Непридуманное

Год издания: 2017,2010,2007

Кол-во страниц: 686

Переплёт: твердый

ISBN: 978-5-8159-0982-3,5-8159-0617-4

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен

Лев Эммануилович Разгон (1908–1999) – замечательный писатель и публицист, один из самых порядочных и совестливых людей прошлого века, лауреат Сахаровской премии «За гражданское мужество писателя», один из основателей (вместе с Андреем Сахаровым и Алесем Адамовичем) общества «Мемориал». Семнадцать лет (1938–1955) Лев Разгон провел в советских концентрационных лагерях, а после освобождения написал о жизни там и пережитом воспоминания. «Непридуманное», может быть, лучшее, что вообще написано на эту тему. В книге нет вымышленных персонажей, эпизодов, дат, событий. Жизнь автора, его пребывание в тюрьмах, этапах, лагерях, встречи с разнообразнейшими людьми, разделившими его судьбу, и стали материалом этой книги.

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

Вместо вступления. Мне не везло со Сталиным 5

Часть первая
ПЛЕН В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ

Иван Михайлович Москвин 18
Кузнецкий мост, 24 51
Перед раскрытыми делами... 64
Военные 97
Жена президента 124
Принц 134
Рощаковский и Джунковский 140
Спектакль со счастливым концом 182
Чужие 189
Борис и Глеб 213
Бунт на борту... 231
Концертмейстер первых скрипок 251
Костя Шульга 274
Ниязов 313
Страх 327
Тюремщики 347
Два начальника 419
Праведник 468
Начальник полиции 475

Часть вторая
ДЕТСТВО И ЮНОСТЬ

Вместо предисловия 485
Ерушалаим 494
Горы-Горки 504
Первые воспоминания 515
Отец 518
Мать 524
Мои родные 529
Братья-друзья 539
Жить — интересно! 549
Праздники 561
Касимов 572
Школа 582
Возвращение 591
Корова 600
Мизиник 607
Встреча с властью 619
Вторая ступень 630
Не хлебом единым 643
Заканчивается детство 655
И начинается Москва 664
И заканчивается эпоха... 675

Очерк Бориса Жутовского 681

Почитать Развернуть Свернуть

ВМЕСТО ВСТУПЛЕНИЯ
МНЕ НЕ ВЕЗЛО СО СТАЛИНЫМ


Надеюсь, я выразился достаточно скромно, потому что такому количеству людей не везло с товарищем Сталиным, что мне выделяться в этой толпе было бы нескромно и неверно. Но как-то получилось так, что большие куски моей жизни, и даже, может быть, наиболее значительные, были связаны именно с личностью товарища Сталина. Не с тем далеким «небожителем», а вот с этим реальным человеком небольшого роста, в длинной красноармейской шинели, сухоруким и рябым, которого я встречал множество раз, не думая о том, чем эти случайные встречи могут обернуться. В юности я дружил с его сыном Яшей, человеком, по-моему, необыкновенной чистоты, скромности и благородства, который терпеть не мог отца, как и тот его. Может быть, поэтому или по какой другой причине, ну не нравился мне Иосиф Виссарионович. Только я не знал, что это может обернуться ко мне неожиданной и малоприятной стороной.

* * *
Первая встреча состоялась, когда я учился в 17-й школе имени Бухарина Замоскворецкого района на Большой Ордынке, и это были прелестные годы.
Нам было по 16 лет, и мы осуществили нашу детскую мечту — организовали комсомольскую ячейку. Вначале было это весело, пока в нашем 9-м классе не появился новый ученик — маленького роста, хромоватый Володя Климушев. Нас он потряс тем, что в графе «национальность» у него было указано — зырянин. О зырянах я знал только слова Фета о том, что к зырянам Тютчев не придет. После близкого знакомства с ответственным секретарем нашей ячейки понял: да, не придет Тютчев к зырянам. (Я не знал, что кое-кого к зырянам приведут. Я провел 8 лет в стране, которую населяли зыряне, они же коми.)
Но все это было потом, а тогда новый секретарь ячейки начал вносить новые порядки в нашу жизнь. Прежде всего все члены ячейки получили разные задания. Я получил, по-моему, наиболее безобидное: мне вменялась работа с беспартийной молодежью. Важнейшим элементом работы являлось разъяснение ей какой-то лабуды, с которой выступил товарищ Сталин не то в конце 24-го, не то в начале 25-го года. Из всей беспартийной молодежи я занимался только одним ее представителем. Лида Комарова была красивой и, я бы сказал, изысканной девочкой. Из всей многочисленной беспартийной молодежи я уделял ей больше всего внимания, невзирая на ее мелкобуржуазное происхождение. Она была дочерью бухгалтера на заводе Михельсона, жила недалеко от этого завода, и каждый вечер, когда кончались наши школьные комсомольские посиделки, я провожал ее до дома. И надо было так случиться, что однажды наши девочки увидели, как я, провожая ее, у дома поцеловал ей руку.
Активный комсомолец, член бюро ячейки, ответственный за работу с беспартийной молодежью, вместо того чтобы объяснять, что говорил по какому-то поводу товарищ Сталин, — пошло ухаживал и, как мелкобуржуазной даме (это подчеркивалось), поцеловал девушке руку! И расплата наступила очень скоро. Володя Климушев немедленно собрал по этому поводу закрытое бюро нашей комсомольской ячейки. Надо сказать, что наш новый ответственный секретарь ввел в практику непрерывные закрытые собрания. Наиболее врезалось мне в память шестичасовое собрание — да-да, шестичасовое! — на котором обсуждались итоги расширенного пленума исполнительного комитета Коммунистического Интернационала. Но то собрание. А тут бюро ячейки по персональному вопросу. Вот так я впервые получил персональное дело. И грех мой был настолько велик, что Володя Климушев расстарался и добыл на наше заседание специального представителя районного комитета комсомола. Это был парень, по-моему, токарь, а может, и слесарь, завода Бромлея, теперешнего «Красного пролетария». Он первый раз попал в школьную ячейку и не знал, как себя вести, был мрачен и смотрел на жизнь и на нас с отвращением. И не мог понять, в чем дело. Он долго выслушивал выступления почти всех членов бюро, которые меня клеймили. Не знаю, чем бы все кончилось, но этот парень с Бромлея прервал нашу дискуссию и, обращаясь ко мне, сказал: «Слушай, ты что, с ней не по-комсомольски поступил?» Он обвел широко свой живот, и наши девочки стыдливо потупились. «Да нет, — сказал я отчаянно, — нет. Я ей руку поцеловал». Он был удивлен несколько, а потом подумал и спросил: «Это что, твоя деваха?» Я не был уверен в точности моего ответа, но мне некуда было деваться, и я храбро ответил: «Да, это моя деваха». И тогда удивленный представитель райкома сказал: «Слушайте, вы что, опупели? Это что, мы будем постановлять, куда комсомолец может свою деваху целовать, а куда ее не целовать? А?» Первая моя виртуальная встреча с товарищем Сталиным и то, что я забыл объяснить Лиде Комаровой, что он там говорил, прошла, в общем, для меня довольно безболезненно.

* * *
Спустя пять лет я стал редактором издательства ЦК ВЛКСМ «Молодая гвардия». И здесь-то я вновь встретился с товарищем Сталиным.
Мы издавали разные книги. Среди них была одна рукопись, которая лежала уже несколько лет. Ее автор, старый большевик Овсянников, на протяжении десяти, а может, и двадцати лет составлял словарь современного литературного языка. Он исходил из самых благородных побуждений. Дело в том, что ни газеты, ни тем более многочисленные издания, предназначенные для молодежи, читать было невозможно. То есть читать можно было, но понимать, про что это написано и что хотят сказать авторы, было очень трудно. И это касалось прежде всего речей товарища Сталина. Вождь пролетариата, прежде чем стал вождем, как известно, учился в духовной семинарии. И уж что-что, а Священное Писание знал прекрасно. Мало того, мерекал что-то даже в античной литературе. И вообще надо сказать, что при всем своем людоедстве Сталин был довольно культурным тираном, он был книгочей, много читал. Его наследники читать не любили, а он читал, читал и высказывался. И это отражалось в его многочисленных выступлениях. И бедный Овсянников в своей книге, которую он назвал «Словарь современной литературной фразеологии», популярно объяснял, что хотел сказать товарищ Сталин, когда говорил «валаамова ослица», что такое «первородный грех», а что такое «козел отпущения», и чем был плох поцелуй Иуды, и кто такой Иуда. Одним словом, этот словарь оказался, как было сказано в решении МКК — Московской контрольной комиссии, сознательно засорен религиозной фразеологией.
Расплата наступила довольно быстро. Меня вызвали к партследователю. Эта шмакодявка, не знаю, чему училась и училась ли чему-нибудь, но к литературе она вообще никакого отношения не имела. Сужу по тому, что, когда ей встретилась в книге фраза «слова товарища Сталина стали крылатой фразой», она на меня посмотрела и сказала: «Вы что, хотите сказать, что товарищ Сталин пускал слова на ветер?» И было подсчитано, что в этом словаре Библия цитируется 17 раз, Евангелие — 12 раз, а товарищ Сталин — только 68 раз. Итак, вопрос был ясен. «Словарь современной литературной фразеологии», на котором гордо значилось «редактор Л.Разгон», вместо того чтобы пропагандировать великое учение Ленина—Сталина, пропагандировал опиум для народа, за что оный редактор должен быть подвергнут строгому наказанию. И привет!
Я обругал ее и был вызван к председателю МКК товарищу Губельману (это старший брат Емельяна Ярославского, главного «безбожника» Страны Советов), и товарищ Губельман сказал мне: «Ой, товарищ Разгон, вы ругаете своего следователя и даже, говорят, по-французски». В итоге постановлением МКК в мое партийное дело был записан строгий выговор.
А ведь я не был тогда совсем беспомощным, зеленым редактором. Я предпринял какие-то действия, которые должны были меня обезопасить. И притом на самом высоком уровне. Мне нужен был авторитетный рецензент. Литературоведов, специалистов по фразеологии, лингвистике было тогда в Москве еще достаточно — их не всех высылали. Мне нужен был самый главный лингвист. И я его нашел, и мало того — уговорил. Был это блаженной памяти Иван Капитонович Луппол — академик, директор Института мировой литературы, автор множества трудов. Я уговорил его прочитать рукопись. И получил отзыв, что словарь этот выдающееся произведение. Там было сказано множество превосходных слов, и эта бумажка казалась мне непробиваемым щитом.
Но на том памятном заседании московской партколлегии одним из самых моих отвратительных впечатлений было поведение академика Луппола. Он извивался, как угорь, говорил, что написал эту рецензию легкомысленно, пожалев молодого редактора, в чем глубоко раскаивается. Он выплакал себе пощаду. Ему только «поставили на вид».
Я вспоминаю его без всякого озлобления, с глубоким сочувствием. Ему — как и другим подобным — ничего не помогло. Его расстреляли в те самые годы...

* * *
Моя следующая встреча с товарищем Сталиным произошла довольно быстро — года через полтора. За это время забылись приключения, связанные с литературным словарем, коллеги перестали снисходительно похлопывать меня по плечу, надо мной зубоскалить. И я уже втянулся в обычную и довольно рутинную жизнь редактора большого комсомольского издательства. И тут — опять товарищ Сталин! В нашем издательстве выходил толстый, очень красиво оформленный сборник, который назывался «О Ленине, о комсомоле». Это был сборник статей Ленина и главным образом товарища Сталина, посвященных так называемым молодежным вопросам.
Книга вышла двумя изданиями. Ни к первому изданию, ни ко второму я не имел никакого отношения. Но редактор первого и второго изданий был в отпуске, сукин сын. И случилось так, что меня вызвал директор издательства и сказал: «Вот, Разгон, значит, давай берись, будешь редактором третьего издания». Мои жалкие потуги вывернуться ни к чему не привели. На этот раз я работал квалифицированнее, чем в первую неудачную мою книжную встречу с товарищем Сталиным. Я внимательно поабзацно, построчно прочел первое издание и сравнил его с версткой третьего, потом сделал то же самое со вторым изданием. И обнаружил, что ни в первом, ни во втором издании нет одной речи товарища Сталина. Она не была адресована специально молодежи, но это была знаменитая речь в Большом театре после смерти Ленина, где он заклинал: «Клянемся тебе, товарищ Ленин!» и т.д., и т.п. Так вот, этой речи не было. Правда, была отдельная, выпущенная партийным издательством брошюрка. И я ее внимательно проштудировал и сравнил с версткой третьего издания — все было в порядке. И все-таки что-то меня тревожило. Я вспомнил желтые глаза товарища Сталина и его рябое лицо и понял, что нет, что-то мне еще надо сделать. И сделал. Послал верстку третьего издания в учреждение, которое называлось «Секретариат товарища Сталина». Я послал эту верстку с коротенькой бумажкой о том, что, мол, направляю вам верстку и прошу дать указания, есть ли возражения против ее публикации. И получил ответ секретаря товарища Сталина: «Не возражаем против публикации выступлений товарища Сталина в том виде, в каком это есть в верстке третьего издания». И третье издание вышло. И тут настал час расплаты.
Мне уже не раз объясняли, что множество неприятностей, которые происходят с редакторами, случаются из-за переводчиков. И на этот раз вышло именно так. Книжку стал переводить на татарский язык какой-то татарин. Он начал сравнивать не с первым, не со вторым, не с третьим и даже не с первым партиздатовским изданием, он стал сравнивать речь товарища Сталина с текстом, опубликованным в газете «Правда», то есть сделал то, что вообще редакторам запрещалось, поскольку периодика — вещь непостоянная. Он стал сравнивать с газетой и быстро установил, что в исторической речи товарища Сталина «Клянемся тебе, товарищ Ленин!» в книге отсутствует целый абзац — 12 строчек. И эти строчки не о чем-нибудь, а о необходимости смычки рабочих и крестьян. Обрадованный татарин немедленно направил все свои историко-литературные изыскания в Центральный Комитет нашей родной партии. Реакция была немедленной.
На этот раз, когда я был вызван на партколлегию в Центральную Контрольную Комиссию, я уже был во всеоружии и захватил толстую пачку книг: три издания этой книги, отдельное партиздатовское издание и, наконец, то, что я считал непробиваемым щитом, — бумажку из секретариата товарища Сталина. Мне казалось, что этого всего вполне достаточно для того, чтобы я выглядел идейным и зрелым редактором издательства «Молодая гвардия». О, как я ошибался! На следующий день, после того как я вышел шатаясь из здания ЦКК, я получил бумажку, в которой за всеми грифами, подписями и даже печатями удостоверялось, что «за притупление партийной бдительности» — так было написано — я получил строгий выговор с предупреждением. Это был максимум партийного наказания, перед тем как человека просто вышибали из партии.
Я был очень молод, опыт отношений с властями, а особенно с товарищем Сталиным, у меня был ничтожный, и мне было очень горько. Я долго думал: что же я могу сделать? И придумал. Я пошел на прием не к кому-нибудь, а к председателю партколлегии ЦКК товарищу Емельяну Ярославскому. Это был очень известный человек, с огромным партийным авторитетом. Я пришел к Ярославскому и говорю ему: «Товарищ Ярославский, я не пришел жаловаться на несправедливость наказания, которое я понес. Я наверняка его заслужил. Но ведь в Уставе партии сказано, что наказание дается в целях воспитания коммуниста. То есть мне должны объяснить. Так вот, товарищ Ярославский, — сказал я проникновенным голосом, — я не знаю, за что наказан. И прошу только об одном, чтобы вы мне объяснили, за что я получил такое строжайшее наказание. Вот, — и тут я начал выкладывать. — первое, второе, вот третье издание, вот отдельное партиздатовское издание, в котором нет этого абзаца. Вот бумажка, — я потряс ею, — из секретариата товарища Сталина. Может быть, товарищ Сталин сам это вычеркнул? — сказал я с жалкой надеждой. — Вы же знаете, есть инструкция, запрещающая сверять с периодикой, и я поэтому с газетой не сверял. Уж вы-то это знаете». Я изложил это все и сказал: «А теперь, пожалуйста, товарищ Ярославский, объясните мне, в чем моя вина?»
Ярославский молчал как пень.
И тут дернул меня черт сказать: «Господи, если бы просто наказание или строгий выговор, а ведь строгий выговор с предупреждением». Ярославский встрепенулся:
«А у вас что, с собой это постановление?» — «Конечно, со мной». — «Дайте его мне сюда». Я отдал ему роковую бумажку. Он внимательно посмотрел и зачеркнул слова «строгий с предупреждением». И сказал: «Ну вот и все — получили вы обыкновенный выговор. Знаете, товарищ Разгон, вы журналист, а у журналиста выговоров должно быть как репья на собаке. Без этого не бывает. Мы же с вами оба журналисты и должны это понимать».

* * *
Новая встреча с товарищем Сталиным состоялась через большой срок, тянувшийся годами, потому что это были годы внутренней тюрьмы, Бутырской тюрьмы, этапа, лагерей. Это был, кажется, 1948 год. К этому времени вдруг по совершенно непонятным причинам был издан указ, по которому отбывшим свои сроки заключенным выдавали паспорта и разрешали уезжать. Конечно, уезжать не в Москву, не в Ленинград и даже не в свой родной город, если только это не какая-нибудь Чухлома. А в один из тех 220 городов, которые не были запрещены для проживания бывшего зэка. Странно, но город, сравнительно большой, известный и к тому же краевой, в котором прописывали бывшего заключенного, — был Ставрополь. Меня там взяли на работу. Я работал преданно, старался изо всех сил. Я только не рассчитывал, что и тут мне придется снова встретиться с товарищем Сталиным, но эта встреча произошла.
Ставропольский край был избран тогда для того, чтобы осуществить пресловутый сталинский план преобразования природы. В этот план входило множество разных мероприятий: проведение каких-то каналов, устройство лесозащитных полос, внедрение таких культур, о которых местные землеробы понятия не имели. А кроме того, надо было вести активную пропаганду этого сталинского плана преобразования природы. Передвижную выставку, составленную из разных плакатов, было поручено изготовить методическому кабинету, то есть мне. И я старался.
Что было центральным в этой выставке? Конечно, портрет товарища Сталина, ибо это был все-таки сталинский план преобразования природы. Почти все репродукции, а их было до черта на этих семи или восьми больших плакатах, были напечатаны почти прилично. А вот портрет, главный портрет товарища Сталина, оказался типографским браком. Он был размазан, и в таком виде его явно нельзя было выпускать. Это неприятность, потому что речь шла о том, чтобы заново перепечатать весь лист. Местной типографии этого вовсе не хотелось. И поэтому было создано нечто вроде производственного совещания из директора кабинета, директора типографии и некоторых сотрудников, включая и автора плаката, то есть меня. Каждый высказывал свою точку зрения на причины постигшей нас неудачи. И когда очередь дошла до меня, я сказал, что, по-моему, такая петрушка (я часто употреблял это выражение), такая петрушка получилась потому, что слишком подпилили клише и оно размазалось. Ну, в общем, типографию заставили перепечатать. А результатом этого обсуждения были совершенно неожиданные последствия. Сначала была арестована моя жена по ее старым делам, а затем был арестован и я по обвинению в том, что нанес оскорбление одному из руководителей партии и правительства (фамилию Сталина не разрешалось упоминать), назвав его Петрушкой.
Это вовсе не смешно. За эту петрушку я получил 10 лет лагерей и 5 лет ссылки в результате «открытого и справедливого суда», который был учинен надо мной после того, как я отсидел положенные месяцы во внутренней тюрьме.

* * *
Потом был длинный месячный этап в лагерь: из Георгиевска в Соликамск. Первые недели и месяцы, проведенные на общих работах. Потом естественное продолжение жизни зэка, когда он начинает, если он что-то умеет, делать лагерную карьеру. Я ее сделал. Стал нормировщиком. Это была жизнь, которая меня устраивала, потому что ее главным преимуществом было то, что я работал по ночам в конторе один. Я нормировал рабочие наряды, и мне никто не мешал. Утром шел к начальнику лагерного пункта капитану Намятову, и давал ему подписывать рабочие наряды, и слышал от него равнодушную грубость, и умиротворенно шел спать почти до вечера, во всяком случае, до обеда. Это была приемлемая жизнь. И мне никогда в течение этих лет не приходили в голову мысли о Сталине. Он был далек, не ближе, чем Александр Македонский или еще кто-нибудь из этой сволочной породы. И все-таки, как ни странно, мне пришлось с ним столкнуться.
Было так. Я пронормировал рабочие наряды, они были, в общем, все совершенно одинаковые, в них — типичная туфта, которая была запланирована бригадиром и нормировщиком. И хотя по-прежнему действовал строгий приказ, что кормить заключенных надо по труду, тем не менее каждый, выходящий на работу, делал ли он что-нибудь, ничего ли не делал или почти ничего не делал, свою пайку получал. Свою пайку, свою баланду, свое премблюдо в виде кусочка дополнительного хлеба. Для этого надо было иметь не меньше, чем 105 процентов выполнения плана. И он имел их всегда. Да и сам начальник наш, капитан Намятов, привык уже к тому, что есть такой стандарт: 105—110 процентов выполнения. И подписывал их, не сопровождая никакими комментариями. Но в то летнее утро, когда я закончил работу и принес ему наряды, он их просмотрел и глубоко задумался, насколько можно употреблять это выражение по отношению к нему, и сказал: «А вот скажи, Разгон, почему это у нас такая низкая производительность труда? Почему это в леспромхозах, а мне тут показывали, как работают леспромхозы, производительность труда чуть ли не в два раза выше? Почему они работают хорошо, а мы работаем так плохо?»
Я подумал и сказал: «Капитан, так ведь леспромхоз — это последовательное социалистическое предприятие». — «Да ну? А мы?» — «А мы нет». — «То есть как нет?»
«Мы не социалистическое предприятие, — сказал я гордо. — Разве вы когда-нибудь слышали такое выражение — «социалистическая тюрьма», «социалистический лагерь»?»
Он посмотрел на меня и только побледнел: «А что же мы такое?»
«А так, — сказал я, рассыпая блестки эрудиции. — Еще Маркс, Ленин и Сталин говорили, что при социализме и даже при коммунизме останутся еще пережитки капитализма в виде таких принудительных учреждений вроде тюрьмы».
Он думал минут пять, потом очнулся: «То есть я, выходит, работаю в пережитке?» — «В пережитке», — подтвердил я. «В пережитке капитализма?» — «Да, — подтвердил я не очень уверенно. — В пережитке капитализма».
Наша теоретическая дискуссия закончилась довольно банально. Он вызвал надзирателя и сказал: «Надеть наручники, отвести в карцер и пусть думает». И обращаясь ко мне: «Вы там думайте, как вы смели сказать такое про Ленина и Сталина».
Ну, меня отвели в карцер. Это было не очень страшно, потому что было лето, тепло. С меня сняли наручники, я остался один в этом крошечном деревянном гробу, впереди у меня был целый день, потому что я знал, что меня, вероятно, закатают на пару суток, и начал думать. Про кого? Я начал думать про товарища Сталина.

* * *
И вдруг я понял, что я живу в соревновании не с Александром Македонским, не с Наполеоном, а с совершенно реальным моим современником — Сталиным. И кому-нибудь из нас надо кого-то пережить. Или Сталин переживет меня, или я должен был пережить Сталина. Я подсчитывал, и мне казалось, что больших шансов пережить Сталина у меня нет — у меня только начинался новый десятилетний срок и впереди еще маячила ссылка. Сколько же мне будет тогда лет? Но, с другой стороны, я начинал подсчитывать: Сталин-то еще старше. И потом я утешал себя: ведь он живет менее здоровой жизнью, чем я. Я знал, что он много и жирно ест, много пьет, что в распорядок его жизни входят бессонные ночи и кутежи. Это был очень нездоровый образ жизни по сравнению с тем, как тихо, скромно жил я на свою пайку, на свою ложку каши, на свою миску баланды. И я, сидя по ночам в конторе, не так уж и много растрачивал физических сил. Иногда я даже подсчитывал, сколько же холестерина потребляет Сталин, опасного холестерина, который образует бляшки на сосудах, и как в этом отношении здорово везет мне. Никакого холестерина и никаких бляшек, а кроме того, я ведь моложе. В этих размышлениях у меня прошел весь день.
Вечером за мной пришел надзиратель и сказал: «Пошли к начальнику». Капитан Намятов явно был помятый, не отдохнувший; как мне потом сказали, он весь день названивал в управление лагерей в Соликамск начальнику политотдела, выясняя, кто прав в той теоретической дискуссии, которую он вел с заключенным Разгоном. Мрачно посмотрев на меня, сказал: «Вот что, Разгон, запомните: Ленин и Сталин никогда не писали для заключенных. К вам это отношения не имеет. Возьмите наряды и идите». И на этом закончился еще один эпизод моих отношений со Сталиным. Эпизод, но не конец. А ведь конец был.
Однажды из черных раструбов громкоговорителей в зоне послышалась музыка, и это были не комсомольские песни, это была инструментальная музыка, нечто давно забытое. И не просто музыка, это был струнный квартет Чайковского. Почему вдруг струнный квартет Чайковского с его бесконечной печалью? Не просто вопрос, а радостный вопрос — почему? — он сразу возник. И не только у меня одного, а и у моих товарищей по 58-й статье, да и просто у всех остальных, наверное. И тут же было высказано предположение: наверное, кто-то сдох. Но кто? И вдруг мне в голову пришла мысль: «Слушайте, а вдруг он, а?» Не может быть. Он же вечный. Я жил в соревновании с ним, с его жизнью, я знал точно, что пока Сталин жив, я буду сидеть всегда, до конца жизни. Я живу в соревновании с ним. И не имеет уже никакого значения, что он старше, а я моложе, потому что я смертен, и смерть меня поджидает чуть ли не каждый день в лесосеке, под топором оголтелого уголовника или еще как-нибудь, но я смертен. А Сталин бессмертен...
И тут мы услышали скорбный, величавый, незабываемый голос Юрия Левитана: «Работают все радиостанции Советского Союза».
Я не могу точно вспомнить дату, наверное, это было
3 марта, когда был опубликован первый бюллетень, в котором с некоторыми предосторожностями, оговорками советскому народу сообщалось об огромном несчастье: шли какие-то медицинские слова... Мы кинулись в санчасть и потребовали, чтобы все собрались, устроили консилиум и сказали, на что нам надеяться и можем ли мы надеяться. Они вышли и вернулись, и у каждого сияла на лице улыбка, не оставляющая никаких сомнений... И старый профессор из Харькова, выйдя, как ему и положено было, вперед, сказал: «Ребята, ему пиздец». И мы стали целоваться друг с другом. И хотя то, что доктор назвал, наступило через день — 5 марта, но это был день, который я ощутил как мой личный главный день рождения. Я в эту русскую рулетку выиграл, я переиграл его — Сталина.
Я знал, что в этот день уже никогда трезвым не буду.
И я не был трезвым ни 5 марта 1953 года, ни 5 марта 1954 года в лагере, ни 5 марта 1955 года — накануне почти уже моей свободы. И уже никогда не был трезвым в этот день, с тех пор как вернулся в Москву.
И вот мне скоро будет 91 год. Я пишу это в середине января. Совсем скоро будет февраль, а февраль коротенький, а потом всего каких-нибудь 3—4 дня, и наступит
5 марта 1999 года. И я, если буду к тому времени жив, а я, естественно, все же надеюсь на это, опять буду пьяным.
На этом мои личные счеты со Сталиным окончены.



ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ПЛЕН В СВОЕМ ОТЕЧЕСТВЕ


ИВАН МИХАЙЛОВИЧ МОСКВИН


Нет, не о знаменитом артисте я собираюсь рассказывать. Не о том Москвине, о котором написаны книги, созданы фильмы, чье мопсообразное лицо размножено бесчисленными картинами, фотографиями, карикатурами, статуэтками... Этого Москвина я тоже хорошо знал, и он войдет в мой рассказ хотя бы потому, что он дружил с тем, другим Москвиным. И тоже Иваном Михайловичем Москвиным — но оставшимся в людской и исторической памяти совершенно неизвестным. Упоминание о нем можно встретить лишь в тех редких словарях и книгах, где приводятся полные списки «руководящих органов». Без знаменитого сокращения «и др.».
А ведь странно, что Иван Михайлович Москвин вот так — начисто — канул в безвестность. Он принадлежал к верхушке партийно-государственной элиты: много лет был членом ЦК партии, членом Оргбюро и Секретариата ЦК, заведующим Орграспредом ЦК. И в истории партии Иван Михайлович занимал немалое место: был одним из руководителей петроградской организации перед Первой мировой войной, участвовал в знаменитом совещании 16 октября 1917 года, когда решался вопрос о вооруженном восстании. И никогда не был ни в каких оппозициях... А вот — как в воду канул! Люди калибром поменьше его и в энциклопедиях заняли скромное, но достойное место, и в какие-то юбилейные даты отмечались в «Правде» почтительно-хвалебными статьями с концовкой: «Скончался в 1937. Память о преданном сыне никогда не исчезнет».
А вот об Иване Михайловиче — исчезла. Может быть, это случилось потому, что после него не осталось никаких родных. Его единственная сестра — партийный работник среднего масштаба — умерла еще молодой в Петрограде, кажется, в 1920 году, и в память о ней одна из ленинградских улиц до сих пор называется «улица Москвиной». Как правило, не ИМЭЛ (это Институт Маркса—Энгельса—Ленина, если кто не знает или забыл), а только оставшиеся в живых родные хлопотали о том, чтобы и статьи были, и справка в энциклопедии, и даже воспоминания в каком-либо журнале. А падчерица Ивана Михайловича, Елена Бокий, вернувшись из лагеря, успела лишь получить в Военной прокуратуре справку о реабилитации Ивана Михайловича Москвина. Вместе со справками о реабилитации своего отца, своей матери, своей сестры — всех «невернувшихся». Больше она ничего сделать не успела или не захотела — умерла. И, говоря по совести, напомнить о Москвине должен был я. Потому что больше не осталось людей, знавших Ивана Михайловича. А я несколько лет был членом его семьи и обязан ему многими знаниями. Теми самыми, в которых «многие печали...» Но я не мог себя заставить пойти в «высокие инстанции», чтобы хлопотать о памяти человека перед теми, которые вычеркнули из своей памяти не только Ивана Михайловича (они о нем ничегошеньки не знали), но и все его время. А сейчас, когда я неизвестно для кого пишу эти воспоминания, я хочу обязательно вспомнить Ивана Михайловича. Чтобы о нем
узнал хотя бы вот этот — неизвестный.
Даже фотографии его ни одной не сохранилось. У него было совершенно обычное и не очень характерное лицо, на котором выделялись только глубоко сидящие глаза и маленькая щеточка усов. Да еще был у него совершенно бритый череп. Своей «незаметностью» Иван Михайлович гордился и даже этим объяснял то, что с 1911 года, когда вступил в партию, и до 1917 года — несмотря на большую партийную работу — он никогда не был арестован. И говорил: «Революционеру не следует хвастаться тем, что он много и долго сидел в тюрьме. Это — нехитрое дело. И — пропащие годы для партии». В конце 1936 года пришли фотографировать Ивана Михайловича для очередного тома МСЭ, где о нем была статья. Нас — домашних — очень веселила перспектива увидеть «незаметное» лицо на страницах энциклопедии. Да вот — не увидели.
Никогда не расспрашивал я Ивана Михайловича о том, откуда он, где учился, что делал. Так, из случайных разговоров узнал, что окончил он тверскую гимназию. Учился ли он дальше — не знаю. Вероятно, был он человеком способным. Иначе нельзя объяснить, что он превосходно знал латынь. Не только любил читать любимые им латинские стихи, но и свободно разговаривал по-латыни. На заседаниях Совнаркома, когда он встречался с Винтером — таким же страстным латинистом, как он, — они разговаривали на латинском, к немалому смущению и некоторой растерянности окружающих. И математику хорошо знал и любил в свободное время решать сложные математические головоломки.
Иван Михайлович был по профессии партийным функционером. Этим он занимался всю жизнь после окончания тверской гимназии. В Петербурге он начал работать в районной партийной организации, перед началом Первой мировой войны включен в Русское бюро ЦК, а после 1917 года занимал в петроградской организации партии посты первой величины. Когда было создано Севзапбюро ЦК, он стал секретарем этого Бюро — то есть в ленинградской партийной иерархии занимал второе место после Зиновьева.
Зиновьева он очень не любил. Даже не то что просто не любил, а презирал. Говорил, что был он труслив и жесток. Когда в 1919 году Юденич уже стоял под самым городом и питерская партийная организация готовилась к переходу в подполье, Зиновьев впал в состояние истерического страха и требовал, чтобы его немедленно первым вывезли из Петрограда. Впрочем, ему было чего бояться: перед этим он и приехавший в Петроград Сталин приказали расстрелять всех офицеров, зарегистрировавшихся согласно приказу... А также много сотен бывших политических деятелей, адвокатов и капиталистов, не успевших спрятаться.
А Иван Михайлович организовывал подпольные типографии. Некоторые были столь тщательно замаскированы, что их не нашли после того, как Юденич, да и вся Гражданская война стали лишь предметом истории. А одна из таких типографий была пущена в ход Москвиным в период, который стал для него (как и для многих) переломным.
Когда возникла «ленинградская» или «новая» оппозиция, Москвин был одним из тех трех крупных ленинградских партработников, которые не присоед

Рецензии Развернуть Свернуть

[Без названия]

29.06.2006

Автор: Дюк Митягов
Источник: Ваш досуг, № 25


В конце 80х годов прошлого столетия жадный до правды перестроечный читатель уже мог познакомиться в журналах «Юность» и «Огонек» с очерками Льва Эммануиловича Разгона. В них – судьбы жертв культа личности, всех тех, кто был отлучен от триумфа побеждающего социализма и, в лучшем случае, оказался за колючей проволокой сталинских лагерей. Полное собрание автобиографической прозы лауреата Сахаровской премии и основателя общества «Мемориал» заинтересует всех, кому дорога история нашей страны.

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: