Год издания: 1999
Кол-во страниц: 336
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0022-2
Серия : Зарубежная литература
Жанр: Воспоминания
Рыцарь Британской империи сэр Питер Устинов был зачат в Петрограде в 1920 году, родился в Лондоне весной следующего и не имеет ни капли английской крови. В этом он продолжает традиции своей семьи.
Его отец, Иона Платонович Устинов, русский с примесью эфиопской крови, был потомственным дворянином.
Его мать, Надежда Леонтьевна Бенуа, обрусевшая француженка, была дочерью архитектора и племянницей хранителя Картинной галереи Эрмитажа.
Питер Устинов один в шести лицах: актер, писатель, художник, режиссер, кинозвезда, драматург. Первые уроки актеского мастерства он получил от попугая, любимая роль в детстве — автомобиль, на сцене впервые появился в роли свиньи, да и то чуть не провалился. Начинал как профессиональный актер в скетчах собственного сочинения, в 1950-е годы стал писать и ставить свои пьесы и играть в них. Сыграл огромное число ролей в кино, дважды лауреат премии «Оскар» — «Спартак» (1960) и «Топкани» (1964) — и четырежды — премии «Эмми» (последний раз — за «Россию Питера Устинова»).
Театральный художник и оперный режиссер, Устинов работал в Гамбурге, Париже и Лондоне. В 1981 году он поставил в Милане «Женитьбу» Мусоргского, а в сезон 1997/98 годов в Большом театре в Москве — оперу Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». Шесть лет был канцлером Даремского университета и многие годы — активистом и послом Детского фонда ЮНИСЕФ при ЮНЕСКО.
Отрывки из его автобиографической книги публиковались по-русски в 1987 году под названием «Уважаемый я».
Теперь, заново отредактированная, она выходит целиком в новом переводе и дополнена очаровательными воспоминаниями его матери о ее жизни в России.
«Многие считают меня евреем. Иногда я жалею, что это не так. Я считаю, что евреи внесли вклад в развитие человечества, который непропорционально велик по сравнению с их численностью. Они не только дали миру двух вождей такого масштаба, как Иисус Христос и Карл Маркс, но и позволили себе роскошь не последовать ни за тем, ни за другим. Если бы я был евреем, то гордился своим происхождением так же, как это делают евреи. Но раз я не еврей, это означает, что я имею равное право гордиться тем, кто я есть. На то, чтобы понять эту истину мне понадобилось больше полувека... Нам следовало бы гордиться нашей принадлежностью к человечеству вообще, а не к одному из его бесчисленных подвидов, но, боюсь, мы к этому не готовы. И, несомненно, никогда не будем готовы».
Питер Устинов
Piter Ustinov
DEAR ME
1977
перевод с английского Т.Черезовой
Содержание Развернуть Свернуть
Содержание
Питер Устинов
«О себе любимом» 5
Надя Бенуа-Устинова
«Клоп и семья Устиновх» 267
Почитать Развернуть Свернуть
лодных объятиях промышленного смога и респектабельности, я много путешествовал. Однако и тут мои воспоминания о великих социальных потрясениях, которые я пережил в виде тяжелого багажа, можно охарактеризовать как смутные и потому ненадежные.
Моя мать, чьи воспоминания о тех событиях оказались гораздо более четкими, чем мои, написала о своем замужестве книгу, которая носит название «Клоп». Ту часть ее повествования, которая относится к периоду до моего рождения, я нахожу очаровательной и захватывающе интересной, а последующие главы вызывают у меня чувство неловкости, но, надо полагать, это объясняется вполне понятными человеческими слабостями. Позже мне предстояло узнать, почему у моего отца было такое прозвище и почему он предпочитал его имени Иона, полученному при крещении. О вкусах не спорят, как неустанно повторяют те, кто этим вкусом обладает.
В момент моего рождения Клоп был лондонским корреспондентом Германского агентства новостей, которое называлось тогда «Бюро Вольфа». Он получил это место не только благодаря своему природному таланту (а он был немалым), но и благодаря тому, что фамилия Устинов не казалась, да и не была немецкой. Еще совсем недавно, трудясь ради победы, люди поддерживали свой дух только приятной перспективой повесить кайзера: четыре года изнурительного труда, лишений и трагедий заставили флегматичных британцев возненавидеть все немецкое. Об этом немцам хватило проницательности догадаться, так что мой отец с его русской фамилией, русской женой и любезными манерами был отправлен первопроходцем, чтобы подготовить почву для будущей нормализации отношений.
Насколько я понимаю, это было делом нелегким, хотя надо отметить, что если в больнице и наблюдалась некая предубежденность, то только в мою пользу. Когда меня наконец убедили войти в этот мир, я, похоже, повел себя так, словно и не думал медлить, и поднял голову, чтобы осмотреться, когда меня подвесили за ноги, словно летучую мышь. Буде это утверждение вызовет недоверие, то я должен заявить, что всегда отличался необычно сильной шеей, в чем на свою беду убедился спустя годы некий итальянец, учитель пения, который попытался меня придушить. Я оправился почти тотчас же, а он с тех пор страдал от депрессии. Так ему и надо: с его стороны было глупо поддаться соблазну.
Моя больничная инициатива вызвала восхищение старшей сестры, которая сказала моей матери: «Ну, какой же он крепыш, правда, золотко? Да, счастьице мое, ты у нас крепыш».
Как хорошо, что она мне об этом сказала! Реакция моей матери была дальше от реальности. Несмотря на мой подвиг, она считала меня беспомощным и хрупким, что, конечно, входит в прерогативы матерей, и в то же время удивительно мудрым и напоминающим округлые фигурки Будды. Однажды, забыв о строгих требованиях литературного стиля, она призналась мне, что на самом деле форму я имел совершенно сферическую, и все вздыхали с облегчением, когда я двигал шеей — только благодаря этому удавалось определить, меня держат или перевернули вверх ногами.
Насколько я понимаю, я был не слишком разговорчив, что при тех обстоятельствах было вполне объяснимо. Я очень редко плакал и почти все время улыбался — из этого я заключаю, что у меня почти все время были достаточно сильные колики, вызывающие ту мучительную ухмылку, которую матери путают с выражением блаженства, но не настолько сильные, чтобы вызывать слезы.
Но достаточно обо мне и моих ограниченных возможностях самовыражения. Сейчас как раз время сделать паузу и попытаться разобраться в тех случайных событиях, которые помогли мне явиться на встречу с акушером в «Швейцарском коттедже» 16 апреля 1921 года в одиннадцать часов. Конечно, меня сопровождала мать: я был слишком юн, чтобы отправиться в одиночку.
Здесь я с удовольствием и содроганием вспоминаю мысль, высказанную замечательным адвокатом Кларенсом Дэрроу в его мемуарах. Он рассматривал цепь случайностей, которая уходила от момента его рождения в предысторию, как совершенно невероятную. В результате этого он относился к своему присутствию в этом мире так, словно получил выигрыш в лотерее с огромным количеством участников. И не без жалости к себе Дэрроу добавлял, что если бы хоть один из тысяч человек опоздал на свою встречу с судьбой, он вообще не родился бы. У меня не меньше оснований придерживаться такого же взгляда, хоть мне и не хватило оригинальности мышления, чтобы самому придти к столь ужасающему умозаключению.
Вы только подумайте! Один мой прапрадед родился в 1730 году и вел благочестивую жизнь помещика на Волге, в Саратове, другой прапрадед родился в 1775 году в Венеции и получил место органиста в соборе Святого Марка, третий прапрадед учительствовал в деревенской школе в ста километрах от Парижа, четвертый, наверняка строгий протестант, жил в Рейнфелдене, неподалеку от Базеля, а пятый старался выжить в бесконечной борьбе за власть, которая шла в Аддис-Абебе. Нет нужды выяснять, чем занимались остальные одиннадцать: и без того понятно, насколько мала вероятность того, чтобы все эти джентльмены объединили свои усилия и произвели на свет меня. К тому моменту, когда ситуация упростилась до уровня дедов, шансы на мое рождение почти не повысились. Мой дед по отцовской линии был сослан на Запад, и в это же время семья моей жены переехала на восток: подобное отсутствие координации граничит со зловредностью! Отец моего отца принял германское подданство и, прожив некоторое время в Италии (странный выбор для новообращенного протестанта), обосновался не где-нибудь, а в Яффе и женился на дочери швейцарского миссионера и эфиопской аристократки. В течение семи лет у нее постоянно были выкидыши, и мой отец, их первый ребенок, появился на свет, когда его отцу исполнилось пятьдесят семь лет от роду. Не разделявший моей сдержанности Клоп проявил удивительное нетерпение родиться и стремительно ворвался в жизнь, отпустив своей матери на беременность меньше семи месяцев. Весил он при рождении около килограмма и остался жить исключительно благодаря терпению и трудолюбию моего деда, который кормил его молоком по капельке с помощью авторучки фирмы «Ватерман». Здесь не место для рекламы, но грех не воспользоваться случаем публично поблагодарить фирму, которой я стольким обязан.
С другой стороны, моя мать была младшим ребенком в большой семье петербургского архитектора Луи (Леонтия) Бенуа. Она каталась на коньках по замерзшей Неве, а в это время в Палестине мой отец гнал своего арабского скакуна на перегонки с поездами. Чтобы мои родители смогли быть вместе, понадобилось очень многое: опрометчивый поступок сербского студента в Сараево, бряцание оружием австро-венгерской партии войны, безграничные амбиции кайзера, снедавшая французов жажда мщения, невероятная скорость мобилизации русской армии, война в море, воздухе и на суше, ядовитые газы, революция, унижения и завоевания. И надеюсь на то, что смогу заплатить огромную контрибуцию, которую лично я должен миллионам людей, чьи эгоизм, самопожертвование, идиотизм, мудрость, отвага, трусость, благородство и подлость позволили моим родителям встретиться в совершенно невероятных обстоятельствах и под самым неубедительным предлогом. Мне остается только склонить перед ними голову.
Можно понять, почему Россия и Соединенные Штаты после стольких лет противостояния пришли к некоему согласию: между ними есть много общего, и не на последнем месте стоят размеры этих стран. Британия, Франция и другие страны складывали свои империи из свободных уголков земли, и над береговой линией одной их части солнце всходило, когда над другой — садилось, но ни Британии, ни Франции никогда не приходилось свыкаться с бескрайними просторами, уходящими за горизонт на многие мили, бесконечные мили, а потом еще на тысячи миль. В Америке Дикий Запад открывали люди вольные, не признающие законов: в их пьяных глазах горела жажда золота. Но точно так же чуть раньше лохматые казаки, бегущие от правосудия, открывали Сибирь, а за ними шли солдаты правительства. Там не было золотой лихорадки — была лихорадка меховая. Уже в 1689 году казаки вышли к Тихому океану, основав город Охотск, и за эти заслуги им даровали свободу. С некоторой осторожностью русские щупальца, оказавшиеся в таком удалении от головы, остававшейся в Санкт-Петербурге, переползли на американский континент. Аляска стала восточным аванпостом Русской империи, а ее купцы смогли вести торговлю с Китаем, получая шелка и чай в обмен на меха, европейское стекло и странный предмет экспорта — собак.
Младших сыновей благородных семейств на Западе посылали в колонии зарабатывать себе состояния: в Индию, Канаду или для Англии — в Африку, а для Франции — в Индокитай. Из других стран люди ехали на Суматру, в Анголу или Конго — во все те уголки земли, куда достигали жадный взгляд и крепкая рука Европы. А у молодых русских было вполне принято отправляться в Сибирь в поисках благоприятных возможностей. Эта обширная земля не была только системой лагерей и каторг, как это представляется людям с Запада: то был край несказанных богатств, места, где можно было приобрести целое состояние. Сибирь была русской Австралией: одновременно и ссылкой и возможностью начать новую жизнь.
Еще в самом конце 17 века Адриан Михайлович Устинов вернулся из Сибири. Вернулся богачом, заработав свое состояние на соли.
Россия перешла к традиционной Европейской геральдике достаточно поздно и поэтому относилась к ней с той же серьезностью, с какой американские туристы интересуются происхождением герцогской короны и кильта. Для того чтобы обеспечить фарисейское разделение аристократии и плебейских занятий вроде торговли, был издан императорский указ, которым высшему дворянству предписывалось отказываться от титула в том случае, если они опускаются до коммерческой деятельности. Позже эти драконовские меры видоизменились, но стали даже более унизительными для тех, кто принимал подобные символы всерьез: семейное занятие должно было помещаться в герб, чтобы все его видели. Как всегда, этот указ с ходом времени изменил свою сущность. То, что тогда казалось унизительным, сейчас воспринимается как доказательство относительной древности и демонстрируется с гордостью. В случае Устиновых — это примитивный пресс для соли, который занимает четверть герба вместе с крылом орла, звездой и пчелой, жужжащей над двумя перекрещенными колосьями пшеницы.
Сын Адриана Михайловича, Михаил Адрианович, и стал тем моим прапрадедом, который родился в 1730 году. Он воспользовался законом, согласно которому два с половиной гектара земли единовременно продавались по цене, пониженной пропорционально количеству выращенных на ней овец. Он поселился в Саратове, где, похоже, вырастил невероятное количество овец, поскольку по своей смерти в возрасте 108 лет оставил своим детям 240 000 гектаров, разбросанных по различным районам. На этих землях работало 6 000 крестьян и было построено 16 новехоньких церквей для молитвы и размышлений. В истории кавалергардского полка специально отмечается, что возраст старика в момент смерти оценивался от 108 до 113 лет, так что 108 — это минимум. Поэтому здесь мы имеем если не барона-скотовода в традиции Дикого Запада, то по крайней мере барона-овцевода. Даже название его сельской усадьбы, «Алмазово», перекликается не со Старым Светом, а скорее с Новым, где ранчо часто включали в себя слово «Даймонд» — бриллиант.
Судя по портрету этого исключительного человека, он был толст. Его лысая голова в форме мяча для регби закреплена на шее так, что уши оказываются на суженных концах, и украшена прядями седых волос. Его маленький рот сложен в озорную улыбку, в глазах отражается здоровый вкус к жизни. Совершенно ясно, что он перекормлен: видимо, его долгожительство объясняется тем, что в те дни не было врачей, которые рассказали бы ему об опасностях ожирения. Он был женат дважды — в первый раз на Варваре Герасимовне Осоргиной, которая умерла, когда ему было семьдесят восемь, а в оставшиеся тридцать лет — на Марфе Андреевне Вешняковой. Среди приобретений его плодотворной жизни было пятеро сыновей. Они обосновались в различных сельских поместьях, за исключением третьего сына, Михаила Михайловича, который стал русским послом в Константинополе и которому позже предстояло оказать огромную услугу моему деду. Самый младший из сыновей, Григорий Михайлович, был, похоже, весьма неудачным: он прожил всего пятьдесят четыре года, предаваясь всяческим излишествам и разврату.
Григорий Михайлович унаследовал Алмазово и владел двумя роскошными домами в Санкт-Петербурге. Женился он на удивительно красивой женщине, Марии Ивановне Паншиной, за которой в приданое была дана подмосковная деревня Троицкое. Судя по всему, он вел себя отвратительно: поселил жену в одном из своих петербургских домов, а сам развратничал в другом с молоденькими крепостными из своего поместья, только изредка выходя из спальни к столу, уставленному закусками: селедкой, солеными огурцами и тому подобным. Покушав и восстановив силы, он снова принимался за свои жертвы, которых предпочитал иметь по две-три за раз. Неудивительно, что его три сына росли, питая глубокое отвращение к отцу. В случае моего отца дело дошло до того,что он задумался о состоянии России и о лихоимстве православной церкви.
Еще юным кавалергардом мой дед упал с коня во время маневров и повредил позвоночник. В результате он больше года провел в постели, что заставило его много читать и еще больше — думать. За Волгой был поселок немецких протестантов, и вскоре мой дед завязал знакомство с пастором, который горел желанием увеличить число своих пасомых. Познакомился он и с хорошенькой дочкой пастора. Как это часто бывает в жизни, дела духовные и сердечные вскоре тесно переплелись, так что он принял в свое сердце как лютеранскую веру, так и фрейлейн Метцлер.
В это время в императорской армии существовал порядок, по которому все офицеры ежегодно подтверждали свою преданность царю и истинной вере (что, конечно, означало русскую православную церковь). Протестантами позволялось быть прибалтам, полякам можно было оставаться католиками, а выходцы из Азербайджана могли быть мусульманами, но если вы имели несчастье быть русскими, то никакой экзотики не дозволялось. В тот год в дворянском собрании Саратова мой дед подтвердил свою преданность царю-батюшке, но отказался принести ее Богу по православному обряду. Это вызвало настоящий скандал, в результате которого моего деда сослали в Сибирь. Его дядя, упомянутый выше посол, услышал о семейном позоре и галопом помчался из турецкого Золотого Рога на север. Развлекая царя карточной игрой и попойками, он добился изменения приговора: деда выслали за границу на сорок лет. Такое наказание носит странное сходство с тем, что сделали коммунисты, когда они разлучили Солженицына с источником его вдохновения — родиной.
Такое изгнание было суровым наказанием, но с точки зрения личной безопасности моего деда оно пришлось как нельзя кстати: он был достаточно вольнодумен и отважен, чтобы освободить своих крепостных — всего за восемь месяцев до окончательной отмены крепостного права по царскому указу. И здесь мы опять находим сходство в истории России и Америки. Освобождение крестьян почти совпало по времени с Гражданской войной в Америке и отменой рабства. Подобного рода свободы просто витали в воздухе.
Моему деду было позволено продать его огромные поместья, и он выручил большую сумму, уехав на Запад богачом. Это состояние весьма подходило к стилю его жизни, но шло вразрез с его убеждениями. В те дни русскому изгнаннику путь лежал в княжество Вюртембергское. Бисмарк еще не создал Германского Союза (это должно было произойти десять лет спустя в Версальском дворце), и Штутгарт был приятной столицей небольшой и цивилизованной монархии. Что еще важнее, супруга местного правителя, дочь русского царя, была заражена либерализмом и любезно протягивала щедрую руку помощи всем жертвам жестокости своего отца. Моему деду вернули дворянство (в те дни оно имело немалую ценность), так что на немецкий лад он стал барон Плато фон Устинов. Не проявив должной благодарности за это благодеяние, дед решил обосноваться в Италии и построил себе виллу в Нерви, около Генуи.
Судя по всему, человеком он был очень неуживчивым и суровым, особенно по отношению к хорошенькой фрейлейн Метцлер, ставшей его женой. Если верить семейному преданию (или словам самого деда, что гораздо неприятнее), в первую брачную ночь он обнаружил, что женился не на девственнице, после чего отказался иметь с ней дело. Сейчас трудно себе представить более чудовищный предлог для отказа от супружеских отношений, однако век назад для сурового протестанта это казалось совершенно естественным. Помимо твердого решения относительно супруги у него были и другие странности. Деньги он считал чем-то почти невыносимо вульгарным — чумой, заразой. В результате этого отвращения он никогда не вкладывал их в банки, а возил все свое состояние с собой, в сумках, сундуках и чемоданах. Собираясь отправиться за покупками, он высыпал монеты в раковину и промывал карболкой, а в качестве дополнительной меры предосторожности никогда не прикасался к презренному металлу руками без перчаток. Видимо, изгнание Христом менял из храма послужило основой для столь удобного взгляда на деньги как источник моральной и физической скверны, при этом никак не затрагивая их несомненной благотворной роли в обеспечении нормальной жизни.
Но какими странными ни казались причуды деда, не они заставили его жену искать, с кем утешиться. Он, похоже, все это игнорировал — ведь для него развод был еще менее приемлем, чем прелюбодеяние. Жена, однако, не разделяла этого его убеждения и в конце концов сбежала с капитаном какого-то корабля. Это был, наверное, наилучший выход для всех сторон. Уже после второй мировой войны я получил милое письмо от австралийского летчика, который оказался ее внуком. Он не только представил доказательства того, что ее бегство не выдумка, но и объяснил, в каком направлении уплыл ее корабль. Впрочем, еще до этой счастливой развязки она пыталась избавиться от моего деда с помощью садовника, с которым имела отношения на манер леди Чэттерли из знаменитого романа Лоуренса. Зная вспыльчивость моего деда, заговорщики забили дуло его пистолета свинцовой пробкой: идея состояла в том, чтобы заставить его выстрелить в них. Пистолет бы взорвался и разнес деда на куски. Им не повезло: мой дед оказался человеком дотошным и заметил, что кто-то пытался испортить его оружие. Насколько я знаю, садовника он уволил.
Развод заставил Платона Григорьевича задуматься о своей жизни, и в конце концов он уехал из Италии в Святую Землю. Там, в Яффе, он построил огромный дом, который позже был переоборудован в гостиницу «Парк», а когда я писал эту книгу, там жил английский викарий со своей немногочисленной семьей. Именно в этом доме родились мой отец, три его брата и сестра. Матерью им была женщина, чье происхождение до сих пор скрыто завесой тайны.
Как я уже упоминал, отцом ее был швейцарский пастор из Рейнфелдена, который (об этом свидетельствует старинная фотография) стал миссионером в Эфиопии. Подобно многим швейцарцам, он, похоже, хорошо разбирался в технике и среди прочих миссионерских занятий изготовил для сумасшедшего негуса Феодора пушку. К этой пушке беднягу и приковали, чтобы он не мог сбежать и изготовить такую же кому-нибудь другому. Кое-кто может счесть, что подобный поступок подтверждает безумие негуса, однако мне эта мера представляется весьма эффективной, хотя и несколько примитивной. В результате этого моя бабка, которую назвали Магдаленой, родилась в походной палатке во время битвы при Магдале, пока металлическое детище ее отца сотрясало его на поле боя. В этой битве эфиопским войскам противостояла британская армия под командованием лорда Непира, и проигравший сражение негус покончил с собой.
По материнской линии бабушка была как-то связана и с Гоа, португальской колонией в Африке. А самая младшая ее сестра еще до недавнего времени была фрейлиной при дворе Хайле Селассие, а потом получила апартаменты во дворце губернатора Асмары, где климат больше подходил для ее больного сердца. Это указывает на то, что семья моей бабки явно имела вес при дворе эфиопских императоров.
Я хорошо ее помню: это была женщина простодушная и глубоко сентиментальная. История распятия Христа неизменно повергала ее в слезы, словно это была не вселенская трагедия, а глубоко личное горе. Когда рассказ доходил до двух разбойников, она начинала рыдать. У нее была привычка ловить меня и сажать к себе на колени, чтобы рассказать что-нибудь на ночь. Она прижимала меня к пышной груди, и моя фланелевая пижама промокала от слез и начинала холодить кожу. Иногда я просил ее, чтобы она рассказала мне что-нибудь попроще, но даже если ее рассказ начинался с волков и поросят, фей и прочего, улица с пряничными домиками быстро приводила нас на Голгофу, так что и во сне меня мучила тайна страстей Господних.
Надо полагать, что мой отец подвергался той же процедуре — возможно, даже с большей интенсивностью, поскольку его мать была тогда моложе и слезы у нее были еще холоднее. Возможно, именно поэтому мой отец оказался совершенно нерелигиозным человеком: он не был ни богохульником, ни агностиком, его просто совершенно не интересовали эти вопросы. Он не испытывал ни малейшей потребности ни принять религию, ни отвергнуть ее, ни даже бояться ее как суеверия. Ее для него просто не существовало.
Он сам признает, что был страшно избалован: вполне естественный результат в отношении дара небес после семи лет бесплодных попыток обзавестись потомством. Потом в семье родилось еще четыре ребенка, но весь жар благодарности был сосредоточен на моем отце, он всегда и во всем был прав. И тем не менее не все было безоблачно. Мой дед часто ставил своих близких в неловкое положение. Он был страшно нелюдим, до такой степени, что мог уйти к себе, если ему надоедали гости, и в то же время часто появлялся на берегу голым. Ему не приходило в голову, что существует какая-то разница между одетым и раздетым человеком: возможно, это можно считать идеальной незакомплексованностью, однако по отношению к тем, кто не одарен таким равнодушием, подобное поведение надо признать не слишком тактичным. А еще он не мог понять, почему совместный прием пищи считается способом общения, и говорил, что если бы люди вместе испражнялись, ненавистные ему контакты были значительно короче. Другими словами, он считался человеком эксцентричным, а такие люди обладают даром ставить своих детей в неудобное положение.
Вокруг спокойной, немного беспомощной и в целом удивительно снисходительной турецкой Палестины, где царила ни с чем не сравнимая религиозная терпимость, мир стремительно менялся. Княжество Вюртембергское превратилось в часть Германской Федерации. Кайзер посетил Иерусалим, и во дворике лютеранской больницы до сих пор стоит памятник ему в нелепом образе Зигфрида. Сам того не осознавая, мой отец был теперь немцем — и стремительно приближался 1914 год.
В начале военных действий мой отец и его брат оказались в Дюссельдорфе, и для них было совершенно естественным вступить в немецкую армию. В гренадерском полку ротой отца командовал будущий генерал Шпайдель, который потом служил в Вермахте, а в конце концов — в НАТО. Его денщиком был Эрвин Пискатор, прославившийся режиссер догитлеровского коммунистического авангардного театра. В ходе войны оба брата перевелись в авиацию, и Питер, в честь которого я был назван, погиб в пятницу 13 июля 1917 года неподалеку от Ипра. Его самолет с соответствующими опознавательными знаками перевозил через фронт письма английских военнопленных. На британских зенитных батареях солнце било солдатам в глаза, они не разглядели белых полос на самолете и сбили его. Потом они за свою ошибку извинились.
Тем временем в Иерусалиме Платон Григорьевич, у которого пятнадцать лет назад истек срок изгнания, вдруг вспомнил, что, несмотря на лютеранство, он остался офицером запаса кавалергардского полка. К тому времени он уже потратил почти все свое состояние , так что перспектива пройти сквозь игольное ушко больше не казалась ему столь безнадежной, как в прежние годы. Его родина была в опасности, и конь без всадника наверняка стоял наготове, чтобы домчать его до вражеских позиций. Он явился к русскому генеральному консулу в Иерусалиме и, встав навытяжку, чтобы его метр шестьдесят выглядели как можно внушительнее, предложил свою шпагу отечеству. Ему очень мягко ответили, что в его услугах острой необходимости нет, однако он отказался этому верить. Продав всю свою недвижимость (причем, дом в Иерусалиме — самому Хайле Селассие), он собрал вещи, в число которых входили внушительная коллекция греческих, римских и египетских древностей и последние чемоданы с деньгами, и со всей семьей отправился морем в Россию, выбрав самый долгий путь. Он сделал остановку в Лондоне, достаточно долгую для того, чтобы поместить двух младших сыновей в школу в Денмарк-хилл, где их ждали настоящие пытки. Садист-директор издевался над ними из-за немецкой приставки «фон» перед их фамилией и постоянно упоминал об их германском происхождении на уроках.
Последним пунктом в одиссее моего деда стало Осло, где он за смешную сумму продал свою коллекцию какому-то норвежскому судовладельцу, после чего отплыл с женой и дочерью Табитой во тьму и смятение.
Война закончилась революцией, и не только в России, об этом знают все, но и в Германии, о чем многие забыли. У моего отца в гамбургском трамвае сорвали погоны. Люди развлекались, как могли. Он понял, что пора возвращаться к гражданской жизни, и ему удалось устроиться представителем германского агентства печати в Амстердаме. Едва успев приступить к работе, он взял отпуск и отправился в Советский Союз, надеясь выяснить судьбу родителей и сестры. В то время попасть в Россию было нелегко, потому что множество людей старались из нее выехать, однако ему удалось влиться в группу военнопленных, возвращавшихся на родину. Они, конечно, знали, что произошла революция, и были уверены, что именно они — те самые «голодные и рабы», о которых говорится в «Интернационале». Их энтузиазм бил через край, и они с песнями ехали в рай для рабочих. Многие везли велосипеды, приобретенные сразу после выхода из лагерей. Эти транспортные средства стали символом новой жизни, и они жадно прижимали их к себе, готовясь попасть в Утопию. Как только пароход вошел в гавань Нарвы на границе России и Эстонии, велосипеды были конфискованы для нужд армии, а возвращающихся военнопленных, и моего отца вместе с ними, заперли в теплушки, чтобы увезти в глубь России и там сделать солдатами Красной Армии.
Поезд полз в ночи, везя разочарованных мужчин, безмолвно скорчившихся на полу среди навоза и соломы. Отец стал планировать побег. Поезд часто останавливался, и во время одной из таких остановок он отжал дверь. Небо начинало светлеть, а вдали ощущалось присутствие большого города, как некий отблеск и характерное уплотнение горизонта. Молчание оглушало, как звук моря в поднесенной к уху раковине. Он выпрыгнул из вагона, прихватив свой чемоданчик, набитый шоколадом, беконом и сахаром — валютой трудных времен. Через час-два он был уже в центре Ленинграда.
Отец почти не говорил по-русски, однако это не казалось серьезной проблемой в предстоящем ему практически невыполнимом предприятии, которое заключалось в следующем: найти старика и его жену и дочь в стране, занимающей одну шестую всей суши. Он начал с того, что познакомился с моей матерью, это был шаг в нужном направлении. По крайней мере, я так считаю.
2
История о том, как моя мать смогла встретиться с отцом, звучит не менее странно и драматически. Дени Бенуа был работником в деревне Сен Дени-ле Сезанн, которой, похоже, уже нет на картах. Его жена была родом из городка Куломьер к юго-востоку от Парижа, где изготавливаются великолепные сыры. Он умер в 1702 году, а его жена, прачка, перебралась в деревушку Сен Уэн-ен-Бри, между Меленом и Нанжи. Сегодня это унылое поселение — или, может быть, ему просто удается прятать богатство местной земли, как крестьянин прячет свои деньги в старом матрасе. Многие окна в церкви разбиты, и она стоит в одном из восьми приходов, которые обслуживает переходящий с места на место священник. Я его так и не увидел, но решил, что хотя бы часть следов велосипедных шин, прочертивших грязные дороги, должна принадлежать ему. Часы на здании ратуши сломались уже много лет назад, и на памяти ныне живущих они показывают правильное время всего два раза в сутки. Когда я там побывал, ратуша была открыта в такое время, когда все ратуши обычно бывают закрыты. Причина заключалась в том, что обязанности мэра выполняла школьная учительница, которая могла заниматься делами только во время большой перемены. Она сидела в темном кабинете с ручкой в одной руке и бутербродом в другой.
Беспорядочно разбросанные домики с облупленными стенами окутаны туманом, который опускается без всяких метеорологических причин и ползет над коровьими лепешками и тухлыми лужами, когда другие части долины освещает ласковое солнце. Хотя сегодня это весьма неприветливое место, оно было таким не всегда. По крайней мере, когда здесь обосновалась только что овдовевшая прачка, какое-то количество домов были новыми. Она, видимо, была женщиной мудрой и решительной, потому что ее сын вырос не просто грамотным, а стал местным учителем. Затем ту же профессию имел его сын. К моменту появления третьего поколения в виде живого мальчугана по имени Жюль-Сезар дало себя знать некое недовольство, желание улучшить положение семьи. Он решил не становиться учителем, и сделал шаг по направлению к высшему свету, поступив учиться к кондитеру. Судя по всему, эта наука шла у него очень успешно, потому что вскоре он уже был кондитером герцога де Монморанси. Отношения хозяина и слуги сложились в духе Дон Жуана и Лепорелло: когда во Франции началась революция, они вместе эмигрировали в Голландию, где герцог очень быстро остался без средств. Они держались вместе как компаньоны-мошенники, а в конце концов и как друзья. В какой-то момент решено было поправить финансовые дела, отправившись в Петербург. Именно там они расстались: герцог вернулся во Францию, где ужасы революции прекратились, а Жюль-Сезар стал шеф-поваром голландского посланника. Его познания расширились и охватывали теперь весь широкий спектр кулинарного искусства и ремесла. Он стал настолько знаменит, что вскоре покинул посольство и получил должность «Maоtre de Bouche» (главного кухмейстера) при дворе императора Павла I.
Если кому-то покажется, что такое возвышение было большой удачей, справедливо будет напомнить, что должность «Maоtre de Bouche» при Павле I можно было бы сравнить с ролью отведывателя блюд при Нероне. Оба императора всю жизнь балансировали на грани безумия, но в то же время у них хватало здравого смысла постоянно опасаться убийц (от руки которых обоим суждено было погибнуть). Во дворе петергофского дворца стоит великолепный памятник Павлу: крошечный носик торчит на его лице, словно запятая, придавая ему выражение одновременно гордое и обиженное. Это — одно из тех редких художественных произведений, вроде королевских портретов Гойи, которые настолько напичканы реалистичным презрением, что остается только удивляться, почему им было отведено почетное место.
Павел любил играть в солдатики в постели. Видимо, для императрицы было неожиданностью, что в ее супружеские обязанности входила роль пересеченной местности, по которой передвигалась игрушечная артиллерия, обстреливая расположившегося на одеяле противника. А еще более неприятно было настоящим войскам, построенным для парада: он избивал их палкой за любой самый мелкий проступок, реальный или выдуманный, словно они были столь же бесчувственными, как и их оловянные копии.
Любой русский скорее согласился бы пешком идти до Владивостока, чем принять на себя обязанности ублажать за столом столь опасного монарха. Успешно выполнить такую работу смог только талантливый и находчивый иммигрант, не подозревавший об ожидавших его проблемах. А он действительно выполнял свою работу весьма успешно и даже женился на придворной акушерке, женщине удивительно тонкой красоты, неожиданной для столь большой ответственности, которая на ней лежала. По крайней мере, так она выглядит на миниатюре того времени. Фрейлейн Конкордия Гропп и Жюль-Сезар не только выжили, но и взяли на себя управление всем императорским двором. Кроме этого, у них нашлось время вырастить семнадцать собственных детей. Жюль-Сезар почему-то начал писат