Год издания: 2020
Кол-во страниц: 616
Переплёт: Твердый
ISBN: 978-5-89091-517-7
Серия : Книги издательства «Симпозиум»
Жанр: Биография
Брайан Бойд известен читателям и литературоведам всего мира в первую очередь как автор дефинитивной двухтомной биографии Набокова «Владимир Набоков. Русские годы» и «Владимир Набоков. Американские годы».
Но профессор Бойд не только биограф. Его работы о Набокове, его монографии об «Аде» и «Бледном огне» в свое время вывели набоковедение на новый уровень. Богатое и сложное явление, творчество Набокова, в книгах Бойда предстает как единая система — стройная конструкция, где каждая часть (этика, гносеология, метафизика, психология, нарратив, история литературы, художественный перевод, поэзия, шахматы, бабочки) гармонически соотносится с целым и этим целым обусловливается. Эссе, составившие этот сборник — отдельные слагаемые этой конструкции — позволяют заглянуть в мастерскую самого, вероятно, внимательного читателя Набокова.
Перевод с англ. Геннадия Креймера
Почитать Развернуть Свернуть
ФРАГМЕНТЫ:
Глава 27
РАСКАЯНИЕ КНИГОСЖИГАТЕЛЯ.
«ОРИГИНАЛ ЛАУРЫ»
(Фрагмент)
<…> Через два года после его смерти я защитил диссертацию по Набокову в университете Торонто. Прочитав ее, Вера Евсеевна пригласила меня в Монтрё, а позже попросила меня разобрать набоковский архив. Доступ к архиву я имел с конца 1979 г., за исключением тех документов, которые хранились у Веры Евсеевны в спальне: писем Набокова к родителям и к ней, его дневников и карточек «Лауры». Летом 1981 г. она согласилась помогать мне в работе над биографией и показать всё, что мне могло понадобиться. Со временем я смог прочесть письма Набокова к родителям, а отрывки из писем к ней Вера Евсеевна надиктовала мне на магнитофон. Но только в феврале 1989-го, уже работая над вторым томом биографии, я, наконец, упросил ее показать мне последний, незаконченный роман Набокова. Она достала небольшую коробку с карточками и поставила ее на викторианский диван в бордово-серебристую полоску, стоявший с западной стороны ее тесноватой гостиной, и наблюдала за мной с такого же дивана, который стоял у восточной стены, в двух метрах от первого. Условия, поставленные мне Верой, были хуже некуда: рукопись я мог прочесть только один раз, не делая выписок и пообещав вычеркнуть всё, что ей не понравится в моем будущем пересказе.
Некоторое время спустя, когда Дмитрий приехал в Монтрё, Вера с Дмитрием спросили моего мнения, как им поступить с рукописью «Лауры». Неожиданно для самого себя я ответил: «Уничтожить!» Сегодня я очень рад, что они не послушали моего совета, что их преданность творчеству Набокова оказалась сильнее уважения к его последней воле.
В 1950 году Набоков чуть было не сжег другую незаконченную книгу, под названием «Лолита», но Вера остановила его на пути к мусоросжигалке. Разумеется, и сам Набоков, и Дмитрий, и читатели во всем мире были впоследствии благодарны Вере за спасение книги. Но «Лолита» была дописана, а «Лауре» до завершения было еще очень далеко.
<…>
Глава 3
ЖИЗНЬ БИОГРАФА
(Фрагмент)
После публикации биографии Набокова меня часто просили рассказать о том, как я ее писал, как собирал материалы. Вот мой рассказ в более или менее законченном виде. Получив Эйнхардовскую премию за лучшую биографию, я 17 марта 2001 г. выступил с речью в прелестном средневековом немецком городке Зелигенштадте, где некогда сам Эйнхард писал биографию Карла Великого. <…>
<…> Гораздо труднее было справиться с проблемой неравномерного освещения разных периодов жизни Набокова. С каждым из этих периодов связаны свои сложности. В 1917 г., когда Набоковы уезжали из Петрограда в Крым, а затем из Крыма в Лондон, им пришлось бросить практически всё, чем они жили в прежней России. Собирать сведения о первых двадцати годах жизни Набокова (помимо того, что он сам рассказал в «Других берегах») было чрезвычайно непросто, тем более, что это приходилось делать в условиях советской действительности, когда Набоков был еще персоной non grata. В частности, нужно было обследовать Выру, которая находится дальше, чем мне было разрешено удаляться от Ленинграда. Во время второй своей поездки в Выру я старался всё, что возможно, сфотографировать. Ко мне подошел местный житель. Было около четырех часов дня, когда в советской деревне трезвых уже не встретить. «Вы как сюда попали?» — спросил он, видя, что какой-то иностранец беспрестанно щелкает фотоаппаратом (ему явно казалось, что березы с елками кажутся мне замаскированными ракетами). Я прикинулся простачком, случайно севшим не в ту электричку: «На поезде и на автобусе». Мы стояли на мосту через Оредежь, по которой Набоков катался на лодке с «Тамарой» из «Других берегов». Лицо селянина побагровело от гнева; он приблизился ко мне, и его перегар перекрыл все запахи летнего дня: «Вы что тут делаете?» Упомянуть Набокова означало бы катастрофу. В лагерь не отправят, но могут выдворить из страны или неделями таскать в Большой дом, как это случилось с моими гораздо более законопослушными друзьями. За пару минут до этой встречи по дороге проехала милицейская машина, и мой новый знакомый мог в любой момент позвать милицию. И тут меня осенило. Дом бабушки Набокова на другом берегу реки сгорел, но там была мемориальная доска с надписью, что имение некогда принадлежало Кондратию Рылееву. Декабристов советская власть причислила к лику святых, как предтеч великой Революции; и своему любознательному собеседнику я ответил так: «Я приехал посмотреть дом Рылеева» (что отчасти было правдой). «Молодец! Наш человек!» — возопил он и полез обниматься; я же едва не лишился чувств от облегчения и паров самогона.
В эту поездку я обнаружил, что, несмотря на свою вполне заслуженно прославленную память, нарисованная Набоковым карта трех семейных поместий (воспроизведенная на форзаце «Speak, Memory») содержит неточности, с чем была вынуждена согласиться и его сестра, когда я ей об этом сообщил. Всё, что я мог проверить по другим источникам, я проверил, но в остальном — то есть в основном — мне приходилось полагаться на собственную интерпретацию сведений, содержащихся в автобиографии. Следует добавить, что после провозглашения «Гласности» и после распада советской системы стали появляться новые материалы о жизни Набокова в России; они выходили во французских, немецких и русских — но не англоязычных — изданиях.
Со следующими двумя десятилетиями, проведенными Набоковым в западноевропейской эмиграции (1919–1940), дело обстоит еще сложнее. Этому периоду Набоков отвел всего три главы «Speak, Memory», посвятив своему русскому детству двенадцать. Обращаться было не к кому. К началу 1930-х годов многие в русской эмиграции считали, что как писатель Набоков затмил Бунина, признанного лидера и первого русского лауреата Нобелевской премии по литературе (1933). В конце десятилетия Набоков имел репутацию одного из крупнейших русских писателей ХХ века. Когда немецкие танки двинулись вглубь Франции, Набокову с женой-еврейкой снова пришлось бежать. К концу войны русская эмигрантская культура практически прекратила свое существование; с нею исчез прежний набоковский читатель, как исчезли ее архивы, сгоревшие от бомбардировок союзников (в Берлине), конфискованные советскими оккупационными властями (в Праге) или уничтоженные немцами: так же погибли документы и бабочки, оставленные Набоковым в Париже у его друга И. И. Фондаминского, который сам погиб в концлагере.
Изучая этот период, мне пришлось выискивать в десятках эмигрантских газет и журналов набоковские публикации и упоминания о нем в критических статьях или заметках о публичных чтениях. Чудом сохранившийся экземпляр какой-нибудь газеты — с потемневшими страницами, готовыми рассыпаться от неосторожного прикосновения, — мог оказаться единственным источником сведений о каком-нибудь событии в жизни Набокова. В поисках уцелевших номеров той или иной драгоценной периодики я побывал в Хельсинки, Уппсале, Лунде, Праге, Восточном и Западном Берлине, Мюнхене, Париже, Нью‑Йорке, Пало-Альто.
Следующие два десятилетия Набоков жил в США, почти одновременно занимаясь писательством, преподаванием, биологией и литературоведением. Тысячи людей в Стэнфорде, Уэллсли, Корнелле и Гарварде знали его как преподавателя, не догадываясь, что он — знаменитый русский писатель в прошлом и знаменитый американский писатель в будущем, а потому не обращали на него особого внимания.
В первом английском романе Набокова — в «Подлинной жизни Себастьяна Найта» попытки рассказчика В. проникнуть в прошлое своего сводного брата оборачиваются комическим кошмаром, состоящим из неудач, тупиков и ложных следов; он не может проникнуть в тайны Себастьяновой жизни, и только персонаж, волшебным образом вышедший из книги Себастьяна, дает ему пару советов, которых он никогда бы не дождался от трезвой реальности. В конце одной из глав В. навещает в Кембридже друга своего брата. Побеседовав и уже собираясь уходить, он вдруг слышит, как из тумана доносится голос: «Кто здесь говорит о Себастьяне Найте?» Этими словами заканчивается глава. Следующая начинается так:
Незнакомец, произнесший эти слова, приблизился... Ах, как я томился порой по плавному ходу на славу смазанного романа! Как было б удобно, когда бы голос этот принадлежал бодрому пожилому доценту с длинными мочками пушистых ушей и сборочками у глаз, изобличающими юмор и умудренность... Подручный персонаж, своевременный прохожий, он тоже знал моего героя, но с иной стороны. «А теперь, — молвил бы он, — я вам поведаю подлинную историю университетских лет Себастьяна Найта». Да тут же бы и поведал. Но увы, ничего похожего на деле не случилось. Этот Голос в Тумане донесся из самых смутных закоулков моего разума. Он был лишь эхом какой-то возможной истины, своевременным напоминанием: не будь чересчур доверчив, узнавая о прошлом из уст настоящего. Остерегайся и честнейшего из посредников. Помни, всё, рассказанное тебе, по сути трояко: скроено рассказчиком, перекроено слушателем и скрыто от обоих мертвым героем рассказа. (СА 1, 66)
Совета, который содержится в этом отрывке, я никогда не забывал. Один из самых известных американских литературоведов вспоминал, как однажды в Корнелле он шел по коридору, с забинтованной рукой, висящей на перевязи. Коллеги острили насчет горных лыж и тому подобного, и только Набоков приветствовал его восхищенным: «А! Дуэль!»… Позже я узнал, что всё это случилось вообще не с этим профессором, потому что другой профессор, почти такой же знаменитый, как первый, в мельчайших подробностях рассказал мне об этом происшествии — а первый профессор, как я заметил, вообще отличался очень зыбкой памятью, если дело не касалось книг (их он помнил назубок). Он просто слышал эту историю, а пересказывая ее, забыл, что она случилась не с ним. Между тем это был крупный ученый, который годами работал с Набоковым бок о бок. Можете себе представить, сколько я выслушал анекдотов от тех, кому довелось стоять рядом с Набоковым в туалете (я не шучу!) или слушать его в аудитории, или проходить мимо него в коридоре, или знать того, кто там проходил, и каких я наслушался домыслов, вранья и затхлых сплетен, пока собирал материал о жизни Набокова в Америке.
В последнее двадцатилетие (точнее, с 1959 по 1977 гг.) Набоков смог наконец оставить преподавание и поселиться в роскошном швейцарском отеле. Теперь он был мировой знаменитостью, его портреты красовались на обложках журналов «Newsweek» и «Time», за право издавать его книги спорили лучшие издательства, но в то же время Монтрё стал крепостью, где он скрывался от публики под маской неприступного и надменного мэтра, бомбардирующего редакторов письменными протестами по поводу фактических неточностей и попыток вторгнуться в его частную жизнь. Он соглашался на интервью для «Vogue», «Life», «Playboy» и «People», для американского и европейского телевидения — но только при условии, что вопросы ему пришлют в письменном виде, а он даст на них письменные ответы. В его тогдашней размеренной жизни было много преимуществ и для меня: я мог расспросить секретаря, консьержа и младшего консьержа, мог пользоваться его библиотекой и рыться в его необъятном архиве.
Раззолоченная твердыня «Монтрё Паласа» вполне отвечала представлению обычного человека о том, как должна выглядеть обитель маститого затворника. Помню, как я одевался для своей первой встречи с Верой Набоковой в этом отеле. До этого, последние восемь из девяти студенческих лет я ходил исключительно в комбинезонах — лилового, оранжевого, алого или салатно-зеленого цвета. Я слышал, что Набоковы строго соблюдают старосветский этикет, и, облачившись в костюм-тройку (который мне, в надежде, что я когда-нибудь исправлюсь, купили родители и который я в приступе робости счел подходящим к случаю), я чувствовал себя почти столь же непринужденно, как жираф на скейтборде. Впоследствии я не год и не два изживал эту свою неуверенность и неотесанность.
Сбор материалов (и проблема их неравномерности) может отнять у биографа многие месяцы. Но только после этого начинается собственно письменная работа. На стадии поисков стараешься выяснить каждую мелочь, прочесть каждую записку, но при этом сознаешь, что читатель захочет вдаваться во все эти избыточные подробности не больше, чем вам хочется о них писать. Необходимо создать у читателя иллюзию полноты, иллюзию того, что от него ничего не скрыли, но ни в коем случае ему не наскучить: верьте или нет, но ваша цель — максимальная краткость.
Этот напряженный баланс между полнотой и краткостью — одна из многочисленных трудностей, с которыми предстоит справиться биографу. Биограф должен разрешить противоречие между набором и отбором сведений; между необходимостью остановить исторический момент и необходимостью не дать остановиться сюжету; между желанием объяснить и желанием позволить фактам говорить за себя; между желанием связать последствия в далеком будущем с причинами в далеком прошлом и желанием рассмотреть момент как таковой; между потребностью всё организовать и систематизировать и потребностью дать волю хаосу житейских подробностей; между желанием сохранить объективность и сознанием того, что каждая твоя фраза накладывает на предмет повествования твой личный отпечаток; между сопереживанием своему герою и стремлением остаться беспристрастным; между вниманием к материалу и вниманием к читателю.
<…>