Год издания: 2003
Кол-во страниц: 176
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0318-3,5-8159-0142-3
Серия : Зарубежная литература
Жанр: Рассказы
Сборник рассказов мастера английского черного юмора
* Ночная гостья
* Обмен
* Последнее действие
* Духи.
Roald Dahl
SWITCH BITCH
1974
Перевод с английского И.Богданова, А.Кавтаскина, Е.Костюковой
Содержание Развернуть Свернуть
Содержание
Ночная гостья 5
Обмен 65
Последнее действие 97
Духи 135
Почитать Развернуть Свернуть
НОЧНАЯ ГОСТЬЯ
Недавно из отдела доставки железнодорожной компании мне домой привезли и оставили на крыльце большой деревянный ящик. Прочный и умело сбитый, он был сделан из какой-то темно-красной твердой древесины, похоже даже, что из красного дерева. Я с большим трудом отнес ящик в сад за домом, поставил на стол и тщательно его осмотрел. Надпись, сделанная по трафарету на одной из сторон, гласила, что ящик доставлен морем из Хайфы на борту торгового судна «Падающая звезда», однако ни фамилии, ни адреса отправителя не было. Я попытался было вспомнить, не живет ли кто в Хайфе или где-то в тех краях, кому вздумалось бы послать мне дорогой подарок. Ничье имя не приходило мне в голову. Я медленно побрел к сараю, глубоко размышляя над случившимся, и, возвратившись с молотком и отверткой, принялся осторожно открывать крышку ящика.
И что же я увидел? Ящик оказался полным книг! Необычайных книг! Я их вынул одну за другой (не заглядывая пока ни в одну из них) и сложил на столе в три высокие стопки. Всего оказалось двадцать восемь томов, и такие красивые! Все в одинаковых роскошных переплетах из богатого зеленого сафьяна, а на корешках золотом вытиснены инициалы О.Х.К. и римские цифры (от I до XXVIII).
Я взял первый попавшийся том — им оказался XVI — и раскрыл его. Неразлинованные белые страницы были исписаны аккуратным мелким почерком черными чернилами. На титульном листе было написано «1934». И ничего больше. Я взял другой том — XXI. Он был исписан тем же почерком, однако на титульном листе стояло «1939». Я положил его и вытащил том I, надеясь найти в нем какое-нибудь предисловие или хотя бы узнать фамилию автора. Однако вместо этого под переплетом я обнаружил конверт. Он был адресован мне. Я вынул из него письмо и быстро взглянул на подпись. Она гласила: «Освальд Хендрикс Корнелиус».
Так это дядя Освальд!
Уже больше тридцати лет ни один из членов нашей семьи не имел никаких вестей о дяде Освальде. Это письмо было датировано 10 марта 1964 года, и до сих пор мы могли лишь предполагать, что он еще жив. О нем ничего не было известно, кроме того, что он жил во Франции, много путешествовал, был богатым холостяком с несносными, но обаятельными привычками, и упорно не желал вступать в какие-либо контакты со своими родственниками. Все прочее относилось к области слухов и сплетен, но слухи были столь живописны, а сплетни столь экзотичны, что Освальд давно уже для всех нас стал блестящим героем и легендой.
«Мой дорогой мальчик» — так начиналось письмо.
По-моему, ты и три твои сестры — мои самые близкие кровные родственники из числа оставшихся в живых. А потому вы являетесь моими законными наследниками, и, поскольку я не делал никакого завещания, то все, что я оставлю после смерти, будет ваше. Увы, мне нечего оставить. Когда-то у меня было довольно много чего, а тот факт, что недавно я от всего избавился так, как счел нужным, не должен тебя интересовать. В качестве утешения, впрочем, посылаю мои личные дневники. Думаю, что они должны сохраниться в семье. Они охватывают лучшие годы моей жизни, и тебе не повредит, если ты их прочтешь. Но если ты станешь показывать их направо и налево или будешь давать читать незнакомым людям, то за последствия будешь отвечать сам. Если же опубликуешь их, то тут, по моему разумению, будет конец и тебе, и твоему издателю. Одновременно обоим. Ибо ты должен понимать, что тысячи упоминаемых мною в дневниках героинь еще живы, и стоит тебе совершить глупость и запятнать их белоснежную репутацию типографской краской, как они позаботятся о том, чтобы твою голову вмиг доставили им на подносе, и, дабы воздать тебе полной мерой, велят запечь ее в духовке. Поэтому будь осторожен. Я встречался с тобой лишь однажды. Это было много лет назад, в 1921 году, когда твоя семья жила в большом уродливом доме в Южном Уэльсе. Я был для тебя взрослым дядей, а ты — маленьким мальчиком, лет пяти. Не думаю, что ты помнишь вашу молоденькую служанку-норвежку. Удивительно опрятная это была девушка, стройная и очень изящная даже в своей форменной одежде с нелепым накрахмаленным передником, скрывавшим ее чудесную грудь. В тот день, когда я у вас гостил, она собралась с тобой в лес за колокольчиками, и я спросил, нельзя ли и мне пойти с вами. А когда мы углубились в лес, я сказал тебе, что дам шоколадку, если ты сам сможешь отыскать дорогу домой. И тебе это удалось (см. том III). Ты был разумным ребенком. Прощай,
Освальд Хендрикс Корнелиус.
Неожиданное появление дневников вызвало в нашей семье немалое волнение, и всем не терпелось их побыстрее прочесть. Мы не были разочарованы. Текст оказался классный — веселый, остроумный, захватывающий и часто довольно трогательный. Этот человек обладал невероятной энергией. Он все время был в движении — из города в город, из страны в страну, от женщины к женщине, а в промежутках ловил пауков в Кашмире или же разыскивал голубую фарфоровую вазу в Нанкине. Но женщины всегда были для него прежде всего. Куда бы он ни отправлялся, он оставлял за собою нескончаемый хвост из женщин, женщин рассерженных и невыразимо плененных, но мурлыкающих, как кошки.
Одолеть двадцать восемь томов по триста страниц в каждом — огромный труд, и на свете есть очень мало писателей, которые могли бы удержать внимание читателей в продолжение столь долгого пути. Освальду, однако, это удалось. Рассказ, похоже, ни в одном месте не утрачивал своей прелести, темп редко замедлялся, и любая запись, длинная или короткая, о чем бы ни шла речь, почти непременно становилась прекрасной небольшой историей, вполне законченной. А в конце концов, когда была прочитана последняя страница последнего тома, возникало поразительное чувство, что это, возможно, одна из интереснейших автобиографий нашего времени.
Если прочитанное рассматривать исключительно как хронику любовных похождений, то, без сомнения, с этими дневниками ничто не может сравниться. «Мемуары» Казановы в сравнении с ними читаются как церковноприходский журнал, а сам знаменитый любовник рядом с Освальдом кажется едва ли не импотентом.
В отношении возбуждения общественного мнения каждая страница казалась взрывоопасной; тут Освальд был прав. Но он решительно был не прав, полагая, будто организацией взрывов будут заниматься только женщины. А как же их мужья, все эти оскорбленные птички-рогоносцы? Рогоносец, если его задеть, превращается в по-настоящему хищную птицу, и они стали бы тысячами выпархивать из кустов, если бы дневники Корнелиуса увидели свет в полном виде при их жизни. О публикации, следовательно, не могло быть и речи.
А жаль. Так, по правде говоря, жаль, что я подумал: что-то надо сделать. Поэтому я снова засел за дневники и перечитал их от начала до конца в надежде отыскать хотя бы одну законченную запись, которую можно было бы опубликовать, не вовлекая ни издателя, ни себя в серьезное судебное разбирательство. К своей радости, я нашел по меньшей мере шесть таких записей. Я показал их юристу. Тот сказал, что они довольно безопасные, но гарантировать он ничего не станет. История, озаглавленная «Происшествие в Синайской пустыне», показалась ему самой безопасной.
С нее я и решил начать, предложив для публикации вслед за этим небольшим предисловием. Если ее примут и все пойдет хорошо, тогда, быть может, я выпущу в свет еще парочку фрагментов.
Запись о синайском происшествии взята из последнего тома, XXVIII, и датируется 24 августа 1946 года. По сути дела, это самая последняя запись последнего тома, последнее, что написал Освальд, и у нас нет сведений, куда он направился после этой даты или чем занялся. Об этом можно только догадываться. Сейчас вы сами прочтете полный текст этой записи, но сначала, — дабы облегчить вам понимание того, что Освальд говорит и делает, — позвольте мне попытаться рассказать вам немного о нем самом. Из множества признаний и откровенных высказываний, содержащихся в этих двадцати восьми томах, вырисовывается довольно четкий портрет этого человека.
Во время истории в Синае Освальду Хендриксу Корнелиусу был пятьдесят один год, и, разумеется, он никогда не был женат. «Боюсь, — имел он обыкновение говорить, — что я наделен или, лучше сказать, обременен характером человека необыкновенно разборчивого».
В некоторых отношениях это было справедливо, но в прочих, и особенно что касается женитьбы, это утверждение прямо противоречит истине.
На самом деле Освальд отказывался жениться лишь потому, что никогда в жизни ему не удавалось уделить одной, отдельно взятой женщине больше внимания, чем требовалось для того, чтобы покорить ее. Прельстив ее, он тотчас же терял к ней интерес и принимался озираться по сторонам в поисках очередной жертвы.
Для нормального мужчины это вряд ли основательная причина для того, чтобы оставаться холостым, но Освальд не был нормальным мужчиной. Он не был нормальным даже с точки зрения полигамии. Он был, откровенно говоря, таким распутным и неисправимым волокитой, что ни одна женщина не смогла бы прожить с ним и нескольких дней после свадьбы, не говоря уже о столь продолжительном периоде, как медовый месяц; хотя, видит Бог, немало было и таких, кто не прочь был рискнуть.
Он был высок и худощав, и что-то в его наружности изобличало в нем эстета. Голосом он говорил тихим, манеры имел учтивые, и на первый взгляд был похож скорее на придворного камергера, чем на отъявленного повесу. Он никогда не обсуждал свои любовные похождения с другими мужчинами, и незнакомец, доведись ему провести с ним в разговорах целый вечер, так бы и не сумел углядеть в ясных голубых глазах Освальда ни малейшего намека на двуличие. Словом, он являл собою именно тот тип мужчины, на котором тревожащийся за свою дочь отец скорее всего остановит свой выбор и попросит проводить ее до дому.
Но стоило только Освальду оказаться рядом с женщиной, которая была ему интересна, как во взоре его тотчас же происходила перемена и в самом центре каждого зрачка начинали медленно плясать маленькие, предвещавшие опасность искорки, и он пускался в разговор — непринужденный, откровенный и непременно такой остроумный, какой с ней еще никто не вел. Это был дар, чрезвычайно редкий талант, и когда он решительно брался за дело, то слова его мало-помалу все больше обволакивали слушательницу, покуда та не подпадала под их мягкое гипнотическое воздействие.
Но женщин очаровывало не только его прекрасное умение вести беседу или выражение его глаз. Еще у него был необыкновенный нос. (В XIV том Освальд не без удовольствия включил записку, присланную ему одной дамой, в которой та подробнейшим образом описывает свои впечатления на этот счет, имеющие отношение к его внешности.) Похоже, что, когда Освальд выходил из себя, нечто странное начинало происходить с его ноздрями — кончики их напрягались, а сами ноздри заметно расширялись, увеличивая отверстия и обнажая ярко-красную поверхность внутри. Впечатление возникало странное, дикое, зверское; и хотя, описанное на бумаге, оно кажется малопривлекательным, на даму все это действовало завораживающе.
Почти всех женщин без исключения тянуло к Освальду. Во-первых, он был мужчиной, который ни за что на свете не соглашался никому принадлежать, и это автоматически делало его желанным. Добавьте сюда редкое сочетание изощренного ума, море обаяния и репутацию человека, отличающегося крайней неразборчивостью в связях, — вот вам и весь секрет его притягательности.
Ну и потом, кроме беспутства и сомнительной репутации, в личности Освальда был и ряд других черт, которые сами по себе делали из него необыкновенно привлекательную личность.
Очень мало было такого, к примеру, чего бы он не знал об итальянской опере девятнадцатого столетия; он даже составил прелюбопытный справочник о трех композиторах — Доницетти, Верди и Понкьелли. В нем он перечислил по именам всех наиболее значительных любовниц, которых маэстро имели в своей жизни, и далее серьезнейшим образом проанализировал связь между творческой и плотской страстями, а также влияние одной на другую, особенно в творчестве этих композиторов.
Китайский фарфор был еще одним его увлечением, и в этой области Освальд являлся признанным международным авторитетом. Особую любовь он питал к голубым вазам эпохи Чин-Хоа, и у него было небольшое, но изысканное собрание этих шедевров.
Еще он собирал пауков и трости.
Его коллекция пауков или, точнее, его коллекция паукообразных, ибо она включала скорпионов и прочих членистоногих, была, пожалуй, самой полной (кроме тех, что хранятся в музеях), а его знания сотен отрядов и видов паукообразных впечатляли. Он, между прочим (и, видимо, правильно), утверждал, что шелк паука превосходит по качеству тот, который прядет обыкновенный шелкопряд, и никогда не носил галстук из какого-нибудь другого материала. Всего у него было около сорока таких галстуков, и чтобы иметь возможность добавлять к своему гардеробу по два новых галстука в год, ему приходилось держать в старой оранжерее в саду своего загородного дома под Парижем тысячи и тысячи Arana и Epeira diademata (обыкновенных английских садовых пауков); и там они плодились и размножались приблизительно с той же быстротой, с какой пожирали друг друга. Из них он сам выделывал сырую нить — никто другой и не вошел бы в эту мрачную оранжерею — и отсылал ее в Авиньон, где ее сматывали, скручивали, обезжиривали, красили и превращали в материю. Из Авиньона материя отправлялась прямо в ателье «Сулка», и тамошние мастера с гордостью и восторгом шили ему галстук из такого редкого и замечательного материала.
— Неужели вам и вправду нравятся пауки? — спрашивали Освальда посещавшие его женщины, когда он демонстрировал им свою коллекцию.
— О, я их просто обожаю, — отвечал он. — Особенно самок. Они так мне напоминают кое-кого из моих знакомых женщин. Они напоминают мне моих самых любимых женщин.
— Какая чушь, дорогой.
— Чушь? Мне так не кажется.
— Но это звучит довольно оскорбительно.
— Напротив, моя милая, это самый большой комплимент, который я могу отпустить. Известно ли тебе, к примеру, что самка паука столь яростно предается любви, что самцу, считай, повезло, если ему удается в конце концов живым унести ноги. Чтобы остаться целым и невредимым, ему приходится обнаруживать необыкновенное проворство и редкостную изобретательность.
— Да ладно тебе, Освальд!
— А самка морского паука, моя милая, эта крошечная букашечка, столь опасна в своей страсти, что ее любовнику, прежде чем он осмелится обнять ее, приходится связывать ее с помощью замысловатых узлов и петель...
— Прекрати сейчас же, Освальд! — воскликнет женщина, и глаза ее засверкают.
Собрание тростей Освальда — это опять же нечто особенное. Каждая из них прежде принадлежала какому-нибудь знаменитому человеку, и он их хранил в своей парижской квартире, где они стояли двумя длинными рядами вдоль стен коридора (длинного, как улица), который тянулся от гостиной к спальне. Над каждой тростью была укреплена табличка из слоновой кости с именами Сибелиуса, Мильтона, короля Фарука, Диккенса, Робеспьера, Пуччини, Оскара Уайльда, Франклина Рузвельта, Геббельса, королевы Виктории, Тулуз-Лотрека, Гинденбурга, Толстого, Сары Бернар, Гёте, Ворошилова, Сезанна... Всего их было, должно быть, больше сотни, некоторые очень красивые, другие — весьма обыкновенные, некоторые с золотыми или серебряными набалдашниками, а иные с изогнутыми ручками.
— Возьми Толстого, — говорил Освальд своей хорошенькой гостье. — Ну же, возьми ее... так... а теперь... теперь нежно проведи ладонью по набалдашнику, который отполировала до блеска рука великого человека. Разве не передается тебе ощущение чего-то необычного, когда ты касаешься этой трости?
— Да, пожалуй, что-то такое я испытываю.
— А теперь возьми Геббельса и проделай то же самое. Только возьмись за ручку как следует. Крепко сожми ее всей ладонью... хорошо... а теперь... теперь обопрись на нее всем телом, обопрись посильнее, как это делал тот кривой доктор... вот так... теперь постой так с минутку, а потом скажи мне, не чувствуешь ли ты, как холодок ползет по руке и леденит твою грудь?
— Мне страшно!
— Еще бы! Конечно, страшно. Некоторые вообще сознание теряют. Просто грохаются без чувств.
В обществе Освальда никому не было скучно, и, наверно, именно это обстоятельство в большей степени, нежели какое-либо другое, являлось причиной его удач.
Теперь мы подходим к синайскому происшествию. В то время Освальд в продолжение месяца развлекался неспешной поездкой на автомобиле из Хартума в Каир. У него была превосходная «Лагонда» довоенного выпуска, которую он во время войны тщательно хранил в Швейцарии, и, как нетрудно вообразить, она была снабжена всяческими новомодными приспособлениями. Накануне синайского происшествия (23 августа 1946 года) он прибыл в Каир и остановился в гостинице «Шепард», то бишь «Пастух»; в тот же вечер, предприняв несколько дерзких шагов, он сумел подцепить мавританскую даму, предположительно аристократического происхождения, по имени Изабелла. Изабелла была любовницей одного пользовавшегося дурной репутацией члена королевской семьи (в то время в Египте еще была монархия), который ревниво оберегал ее, но, увы, страдал хроническим расстройством желудка. Ситуация складывалась типично освальдовская.
Но главные события были впереди. В полночь он отвез даму в Гизу и уговорил ее подняться вместе с ним при свете луны на самую вершину знаменитой пирамиды Хеопса.
«...В теплую ночь, при полной луне невозможно сыскать место более безопасное, — писал он в дневнике, — а вместе с тем и более романтичное, чем верхняя точка пирамиды. Когда обозреваешь мир с большой высоты, кровь волнует не только прекрасный вид, но ощущение необыкновенной уверенности в своих силах. Что же касается безопасности, то пирамида эта имеет высоту 145 метров, что на 35 метров больше высоты собора Св. Павла, и с ее вершины можно с величайшей легкостью следить за всеми подходами. Таких удобств не имеет ни один будуар на свете. Нигде нет и столь большого числа запасных выходов, так что, случись появиться какому-нибудь нежелательному лицу, которое, пустившись в погоню, вздумает карабкаться по одной стороне пирамиды, нужно лишь тихо и незаметно спуститься по другой...»
Вышло так, что Освальд в ту ночь оказался на волосок от гибели. Во дворце, видимо, каким-то образом прослышали о его намерениях, ибо Освальд с освещенной луной вершины неожиданно увидел не одно, а три нежелательных лица, которые, карабкаясь, приближались с трех разных сторон. К счастью для него, у знаменитой пирамиды Хеопса оказалась четвертая сторона, и к тому времени, когда эти арабы-разбойники достигли вершины, двое влюбленных уже находились внизу и садились в машину.
Запись за 24 августа начинается как раз с этого места. Далее рассказ воспроизводится так, как его записал Освальд, слово в слово, с сохранением авторской пунктуации и без каких-либо изменений, дополнений или сокращений.
«— Он отрубит Изабелле голову, если поймает ее, — сказала Изабелла.
— Ерунда, — ответил я, но про себя подумал, что, скорее всего, так и будет.
— Он и Освальду голову отрубит, — сказала она.
— Ну уж нет, моя дорогая, когда рассветет, меня здесь не будет. Я немедленно отправляюсь в Луксор вверх по Нилу.
Мы быстро удалялись от пирамид. Было около половины третьего утра.
— В Луксор? — переспросила она.
— Да.
— Изабелла едет с тобой.
— Нет, — отрезал я.
— Да, — сказала она.
— Я никогда не путешествую с дамой. Это противоречит моим принципам, — настаивал я.
Впереди я увидел какие-то огни. Это была гостиница «Менахаус» — место недалеко от пирамид, где туристы ночуют, путешествуя по пустыне. Я подъехал к гостинице и остановил машину.
— Я тебя здесь высажу, — сказал я. — Спасибо, мы отлично провели время.
— Значит, ты не возьмешь Изабеллу в Луксор?
— Боюсь, что нет, — сказал я. — Давай, вылезай.
Она уже открывала дверцу и опустила одну ногу на землю, как вдруг резко обернулась и обрушила на меня поток грязных ругательств, изливавшийся, впрочем, довольно гладко; ничего подобного я не слы¬шал из уст дамы с... дайте-ка подумать... с 1931 го¬да, когда одна прожорливая старая толстушка из Глазго запустила свою руку в коробку с шоколадными конфетами и была укушена скорпионом, которого мне случилось туда положить для его же лучшей сохранности (см. том ХIII, запись 5 июня 1931 года).
— Ты отвратительна, — сказал я.
Изабелла выскочила из автомобиля и хлопнула дверцей с такой силой, что машина подскочила на месте. Я тотчас же быстренько умчался. Слава Богу, мне удалось от нее избавиться. Не терплю в хорошенькой девушке дурные манеры, у красивой женщины они вдвойне неприятны.
По дороге я то и дело поглядывал в зеркало заднего вида, но, похоже, никто меня не преследовал. Подъехав к окраине Каира, я двинулся боковыми улочками, стараясь не оказаться в центре города. Я не очень-то тревожился. Королевские ищейки вряд ли станут и дальше преследовать меня. Как бы то ни было, в моем положении будет опрометчиво возвращаться в гостиницу «Пастух». Да в этом, впрочем, и не было нужды, поскольку весь мой багаж, за исключением небольшого баула, находился в машине. Я никогда не оставляю чемоданы в номере, когда выхожу вечером из гостиницы в чужом городе. Люблю, когда у меня есть свобода маневра.
Ехать в Луксор я, конечно же, не собирался. Теперь мне хотелось совсем выбраться из Египта. Что-то мне эта страна разонравилась. Да если откровенно, никогда и не нравилась вовсе. Я не очень-то уютно здесь себя чувствовал. Все дело, думаю, в том, что тут повсюду грязь и отвратительно пахнет. Однако давайте смотреть правде в глаза — это ведь действительно нищая страна; еще у меня есть сильное подозрение, хотя мне и не хотелось бы об этом говорить, что египтяне, в отличие от других народов, не так тщательно моются — за исключением, пожалуй, монголов. Уж во всяком случае то, что они посуду моют не так, как, мне кажется, ее следует мыть, это точно. Поверите ли, вчера за завтраком передо мной поставили чашку, на ободке которой красовался кофейный отпечаток губ. Брр! Это было омерзительно! Я глядел на него и думал о том, чья же слюнявая губа касалась до меня этой чашки.
Я ехал по узким грязным улочкам восточных пригородов Каира и отлично знал, куда держу путь. Насчет дальнейшего маршрута я принял решение, не проехав с Изабеллой и полдороги от пирамид. Я направлялся в Иерусалим. Для меня это не расстояние, и к тому же этот город мне всегда нравился. Кроме того, это был кратчайший путь из Египта. Я предполагал следовать таким образом:
1. Из Каира в Исмаилию. Около трех часов езды. Как обычно, в дороге пою арии из опер. Прибываю в Исмаилию в 6—7 часов утра. Затем душ, бритье и завтрак.
2. В 10 часов утра пересекаю Суэцкий канал по исмаилийскому мосту и еду по пустыне через Синайский полуостров к палестинской границе. В дороге ищу скорпионов в Синайской пустыне. На это уходит около четырех часов; к палестинской границе прибываю в 2 часа дня.
3. Оттуда направляюсь прямо в Иерусалим через Бершебу и прибываю в гостиницу «Король Давид» как раз к коктейлю и обеду.
Прошло уже несколько лет с тех пор, когда я в последний раз ехал этой дорогой, но до сих пор помню, что Синайская пустыня славится как замечательное место для ловли скорпионов. Мне позарез нужна была еще одна самка opisthophthalmus, притом большая. У имевшегося у меня экземпляра была утрачена пятая часть хвоста, и вследствие этого я испытывал за него некоторую неловкость.
Я недолго разыскивал главную дорогу в Исмаилию, а найдя ее, повел «Лагонду» с привычной для нее скоростью — сто километров в час. Дорога была узкая, но гладкая, движения никакого. При свете луны долина Нила казалась унылой и мрачной, по обеим сторонам дороги тянулись ровные поля, разделенные каналами, и, куда ни глянь, всюду черная земля и отсутствие любых деревьев. Все это было невыразимо тоскливо.
Впрочем, такое на кого угодно могло подействовать, но только не на меня. В своей роскошной скорлупе я чувствовал себя в полной изоляции от окружающего мира; мне было в ней уютно, точно крабу-отшельнику, только передвигался я чуточку быстрее. О, как я люблю быть в движении, стремясь к новым людям и новым местам и оставляя старые далеко позади! Ничто на свете не доставляет мне большей радости. И как же я презираю этакого среднестатистического обывателя, который селится на крохотном клочке земли со своей глупой женой, чтобы размножаться, подыхать с тоски и гнить там до конца жизни. Да еще с одной и той же женщиной! Не могу поверить, чтобы здравомыслящий мужчина мог изо дня в день, из года в год терпеть одну и ту же женщину. Некоторые, конечно, ведут себя иначе. Но миллионы делают вид, будто им это нравится.
Сам я никогда, решительно никогда не допускал, чтобы интимная связь длилась более двенадцати часов. Это крайний срок. Даже восемь часов, по-моему, уже слишком. Взять, к примеру, Изабеллу. Пока мы находились на вершине пирамиды, она выражала бурный восторг, точно доверчивый и игривый щенок, и оставь я ее там на милость этих трех арабов-разбойников и смойся, все было бы хорошо. Но я зачем-то остался вместе с ней, помог ей спуститься вниз, а в результате красивая женщина превратилась в мерзкую визгливую ведьму, на которую и смотреть-то противно.
В каком мире мы живем! Нынче не дождешься благодарности за великодушие.
«Лагонда» гладко мчалась в ночи. Настало время вспомнить какую-нибудь арию. Но вот какую? Моему душевному состоянию вполне отвечал Верди. Как насчет «Аиды»? Ну разумеется! Именно «Аида» — как-никак, это ведь египетская опера! Очень она будет кстати.
Я начал петь. Голос у меня в тот вечер был исключительно хорош. Я разошелся. Все шло замечательно, и, проезжая через городок под названием Бильбейс, я почувствовал себя самой Аидой, распевая «Numei pieta», — что переводится как «Сжальтесь, о боги!» — прекрасную заключительную арию из первой сцены.
Спустя полчаса, в Загазиге, я уже ощутил себя Амнерис и принялся умолять египетского короля спасти эфиопских пленников, напевая «Ma tu, re, tu signore possente» («Бежим, король, великий ты владыка!»).
Следуя через эль-Аббасу, я сделался Радамесом и, исполняя «Fuggiam gli adori nospiti», открыл все окна автомобиля, дабы эта несравненная песнь любви долетела до слуха феллахов, храпевших в своих лачугах, стоявших вдоль дороги, — как знать, быть может, эта песнь явится им во сне?
Когда я въехал в Исмаилию, было шесть часов утра, и солнце уже вскарабкалось высоко в молочно-голубое небо, а я пребывал в страшной темнице с Аидой, распевая «Прощай, земля, прощай, обитель слез»; пел я, естественно, по-итальянски: «O, terra, addio, addio valle di pianti».
Как быстро пролетела эта часть путешествия! Я подъехал к гостинице. Служащие как раз начали просыпаться. Я еще немного расшевелил их и заполучил лучший из имевшихся там номеров. Постельное белье и одеяло выглядели так, будто тут в продолжение двадцати пяти ночей подряд спали двадцать пять немытых египтян; содрав их своими собственными руками (которые я тут же вымыл с помощью антисептического мыла и щетки), я постелил привезенное с собой белье. Затем завел будильник и крепко проспал два часа.
На завтрак я заказал глазунью с хлебом. Когда блюдо подали, — а должен вам сказать, у меня тошнота подступает к горлу даже сейчас, когда я пишу об этом, — в желтке яйца я увидел длинный, блестящий, вьющийся, иссиня-черный человеческий волос. Это уже было слишком. Я выскочил из-за стола и выбежал из ресторана.
— Addio, — крикнул я, швырнув на ходу деньги, — addio valle di pianti! — И с этими словами покинул эту грязную гостиницу.
Теперь — в Синайскую пустыню. Уж там-то все будет в порядке. Настоящая пустыня — одно из наименее загаженных мест на земле, и Синай в этом смысле не исключение. По пустыне тянется узкая полоска черного асфальта длиной примерно двести километров с одной заправочной станцией и несколькими хижинами на полпути, в местечке под названием Бир-Рауд-Салим. На всем же остальном протяжении это абсолютно необитаемая пустыня. В это время года там очень жарко, и на случай поломки автомобиля важно было запастись питьевой водой. Поэтому я остановился на главной улице Исмаилии возле какого-то подобия магазина, чтобы наполнить водой канистру.
Я вошел в лавку и обратился к хозяину. У него оказался тяжелый случай трахомы; на внутренней стороне век была такая грануляция, что веки нависали над глазными яблоками, — жуткое зрелище. Я спросил, не продаст ли он мне пять литров кипяченой воды. Он решил, что я ненормальный, и счел меня еще более сумасшедшим, когда я настоял на том, чтобы пойти вместе с ним на его грязную кухню, дабы убедиться, что он сделает все как нужно. Он наполнил чайник водой из-под крана и поставил его на керосинку. Керосинка горела крошечным желтым пламенем и немного коптила. Хозяин, похоже, очень гордился ею и тем, как она работает. Склонив голову набок, он стоял и в восхищении смотрел на нее. Спустя какое-то время он предложил мне оставить его и подождать в магазине. Воду он принесет, когда она вскипит. Я отказался покидать его. Я стоял и смотрел на чайник, как лев, дожидаясь, когда закипит вода; и пока все это происходило, неожиданно перед моим взором стала всплывать во всем своем ужасе сцена за завтраком — яйцо, желток и волос. Чей это волос оказался в скользком желтке яйца, поданного мне на завтрак? Без сомнения, то был волос повара. А когда, скажите на милость, повар в последний раз мыл голову? Скорее всего, он вообще не мыл ее ни разу. Очень хорошо. Почти наверняка у него вши. Но от вшей волосы не выпадают. Отчего же тогда в то утро из головы повара выпал волос и оказался в яйце, когда он перекладывал яичницу со сковородки на тарелку? Всему есть причина, а в данном случае причина очевидна. Кожа черепа повара была поражена гнойным лишаем. И сам волос, длинный черный волос, который я запросто мог проглотить, будь я менее бдителен, кишел, следовательно, многими миллионами прелестных патогенных кокков, точное научное название которых я, к счастью, позабыл.
Мог ли я, спросите вы, быть абсолютно уверен в том, что у повара был гнойный лишай? Абсолютно — нет. Но если не гнойный, то стригущий лишай у него был наверняка. А что это означает? Мне было отлично известно, что это означает. Это означает, что десять миллионов микроспор прилепились к этому ужасному волосу и дожидались только того, как бы отправиться в мой рот.
Я почувствовал тошноту.
— Вода закипает, — торжествующе произнес хозяин лавки.
— Пусть еще покипит, — сказал я ему. — Подождите еще восемь минут. Вы что, хотите, чтобы я тифом заболел?
Лично я, если только в этом нет крайней необходимости, никогда не пью просто воду, какой бы чистой она ни была. Простая вода совершенно безвкусна. Разумеется, я пью ее в виде чая или кофе, но даже в этих случаях стараюсь использовать «Виши» или «Мальверн» в бутылках. Воду из-под крана я вообще стараюсь избегать. Вода из-под крана — дьявольская вещь. Чаще всего это не что иное, как отфильтрованная сточная вода.
— Вода скоро выкипит, — произнес торговец, обнажив в улыбке зеленые зубы.
Я сам снял чайник и вылил содержимое в канистру.
В том же магазине я купил шесть апельсинов, небольшой арбуз, плитку английского шоколада и вернулся к «Лагонде». Наконец-то можно было отправляться в путь.
Спустя несколько минут я переехал через шаткий мост над Суэцким каналом чуть выше озера Тимсах, и передо мной раскинулась плоская, освещенная яркими лучами солнца пустыня, по которой к самому горизонту убегала черной лентой узкая асфальтированная — гудроновая, если быть точнее — дорога. Я ехал с привычной для «Лагонды» скоростью — сто километров в час — и широко открыл окн