. Однако если бы неприятель напал на авангард, находившийся под начальством Себастиани, которому в этой войне особенно не везло, втолкнул его обратно в пределы города и с тыла встретил сильной пальбой, — то, несомненно, произошла бы паника, и я не знаю, каким образом мы бы сумели спастись из этой ловушки.
Ночь была в меру светла и прошла спокойно. В воротах стояли часовые; вдоль валов, которые были построены очень низкими и не представляли затруднений для перехода, за порядком следили патрули. Наш дивизионный командир, генерал Клапаред, расположился квартирой inta muros (внутри стен) монастыря, находящегося тут же, при вале, причем оставил при себе, в качестве караула, одного офицера и 20 гренадеров. Все остальные начальники нашей дивизии расположились на бивуаке.
Пятый корпус князя Иосифа Понятовского вошел в Москву через Калужскую заставу, предприняв предварительно все меры предосторожности, так как взятый в плен пьяный офицер русских инженерных войск утверждал, что мы подвергнемся нападению в городе. Странное стечение обстоятельств усилило еще впечатление от этого предостережения. Когда войска проникли уже вглубь города, на соседней улице вдруг раздался усиленный барабанный бой. По расследовании оказалось, что это новый русский батальон, из только что набранных рекрутов, который пришел прямо из Калуги и хотел войти в Кремль. Начальник этого батальона, удивленный не менее, чем и встретившиеся с ним поляки, тотчас же сдался вместе со своими 400 чело¬веками. Его под стражей препроводили в Кремль и оттуда отправили к маршалу Даву через целую сеть пересекающих друг друга улиц. Ротмистр граф Гелиодор Скуржев¬ский, которому это было поручено, немало потрудился, пока довел пленных к месту назначения, и впоследствии уверял, что выслушал от французского маршала столько скверного и возмутительного об императоре, что даже не осмелился всего повторить. В самом городе был взят в плен русский генерал, спокойно ехавший в экипаже.
Когда утром взошло солнце, на бивуаках царили совершенное спокойствие и порядок, так же, как и в отдаленном от нас лагере кавалерии. Около восьми часов через во¬рота мимо нашего расположения проехали польские уланы и рассказывали, что Москва будет предана грабежу; известие это с быстротой молнии распространилось среди наших солдат. Так как по обычаю, установившемуся в польских войсках еще во время испанского похода, почти все солдаты стояли под ружьем, без труда можно было сохранить порядок. Но одновременно пришло приказание отправить солдат в город за провиантом и фуражом. Они возвратились оттуда час спустя, нагруженные вином, ромом, чаем, сахаром и всевозможными ценными вещами, что подтвердило известие о предании города грабежу.
Кавалеристы верхом и спешившись, нагруженные награбленным добром, по большей части пьяные, шли и ехали по этому же пути и призывали встречных солдат к грабежу на всех языках, какими только владели разноплеменные люди, входившие в состав кавалерии. Нечего было и думать при таких условиях о сохранении порядка: солдаты, не стоящие уже под ружьем и не несшие службы, под все¬возможными предлогами втихомолку уходили и пробирались из бивуаков в город. Покинутые кашеварами котлы стояли без огня, посланные за дровами, соломой и водой солдаты не возвратились; в нашем до сих пор дисциплинированном войске воцарился такой беспорядок, что даже назначенные в патрули солдаты, забывая о своих обязанностях, поодиночке тайком бежали в город. Пример кавалерии действовал тем заразительнее, что кавалеристы, нагруженные добычей, вереницами тянулись через наши бивуаки, уверяя всех встречных, что весь город отдан на разграбление.
Как я впоследствии узнал, волна грабителей разлилась по всем частям города. Церкви, дворцы, общественные здания — ничто не уцелело; даже храмы не избежали грабежа. Множество серебряных сосудов и драгоценностей было расхищено разошедшимися грабителями. Святые иконы разных размеров, в ризах из серебряной жести, столовое серебро, подсвечники, стулья — все это свозили на бивуаки и продавали за ничтожную цену падким на наживу маркитантам. Дорогие материи, меха, одеяла поступали в пользование обоза в бараки. Удивительно, что между тем как столь ценные вещи можно было приобретать за бесценок, купить лошадей почти не представлялось никакой возможности. Один из штабных офицеров уплатил 50 наполеондоров за купленную им от улана лошадь, стоимость которой в Польше не превышала половины этой цены. Хорошие лошади из табунов, при которых нередко несли службу конюхов русские, прямо-таки были не оплачены.
Провиант был доставлен в избытке. Сырая и соленая говядина, всевозможных пород копченые рыбы, лососина, осетрина наполняли котлы; вино, ром, спирт, водка во всем лагере находились в изобилии. Вечером на всех кострах жарили, пекли, варили; когда возвращалась новая шайка грабителей, ее приветствовали криками; немалое число русских таскали награбленное победителями. Иногда приводили в качестве пленных раненых жителей Москвы. Вероятно, эти несчастные защищали свое имущество, — хотя, может быть, это также были грабители местного происхождения; среди них попадались также и пытавшиеся с оружием в руках сопротивляться грабившим войскам, сдавшиеся и приведенные в наши бивуаки лишь после упорной борьбы. После продолжавшегося несколько дней грабежа большинство солдат удовлетворилось, — и то, чего не в состоянии была бы совершить никакая сила, т.е. восстановление порядка и дисциплины, совершилось само собой. У солдат было все, что только было им нужно, и даже больше того. Когда же несколько солдат наконец возвратились в лагерь тяжелоранеными во время драк из-за награбленного с французскими кавалеристами, жажда грабежа в войсках улеглась. Лишь поодиночке пробирались в город те, чья жадность была ненасытной, из бивуаков или отдельных частей, командированных в город, и продолжали свою преступную деятельность. Чаще всего занимались они этим делом ночью или поздним вечером, когда можно бы¬ло пробраться из расположения войск незамеченным. Близость города и легкость перехода через вал облегчали их задачу. Монастырь, который избрал себе квартирой наш дивизионный командир, уцелел среди всеобщего грабежа, по крайней мере, в нем не были заметны следы разрушения. Только кладовая со съестными припасами и погреб добрейших монахов сильно пострадали. Маленькую цер¬ковку превратили в конюшню, куда привели из обоза лошадей генерала и офицеров.
Я сам расположился под одной из ветряных мельниц, находившихся тут же, рядом с обозом. Весь бивуак был опоясан цепью постов; в Панках, где стояла наша кавалерия, ходили патрули. Великолепное устройство этой отрасли службы мы сохраняли в порядке со времени пребывания в Испании, и смело могу сказать, что это повлияло на все настроение офицеров и солдат. На мельнице, под которой устроился я и где находилась наша канцелярия, точнее — адъютант и унтер-офицер Купсьць, истинный перл нашего полка и неоценимый человек, вместе со своей кар¬той, стояли два часовых, из которых один наблюдал за Моск¬вой, а другой — за большой дорогой, ведущей из Панок. Им был отдан приказ сообщать стоящим внизу часовым обо всем замеченном, если таковое представит что-нибудь необыкновенное. В таком случае дежурный офицер обязан был подняться наверх, исследовать, в чем дело, и доложить об этом.
В монастыре осталось несколько монахов; между ними выделялся своей образованностью один, хорошо владеющий польским языком. Происходившие на его глазах события не произвели, конечно, на него хорошего впечатления.
Русский до мозга костей, знающий русскую историю, он был разъярен против Кутузова и Ростопчина, которых обвинял во всем, что обрушилось на Москву. Кутузова он называл старым инвалидом, а Ростопчина — русским по оболочке, Иродом — по душе. Он повел меня в монастырскую библиотеку; очень скудно в ней, и лишь церковные книги представлены значительным количеством. На некоторых полках было очень много пустых мест, по чему можно было предположить, что прежде там стояли книги, но мой чичероне уверял, что это — места, приготовленные для книг, имевших быть приобретенными.
Однажды я нашел моего монаха сильно взволнованным; он жаловался, что французы разбили монастырский погреб, и при этой оказии солдаты подняли руку на одного из старейших монахов. Он говорил много, с пылом, чаще обыкновенного вспоминал о храбрости русских; подчеркивая, напоминал о временах Дмитрия Донского, который сломил татарскую мощь, и тот момент, когда святая Москва освободилась от чужого ига в 1613 году. Так как он показался мне слишком возбужденным, я спросил его, почему он не стал солдатом.
— Сударь! — ответил он. — У нас священники с крестом в руках ведут в бой; мы даем солдатам пример, как следует умирать за веру и отечество.
— Если так, желаю вам счастливого пути, — прощаясь, сказал я ему и возвратился в обоз.
Когда мы входили в Москву, она сияла еще во всем своем блеске и величии. Опасение измены и засады и дисциплина войск охранили ее в первые моменты после нашего вступления. Но отсутствие властей, которые должны были заняться солдатами, и последовавшее отсюда устройство de loger les troupes militairement послужили причиной первых злоупотреблений. Так как многие дома были заперты, стали взламывать двери; присоединились к этому поиски провианта, — и начался грабеж, принявший еще более крупные размеры вследствие обширности незнакомого города. А между тем нигде, кроме Кремля, не было войск для подавления беспорядков. Кроме того — как это обыкновенно бывает в больших городах — чернь указывала дорогу солдатам и помогала им в грабеже.
Много, очень много писали и врали люди о пожаре Москвы, но я убежден, что они и сегодня не знают о его причине больше, чем тогда. 12-го и 13-го не было совсем пожара; не было его также в ночь с 13-го на 14-е. В день нашего вступления мы не видели никаких ракет, ни сигналов, о которых вспоминают многие писатели. Днем и ночью я находился или в расположении войск, или поблизости и не видел ничего подобного, а равным образом никто мне об этом не докладывал. 13-го в полдень замечено нечто вроде взрыва в юго-восточной части города. После говорили, что взорвались несколько пороховых ящиков в 5-м корпусе (князя Понятовского). К вечеру нечто подобное случилось на Калужской большой дороге. Белый, легко отличаемый дым от подобных взрывов и его прерывистое движение вверх не допускали никакого сомнения относительно истинной причины взрыва. Вечером произошло несколько пожаров, но они были потушены. 14-го, ровно в полдень, в центре города появился более сильный огонь; несколько часов спустя черный, густой, стелющийся на значительном пространстве дым послужил доказательством, что пожар ширится. Сильный северо-западный ветер раздувал огонь и переносил пламя в дальнейшие части города. Точно так же, как в Смоленске, — только здесь в более крупных размерах, — высоко поднимались огненные столбы; усиливавшийся с каждой минутой ветер далеко разбрасывал горящие головни, огонь распространялся все быстрее, и вскоре целая часть города превратилась в море пламени. Ночью все пространство обширного города на значительном протяжении было освещено так ярко, что при этом свете свободно можно было читать. Офицеры из нашей дивизии наблюдали с вершины мельницы за бушующей стихией. Разбирались в причинах пожара и связанных с ним последствиях, причем мнения расходились;
утверждали, что все случившееся давно можно было предвидеть.
Ведь русские всегда так поступали в военное время, и вся их история изобилует подобными примерами. Мой полковник, очень образованный человек, сторонник исторических аналогий, долго всматривался в развернувшуюся перед нами мрачную картину и наконец заявил:
— Это вызовет скверные последствия для нас и может изменить план императора. Лучше было бы, если бы мы не заходили так далеко.
Явился генерал Клапаред и приказал барабанить к походу. Наша дивизия должна была тотчас же отправиться к Панке. Он мне приказал остаться на месте, для отправления оставшегося после ухода нашего отряда имущества, и сорганизовать всех оставшихся в Москве, а затем следовать, поскольку сие окажется возможным, за нашей дивизией. Пока я с этим делом возился, наступила полночь. Обоз же увеличился в значительной степени, так как наши сверх меры нагруженные повозки именно в этот самый день прибыли в Москву с опозданием, ибо они остались в тылу, начиная от Дубровны. Когда я приказал отправляться в поход, оказались в отступлении очень немногие солдаты; их ружья я приказал положить на повозки, надеясь на то, что они скоро нас догонят. Один из запоздавших, некий Ендржиевский, известный мне уже по испанским делам как mauvais sujet, прибыл тотчас же после нашего выхода из Москвы. Так как он был сильно пьян, а посему ни к чему не пригоден, я приказал его высечь, несмотря на то, что это у нас было запрещено, хотя и часто применялось.
По какому-то стечению обстоятельств этот ни к чему не пригодный человек оказался впоследствии моим спасителем.
Мы уже прошли довольно большое расстояние; и вдруг я получил несколько слов от полковника, определяющих более точно направление, по которому мы должны были двигаться. Пожар настолько освещал всю окрестность, что я, находясь у Семеновской заставы, мог письмо его — если не вполне, то, во всяком случае, содержание его — прочесть при свете его отблеска. После того, как утих ветер, пламя вздымалось в спокойном воздухе все выше и все ярче освещало всю околицу.
Многое говорилось о причине пожара. Виновником его делали в этих разговорах или Ростопчина, или французов, или попросту — стечение каких-то мелких обстоятельств. И, кажется, последнее предположение будет самым справедливым. Во всяком случае, в пожаре Москвы преимущественную роль играли и пример прошлых войн, и местоположение, и враждебное отношение населения, и другие обстоятельства, сопутствующие обыкновенно войне, — не меньше, чем влияние Ростопчина. Тогда сообщали как факт, что многие поджигатели пойманы были на месте преступления и тут же были расстреляны. Были ли это арестанты-убийцы, выпущенные Ростопчиным на волю, или негодяи местного происхождения, — никак нельзя было установить. Возник ли первый пожар случайно, или он явился результатом поджога — это никогда не будет выяснено. В большинстве участков города улицы были узкие, и, кроме протекающей через город Москвы-реки и двух мелких речонок, не было больше воды. Дома, за незначительным исключением, все деревянные, и даже дворцы, великолепные снаружи, ни в чем не отличались от остальных строений и чаще всего были лишь снаружи покрыты штукатуркой. Вот почему огонь не встречал в них преграды.
Я прохожу молчанием военные вопросы, связанные с удержанием Москвы. Издатели «Воспоминаний Наполеона» переоценивают эти вопросы, вне всяких сомнений. В результативности вооружения 30 000 освобожденных от крепостной зависимости крестьян я оставляю себе право сомневаться. Религиозные чувства и национальное самочувствие русских были слишком сильны для того, чтобы их могли воспламенить такие слова, — не говоря о деле, — как: свобода, конституция и т.п. Что же касается провианта, я полагаю, что в Москве и ее окрестностях можно было собрать такое количество его, которое бы удовлетворило и прокормило все войска в течение всей зимы; но для того, чтобы это было так, необходимы были другие распоряжения свыше, которые, конечно, не могли бы быть проведены в жизнь тотчас же, но при известном добросовестном отношении к делу, безусловно, могли бы быть осуществлены.
Недостаточно подчеркнутой — черной стороной овладения Москвой-городом явилось его последствие — деморализация армии Наполеона. Добыча — неимоверно крупная добыча от взятия Москвы, попавшаяся в долю членам армии — солдатам, привела к тому, что многие рядовые солдаты, пользуясь всевозможными увертками, ухитрялись переводиться, а то и просто бежать из своих полков для того, чтобы присоединиться к отрядам, остающимся в тылу, увеличивая и без того крупное число отставших, полудезертиров (ciurw). Для наблюдения за ними требовалось очень большое количество людей, которых и брали из строя. С другой стороны, чиновники интендантства тоже требовали множество людей, и последних под всевозможными предлогами набирали из полков.
Грабеж, со своей стороны, соблазнял немалую толику служивых. Приблизительно число этих isols, как их называли, можно определить 6—8 тысячами человек; они являлись ядром той безоружной шайки, которая, неимоверно возрастая в числе, в конце концов обрела такое преимущество, что вооруженные солдаты являлись исключением.
Политические комбинации, на которых Наполеон пытался основать свое пребывание в Москве, сделали свое дело; люди, трезво смотревшие на вещи, не предвидели из этого никакой пользы в будущем.
До рассвета я прибыл с моим отрядом к обозу. Дивизия стояла в стороне — перед нею и вокруг нее были расположены бивуаки. Утром 14-го появился на передовых постах русский парламентер. Говорили о заключении договора, и многие готовы были в это поверить. Капитан Лихновский — тот вечно недовольный, но все же мужественный и исполнительный человек — на мой вопрос о его мнении ответил, по обыкновению, саркастическим тоном:
— Неужели ты думаешь, что русские такие дураки, чтобы бросить игру раньше, чем она разыгралась? Мы увидим это после!
Я должен сознаться, что тогда его воззрения казались мне узкими; но две недели спустя я убедился, что старый ворчун был прав. Притом последующие известия подтвердили, что русские заботились о кое-чем другом, но во всяком случае — не о мире.
* * *
16 сентября ранним утром мы двинулись вслед за русскими, которых, однако, даже следа не пришлось нам видеть. На бивуаках мы остановились в Верхнем-Мишкове, в 27 верстах от Москвы. Здесь мы провели весь день (17-е число), исполняя все же возложенную на нас обязанность рекогносцировок на обоих флангах. 18-го мы пришли к берегу Москвы-реки, на которой французы построили мост, охраняемый земляными укреплениями. Там мы сменили французский наряд и затем проследовали большой дорогой к Бровнице, где провели целый день; в этой стороне земля хорошо возделана и богата фуражом и провиантом, в особенности что касается овса и сена. Несмотря на то, что в этой местности кругом передвигались массы войск, на лугах и полях в изобилии стояли стога сена и скирды соломы. И в этот день опять на наши передовые посты прибыл русский парламентер. Не знаю, поэтому ли произо¬шла остановка в наших действиях, — мы провели на нашей позиции весь день 19-го числа. Но все же вверх и вниз по течению реки мы регулярно посылали рекогносцировочные отряды. Время было ненастное; мелкий холодный дождичек, который ветер нес нам прямо в глаза, сильно нам надоедал.
10-го получен был приказ дивизии концентрироваться. Во время приготовлений я был вызван к генералу. Он мне передал письма, приказал немедленно отправиться в Москву и передать их маршалу Бертье. В них, должно быть, заключалось сообщение о том, что, несмотря на передвижение вплоть до Бровницы, мы нигде не встретили русской армии. Я взял с собой своего ординарца и получил, в качестве провожатого, одного польского улана, из которых генерал нескольких себе присвоил — один Бог знает, по какому праву. Мы ехали шибко, и ввиду того, что мой конь со 2-го числа получал отборный корм и за все это время не совершал утомительных переходов, около один¬надцати часов мы прибыли к хорошо известной нам заставе. Без препятствий я мог ехать лишь до тех пор, пока мы не доехали до пожарища. Дым, носящийся над Москвой и служивший нам путеводной звездой в пути к реке, вдруг стал очень надоедливым — вокруг нас всюду дымящиеся пожарища, догорающие остатки, многие улицы стали совсем непроходимыми, — поэтому я свернул в сторону, потерял направление и только благодаря моим людям не заблудился в этом лабиринте дымящихся развалин — тлеющих, иногда и вспыхивающих ярким пламенем.
Наконец мы встретили нескольких русских; один из них привел нас на площадь перед Кремлем. Мы сошли с лошадей у караула при воротах, и, представивши депеши, я тотчас же получил разрешение войти в Кремль. Коня и моих людей я сдал под охрану караульного унтер-офицера, так как жажда грабежа так стала господствовать в войсках, что невозможно было не быть слишком осторожным. Караульный солдат провел меня по двору, через ворота, между многочисленными, построенными в каре постройками и церквами, на площадь, на которой как раз в это время император производил смотр гвардии. Как всегда, он был одет в серый сюртук, белые панталоны, высокие сапоги и малую шляпу на голове. Рядом с ним стоял генерал Бертье.
Когда я подошел к императорской свите, ко мне подошел незнакомый мне дежурный офицер и хотел взять мои письма. Но я сказал ему, что должен отдать их самому маршалу, после чего он провел меня к свите, окруженной гренадерами, построенными в колонны. Генерал Монтион принял мои письма и передал их Бертье. Со всех сторон посыпались вопросы: все хотели знать, где находится армия, где расположен тот или иной корпус. Когда я сообщил этим господам, в каком положении я оставил дивизию и каковы наши позиции на Большой Рязанской дороге, где мы стоим, не зная ничего об остальных частях войск и только слыша грохот пушечных выстрелов на правом фланге, — они очень удивились, и большинство из них высказало свое мнение в том смысле, чтобы армия направилась к реке Оке и гнала врага перед собою. Но удивление их достигло высших пределов, когда я сообщил о том, что до сих пор мы видели лишь несколько казачьих полков. Сенсацию вызвало также и то обстоятельство, что я приехал без конвоя.
Один из поляков из свиты Бертье, а там их было много, — если не ошибаюсь, граф Квилецкий, — спрашивал о нашем полковнике и поручил мне передать ему привет. Я еще не кончил с ним разговора, как возвратился генерал Монтион и спросил, где я оставил ma troupe и какой приказ отдан на сегодняшний день. Когда я ответил ему на эти вопросы, он спросил, не знаю ли я, какие войска нам приходится встречать, и после моего ответа, что мы ничего не видели, кроме казаков и вооруженных мужиков, продолжал расспрашивать, каков вид у этих мужиков. Мне пришлось дать в ответ очень неточные объяснения, но все же я присовокупил, что мужики эти, хотя и более дельные, чем испанские партизаны, однако, как мне кажется, вооружены гораздо хуже. На вопрос, каково наше положение, я дал удовлетворительный ответ и заверил, что нам там (на Большой Рязанской дороге) очень хорошо живется.
— Скажите вашему генералу, — прибавил генерал Монтион в заключение расспросов, — что его депеши будут прочтены самим императором.
Этим закончилась наша беседа. У императора, которого я видел несколько раз в промежутках между батальонами, был веселый, бодрый вид, — он мне показался точь-в-точь таким же, как на дворе Тюильри. Вид у гвардейских солдат — великолепный. Одеты они были так хорошо, что не в чем было их упрекнуть.
Тогда только я сумел присмотреться к окружающему, когда кормили мою лошадь, и я сам подкреплялся в бараке, построенном на той же площади поодаль. Метрдотель был француз — подали мне бифштекс с картофелем, бутылку очень хорошего красного вина, ибо полубутылок не было, и великолепную чашку черного кофе — за все
8 франков, во всяком случае, несколько дорогой завтрак.
Завтракая, я еще раз призадумался над вопросом генерала и признал, что расспросы он произвел с необыкновенной ловкостью. В нескольких вопросах он сжал все, о чем хотел узнать и что мог ему ответить офицер моих чинов.
От официанта я узнал, что пожар выкурил Наполеона и гвардию из Кремля, что император нашел убежище в каком-то замке и возвратился обратно лишь несколько дней спустя, что разграбили базар и что в Москве вблизи Кремля была установлена охрана города, а в более отдаленных частях грабили, не встречая никаких препятствий. Пять восьмых города сгорело, остальное было разграблено. То же, что он мне рассказывал, я впоследствии читал во многих кн