Год издания: 2001
Кол-во страниц: 208
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0129-6
Серия : Публицистика
Жанр: Исследование
«История евреев, во-первых, слишком странна своим разительным несходством с историей прочих народов и, во-вторых, в большей своей части так беспросветно печальна, что зритель невольно останавливается пораженный; мысль настойчиво ищет разгадать последовательность и смысл столь необычайного зрелища.
Перед этой загадкой истории, мы знаем, останавливались и многие нееврейские умы; тем понятнее раздумье еврея. ...За что так тяжко наказан еврейский народ рассеянием и гонениями? Была ли в его прошлом какая-нибудь роковая вина, или в его характере такая врожденная особенность, откуда неизбежно развилась чудовищная вереница мучений?»
М.О.Гершензон
Содержание Развернуть Свернуть
Содержание
СУДЬБЫ ЕВРЕЙСКОГО НАРОДА 5
НА РАЗНЫЕ ТЕМЫ 42
I. Пассивный русский идеализм 42
II. Еще об отвлеченном идеализме 46
III. Когда настанет завтра? 50
IV. Праздник человечности 53
V. На кого надеяться? 57
VI. Посетить прошлое 63
VII. Вежливость литератора 67
VIII. О тоске 72
IX. О системе Тейлора 77
Х. Душа рабочего 83
XI. О смысле жизни 89
XII. Новое поколение 94
XIII. Иррациональные основы бытия 100
XIV. Книга 105
XV. Право личности 110
XVI. Художники и критика 116
XVII. Власть и страдание 121
XVIII. Об А.М.Ремизове 124
Вячеслав Иванов и Михаил Гершензон
ПЕРЕПИСКА ИЗ ДВУХ УГЛОВ 129
СЕРДЦЕ И ИДЕЯ
Бердяев и Гершензон летом—осенью 1917 года 173
Почитать Развернуть Свернуть
СУДЬБЫ
ЕВРЕЙСКОГО НАРОДА
Текст печатается
по экземпляру книги из семейного архива автора
(второе, и последнее, прижизненное издание,
«Эпоха», Петербург—Берлин, 1922)
с его карандашной правкой
I
Образованный англичанин может прожить всю жизнь, ни разу не задумавшись об исторической судьбе своего народа и его назначении. Он знает непосредственным чувством, что его народ живет, как целое, и что путь его истории непрерывен. А куда ведет этот путь и верен ли он — как узнать? Ведь очевидно, что явления такого размера индивидуальный разум не в силах осмыслить. Лицо живого народа — как огнезарное солнце: оно всем видно, но его нельзя разглядеть. Только остывшие солнца, мертвые лики Египта, Эллады, Рима, мы силимся обозреть в их целости, да и то без большого успеха.
И все же нет ни одного культурного народа, который не пытался бы время от времени осознать себя разумом своих мыслителей. Из наблюдений над прошлым выводится как бы линейная схема, чертеж: философия национальной истории; и общество жадно ловит эти догадки, потому что они удовлетворяют неискоренимую потребность сознания — свести к умозрительному единству многообразие народных влечений и народной судьбы.
Если этому нетерпению поддаются и благоустроенные народы, то как устоять против искушения в особенности современному еврею? Кто верит, тому не нужны рассудочные надежды: он целостным чувством почерпает утешение и надежду в идее благого Промысла. Когда же вера ослабела в еврействе, на смену ей неизбежно должна была явиться какая-нибудь рационалистическая философия истории. История евреев, во-первых, слишком странна своим разительным несходством с историей прочих народов и, во-вторых, в большей своей части так беспросветно печальна, что зритель невольно останавливается пораженный; мысль настойчиво ищет разгадать последовательность и смысл столь необычайного зрелища.
Перед этой загадкой еврейской истории, мы знаем, останавливались и многие нееврейские умы; тем понятнее раздумье еврея. Человек так устроен, что своему счастью и покою он не ищет оснований, но принимает их, как естественные явления, скорбь же свою он непременно должен возвести к причине, должен доказать себе логическую неизбежность своего страдания, иначе мир предстанет ему, как бессмыслица, и он утонет в отчаянии. За что так тяжко наказан еврейский народ рассеянием и гонениями? Была ли в его прошлом какая-нибудь роковая вина, или в его характере такая врожденная особенность, откуда неизбежно развилась чудовищная вереница мучений?
Это первый вопрос, естественно предстающий уму, — вопрос понимания. Он уже потому напрашивается, что в отличие от других живых народов еврейство имеет в своем Палестинском прошлом как бы свой собственный застывший лик, подобно тем мертвым ликам Египта. Греции и Рима, — законченный процесс, вызывающий на объяснение.
Еще настойчивее второй вопрос, практически-важный. Прошлое народа складывалось стихийно, но будущность его, по крайней мере ближайшая, — неужели мы не можем подчинить ее нашей разумной воле? Будь еще еврейство благоустроено, потребность предвидения была бы не так остра. Но еврейство и сейчас несчастно, разорвано, бездомно; 14 миллионов людей, чувствующих себя одной семьей, разбросаны по 70 странам; народ, имевший свою культуру, внутренне распылен по двадцати инородным культурам; народ, забывший родную речь и говорящий на многих чужих языках, народ — хамелеон, народ — торгаш, оторванный от природы, хиреющий в городах, всюду, если не гонимый, то едва терпимый, — такому народу — где исход? Старая вера не смела спрашивать о будущем, потому что самый этот вопрос есть уже вмешательство в замыслы Бога; напротив, безверие по своей природе обречено предвидеть и направлять. А так как предвидеть можно только из былого опыта, иначе предвидение будет химерой, то вопрос о будущем сводится опять-таки к вопросу о прошлом, и оба вместе могут быть решены только историко-философской гипотезой. Вот почему для современного мыслящего еврея, утратившего веру отцов, нет искушения сильнее, нежели объяснительный и руководящий национальный миф. И нетрудно видеть, что все умственные движения, возникавшие среди евреев за последние 40—50 лет, были по существу ничем другим, как попытками такого мифотворчества. Сами деятели могли и не знать источников своего вдохновения и добросовестно считать свою программу чисто-практической: таковы были, например, ассимиляторы 80-х годов; в действительности, и здесь все доводы черпались из определенных исторических обобщений, только слабо сознанных и оттого не сведенных в систему.
Было бы в высшей степени любопытно вскрыть основы этих учений, вылущить из оболочек философское ядро каждого и затем сопоставить весь этот ряд гипотез, объединенных как временем их зарождения, так и общностью цели. Я убежден, что внимательное исследование обнаружило бы в них много родственных черт наперекор их видимому несходству. Оно показало бы, что все они совпадают и отрицательно, имея исходной точкой безверие, исторический рационализм, и положительно, так как все без исключения представляют лишь копии с различных историко-философских теорий, какие выработала для собственных нужд европейская мысль XIX века.
Но я не займусь этим делом. Доктрина ассимиляторов, учения о религиозной или духовно-культурной миссии еврейского народа отжили свой короткий век и больше не привлекают сторонников. Их всех победило могучее движение сионизма, нарастающее неудержимо вот уже четверть века и ныне достигшее апогея. Сионизм — уже не только академическая доктрина: он стал движущей силой в сознании сотен тысяч людей, он превратился в идею-чувство, идею-влечение. И если пока он только волнует умы и сердца, если еще не многое переместил в мире, то энтузиазм, возбуждаемый им, — порука, что при благоприятных условиях ему суждено коренным образом повлиять на судьбу еврейства. Не сегодня-завтра падет главная из внешних преград: Палестина будет отдана евреям, — и горсть восторженных мечтателей поднимет с мест и поведет за собой темную массу, чтобы ее трудом, ее лишениями проделать опыт национального возрождения. Такую ответственность берет на себя только тот, кто непоколебимо знает правду и силу своего замысла. Сионизма пламенно верит в свою мечту, — откуда же эта уверенность? — Он черпает ее в своем мировоззрении, в своей философии истории. Его конкретные утверждения целиком выведены, как логически обязательное следствие, из некоторой общей идеи, и кто хочет понять сионизм, должен искать его смысл не в деловых постановлениях Базельского или Гельсингфорского съезда, а в той историко-философской теории, которая одушевляет его и связывает отдельные части его программы в единство.
Между тем как раз эта, важнейшая сторона сионизма наименее освещена. С сионизмом случилось то же, что можно наблюдать в истории всякой политической партии: программа совершенно затмила породившую ее идею и тем превратила эту идею в догмат. Об основных положениях сионизма никто не спорит, их только хранят, как золотой запас, и в нужных случаях предъявляют ad extra. С тех пор, как лет 25 назад они были впервые формулированы, их никто не вздумал пересматривать, ни с целью проверки, ни даже ради обогащения и упрощения. Их повторяют в бесчисленных журнальных статьях, брошюрах, книгах, как непреложные аксиомы, в одном и том же составе, почти в тех же словах. Весь разум сионизма поглощен тактикой, все споры ведутся в границах программы; даже главнейший раскол в сионизме не коснулся его сердцевины, потому что и духовный сионизм Ахад-Гаама не спрашивает, верно ли определена конечная цель: он указывает лишь иной путь к той же цели, какую ставит себе политический сионизм. Это общее согласие столь торжественно, что голос критики может показаться среди него почти кощунством. Если я все же решаюсь высказать свою мысль, то смелость эту я почерпаю в моем уважении к сионизму, в моей уверенности, что не правоту свою любят сионисты, но больше ее дорожат истиной и благом еврейского народа.
Мы — как семья на распутье; нашему дому грозит погибель: где выход из роковой тесноты? Вы, сионисты, придумали способ спасения, я же усмотрел ошибку в ваших расчетах, грозящую новой бедой; и так как я член той же семьи, то мое возражение не должно оскорбить вас; у нас одна любовь и одна забота.
II
Сионизм, как историко-философское учение, представляет ту особенность, что как раз о прошлом он прямо ничего не изрекает. Его цель — вовсе не осветить историю еврейского народа; его цель — устроить будущность народа, не похожую на его настоящее; поэтому он подробно анализирует современное положение еврейства и выводит отсюда директивы для будущего, а прошлое оставляет в стороне. Из прошлого он отмечает — и то без всякого анализа, — только два-три разрозненных эмпирических факта, которые ему нужны: неистребимость еврейского народа, самосознание своего единства в нем и тысячелетнюю молитву евреев о возвращении в Сион. Но и в суждениях сионизма о настоящем, и в его мечтах о будущей судьбе еврейства ясно выступает его затаенная философия истории.
Сионизм всецело основан на идее национализма. Развитие человечества, по мысли сионистов, совершается исключительно в национальных формах; оно и есть не что иное, как общий итог национальных развитий. Нет другого творчества, кроме творчества национального; нация — единственная подлинная реальность мировой истории. Таков первый, основной догмат сионизма. Но понятие нации многозначительно, как же определяют его сионисты? — Они мыслят нацию на манер растения, их второй догмат гласит: непременным условием национального существования являются единство и своеобразие быта. А так как быт есть результат коллективного приспособления к внешней среде, то, согласно третьему догмату сионизма, единство и своеобразие национального быта немыслимы без территориального объединения нации. На этих трех понятиях, спаянных причинной связью, покоится весь сионизм, национальное творчество — быт — теория. Все остальное в сионизме есть лишь применение этой несложной доктрины к судьбе еврейского народа.
Сионисты рассуждают так. Еврейство — несомненно единая нация; такой оно сознает себя и такой обнаруживается в единстве своих судеб. Оно еще не изжило своих сил, как доказывает даровитость отдельных его сынов в века изгнанничества; между тем, как целое и в массе своей, оно почти два тысячелетия остается бесплодным. Почему иссякло это национальное творчество? Только потому, что еврейство не живет нормальной национальной жизнью. Нормальная же национальная жизнь есть та, когда быт органически вырастает из недр народного духа. С тех пор, как евреи рассеялись по земле, они вовсе не имеют своего быта. Законы, которым подчиняется народ, должны быть изъявлением его собственной воли: евреи, живя среди чужих им народов, всюду повинуются чужим законам. У них нет своего национального хозяйства — их экономическая жизнь определяется нуждами и вкусами народов, среди которых они живут. Они утратили свой язык, они с каждым днем растеривают последние остатки своего национального своеобразия: свою религию и культ, общинную организацию, систему воспитания; они питаются чужими литературами, подражают чужим модам, усваивают чужой образ жизни. Еврейство, как нация, обезличивается до конца. Против этого обезличения есть только одно средство: надо хоть часть евреев собрать в пучок и прижать этот пучок к земле и держать прижатым до тех пор, пока он пустит корни в землю; тогда через корни станут подниматься из почвы живые соки, ствол оживет, опять расцветет в еврействе национальный быт, а из него родится и плод — национальное творчество.
И хотя еще ни одна нация в мире не проделала такого опыта, сионизм твердо убежден, что стоит только посадить перекати-поле корешком в землю, и он зацветает, как жезл Аарона. Опыт непременно удастся — в этом нем сомнения, оставалось только решить, какое место на земле наиболее пригодно для посадки. Тут, после некоторых колебаний, пришла на помощь романтическая мечта евреев о возвращении на древнюю родину. Эта мечта, разумеется, — сильный психологический стимул и, как таковой, может до известной степени содействовать успеху. Но ведь она — только одно из слагаемых; а о том, что за две тысячи лет еврейство физиологически переродилось, что его организм давно приспособился к иным почвам, климатам и бытовым укладам, что старая родина остается его родиной лишь в том смысле, как для взрослого растения — парник, откуда оно было высажено, или для бабочки — кокон, — об этом сионизм не думает.
Но и я коснулся этой темы лишь мимоходом. Суть дела — в отвлеченной формуле сионизма. Нам нужно уяснить себе две цели: во-первых, верен ли исторический закон, на котором базируется сионизм, и, во-вторых, та цель, которую он ставит перед еврейством, заслуживает ли быть возведенной в идеал. Я утверждаю, что и закон соблюден неверно, и цель избрана недостойная нас.
III
Нет никакого сомнения: нация не механическое сцепление личностей, а некая умопостигаемая индивидуальность, имеющая единую волю и свое особенное предназначение в мире. Мы не только смутно и, однако, уверенно чувствуем это в современности, но и вполне ясно видим в прошлом, где отжившие народы предстают нам в совершенной цельности своего существа и своей судьбы. Как река едина в вечной смене вод, как отдельный человек един и целостен в непрерывном обновлении своего телесного состава и душевных движений, так всякий народ есть в истории один организм, одно лицо и одна судьба. Существует стихийная воля нации, и воля эта в своем неудержимом стремлении отлагает наружу как бы известковые образования — причудливые, строго-закономерные формы народного бытия и народной судьбы. И как изнутри эти формы строятся, так непрерывным движением народного духа они изнутри и преобразуются, разрушаются, обновляются неустанно. Национальность — начало формообразующее, морфологическое. Не сущность исторического процесса она определяет, но только индивидуальные формы его существования и внешнего проявления. Национальное начало не творит существенно, — творят другие силы: оно только привходит во всякое творчество, как желчь непрерывно выделяется печенью и воздействует на пищеварение. И даже не самые формы определяет оно, потому что формы человеческого бытия тождественны по всей земле: национальность определяет только форму форм, т.е. видовое своеобразие форм. Эстетическое чувство свойственно всем людям, но у греков оно развилось всего более; нос есть у всякого человека, а римляне отличались от других людей только особенной структурой носа. И действие этого пластического начала столь тонко, так глубоко органично и таинственно, что уследить его нам не по силам.
Но если так, если национальность, действительно, не творит бытия, ни даже его форм, а только видовые признаки форм, подобно той неведомой силе, которая листьям дуба придает форму дубового листа и носу слона — форму хобота, то очевидно, что овладеть этой тончайшей стихией, во-первых, невозможно, а, во-вторых, и незачем, потому что она никак не могла бы стать в наших руках орудием существенного творчества. Нас же должно интересовать только последнее, для нас жизненно-важна лишь та сфера, на которую простирается компетенция нашей разумной волы. На действие национального начала она не простирается, следовательно о нем нам и нечего заботиться. Национальность — наш неизменный спутник; как мы неизменно воспринимаем явления в категориях пространства, времени и причинности, так и национальность определяет все наши восприятия и всякое наше целесообразное действие. Не нация, как утверждает сионизм, есть подлинно-реальное в истории, а личность, потому что только личность творит существенно и только ей до известной степени предоставлена свобода выбора. Национальное начало действует автоматически и не развивается самочинно; развивается личность, и только в ней, питаемая ее целостным развитием, национальность крепнет и очищается. Человеческий дух не составлен из кусков, он слитно-целен, и потому ничто природное не может быть изменено в нем частично по сознательному замыслу: всякое такое усилие исказит его в целом, но своей специальной цели не достигнет. Национальный элемент — только одна из природных данностей, и о нем, как об отдельном, надо забыть, хотя он есть и вечно будет. Нам надо каждый представший вопрос и каждую задачу решать на основании существенных соображений, практических и идеальных; нам надо стараться быть сильными, свободными, полными духа людьми, — тогда наш национализм, который бессознательно есть в каждом, будет высокого качества. Испанец должен просто жить, не стараясь жить по-испански: хочет он или не хочет, он все равно живет по-испански и на свою долю осуществляет «миссию» испанского народа; но если он живет хорошо, испанский элемент в нем как раз очищается от шлаков, и он, не думая о назначении своей нации, тем лучше служит ему, — я думаю даже, улучшает в меру своих сил. Потому что, если в самом деле народу предначертана траектория его пути, то это, конечно, не линия, а так называемый «пучок траекторий», т.е. некоторый простор вверх и вниз, предоставляемый уже свободе человеческой воли.
Поэтому я говорю: национальное творчество не есть какой-либо особенный, высший вид коллективного творчества, но всякое творчество народа непременно, помимо воли его участников, окрашено национально и этой окраской объединено. Не старайтесь быть нацией: вы неизбежно нация, по самой природе вещей. И когда вы утверждаете одновременно, что еврейство есть нация, и что, распыленное по земле, оно вследствие своей распыленности неспособно к национальному творчеству, — я отвечаю: если оно, действительно, нация, — а я так думаю вместе с вами, — то его раздробленное, коллективное творчество непременно в какой-то сфере, недоступной нашему зрению, образует национальное целое. Тучи встают не только из морей; каждый ручей и каждая лужа испаряют в воздух влагу. Нация не должна непременно быть собранной на одной территории, чтобы ее творчество было национальным: она творит так во всяком случае и при всяких условиях. Все дело в том, что еврейское национальное творчество в целом незримо, хотя от этого не менее реально, вы же не раньше хотите поверить в его реальность, нежели сумеете осязать его.
Повторяю: национальный элемент вне нашей власти. Известная группа людей есть нация до тех пор, пока она — нация, и перестает быть нацией помимо сознательной воли своих членов. Я полагаю, что евреи в своей совокупности, наперекор рассеянию, суть единая нация, творящая целостно. Что будет дальше с нашей национальностью? — Ее судьбой распоряжаемся не мы. Есть в ней живые силы — она уцелеет надолго; нет, — она будет постепенно гаснуть, т.е. будет замещаться в отдельных личностях другими национальными началами, французским, русским, немецким. Мы можем скорбеть об ее угасании, но помочь здесь нельзя; в делах такого размера фатализм неизбежен. В наших домах мы строим печи, чтобы бороться с зимним холодом, но кто же вздумает принимать меры против охлаждения солнца? Читая в сионистских брошюрах призывы создать еврейскую национальную школу, возродить в ней библейский язык или щадить жаргон не потому, что и то, и другое, и третье хороши сами по себе, но потому, что это — первостепенные средства в борьбе за сохранение еврейской национальности, — я думаю: эти люди не на шутку боятся, что солнце остынет, и силятся поддержать в нем жар.
IV
Первый, самый характерный признак сионизма — его безверие, его необузданный рационализм, мнящий себя призванным и способным управлять стихией. Наши предки умели мудро смиряться перед заповедными тайнами; современный разум не знает своих границ. Но тайны есть; если наша мысль разгадала секрет естественного отбора, если она сумела подчинить себе силу электромагнитных волн, — это еще не значит, что ей все подвластно. Сионизм посягает на запретное уму; в этом смысле он — плоть от плоти современного позитивизма, о чем, впрочем, и непосредственно свидетельствует его рационалистически-утилитарное отношение к религии.
И, задумав разгадать механизм национальности и взять его в свое ведение, он не бросил свою мысль, как птицу, чтобы свободно облететь века и земли, но робко оглянулся кругом и, увидав ближайшее, признал свое скудное знание непререкаемой истиной. Он оглянулся в Европе последней четверти 19-го века: все мощные государства — либо цельные нации, либо стремятся вобрать в себя цельные нации. Слитность, сомкнутость, независимость нации признается высшим благом; чтобы добыть его, не жалеют никаких жертв. Что это стремление родилось из экономической борьбы и только освящает себя идеологией национализма; что оно чревато величайшими опасностями и неминуемо приведет к катастрофе, к мировой войне наших дней, этого никто не видел. Объединение Германии ослепило всех, как апофеоз национализма. Какое спокойное могущество территориально и государственно объединенной нации! Вот идеал, вот норма исторического бытия! Увлеченные этим примером, встают балканские славяне, оживает младочешское движение. И сионизм соблазнился. Он смиренно повторил за своими учителями: «Да, другого пути нет, только объединившись телесно в одном месте, только образовав снова территориальное государство, можем и мы, евреи, снова начать здоровую жизнь», — и написал эту формулу на своем знамени.
Да полно, так ли? Правда ли, что сожительство однородных на одной территории есть единственная нормальная форма национального существования? Разве Англия, смешавшая воедино три народности, не создала одного из высших человеческих типов и не внесла богатого вклада в мировое дело? И разве не то же совершается на наших глазах в Америке? Почему я должен думать, что еврейство живет ненормально? Его жизнь только своеобразна, отлична от жизни большинства других наций, и столь же своеобразно его творчество. Ведь природа богата разнообразием форм. Сравнительно с большинством растений, прикрепленных к месту, растение, скитающееся по морю, ненормально; сравнительно с большинством живых существ ненормальна бабочка, рождающаяся в виде гусеницы, которая обращается в неподвижный кокон и только под конец в бабочку, нимало не похожую на гусеницу и кокон; ненормален и полип, рождающий совершенно не похожую на него медузу, из яиц которой опять рожается полип, и так попеременно чередующий свое потомство. Человек, никогда не слыхавший о слоне и кенгуру, назовет ненормальными зверя с мягким носом в сажень или с передними ногами втрое короче задних. Наш разум произвольно постулирует единообразие в природных делах, где оно сплошь и рядом отсутствует. Разум видит в мире то, что ему хочется, потому что однообразие легко понять и покорить.
Сионизм не вывел своего идеала из философского анализа еврейской истории; он не вынес его также из глубины просвещенного сознания, как объективно-долж¬ное; он соорудил его из трех дурных предпосылок: из ошибочного представления, что судьба народов определяется их собственными сознательными решениями; из произвольного утверждения о ненормальности еврейской судьбы; и из ложного догмата о территориально-государственном объединении наций, как средстве единоcпасающем. Все эти три предпосылки он готовыми принял от извращенной и грешной европейской идеологии конца 19-го столетия. Поэтому я считаю себя вправе сказать, что сионизм — не еврейское учение, а современно-европейское, всего более немецкое; он вполне подражателен, результат заразы.
Соблазниться сознательным национализмом, свирепствующим теперь в Европе, — какое плачевное заблуждение! Национальность нечувствительно определяет и окрашивает каждый акт нашей существенной деятельности, но горе, если она начинает творить акты из самой себя. Национальное чувство есть в природе то же, что чувство личности в живой твари: оно благотворно, пока действует органически. Но точно так же, как чувство личности в человеке, действуя органически, сказывается вовне законным инстинктом самосохранения, а пропитавшись сознательностью, превращается в эгоизм, так рассудочная мысль искажает природу национального чувства, возводя его в мнительный, злой и корыстный национализм. Именно так исказилось здоровое национальное чувство в рационалистической Европе нашего времени. Рядом с существенным творчеством народы удручены еще отдельной заботой — об ограждении своей национальности; из элемента, соприсутствующего во всяком творчестве, национальность сделалась началом самодовлеющим и почти господствующим, была признана особенной ценностью в числе других культурных ценностей. И эту небывалую ценность народы ревниво охраняют от невозможных посягательств, и чуть кто-нибудь, идя по своей надобности, пройдет мимо, они кидаются на него с оружием, а когда им хочется пограбить, они оправдывают свой грабеж мнимыми нуждами своего национального дела.
Так призрак стал реальной силой, самой злой и губительной силой нашего века. Народы приносят ему в жертву подлинные ценности, творят его именем величайшие преступления. Разве не во имя сознательного национализма царская власть душила все малые народности России, Пруссия — познанских поляков, Венгрия — славян? Разве не сознательный национализм превратил балканские государства за последние 10—15 лет в озверелую стаю собак, то грызущихся до полусмерти, то с рычанием зализывающих свои раны? Не этот ли призрак повинен и в мировой войне, не тем, что он толкнул народы на кровопролитие, но тем, что освятил его своим престижем?
На протяжении всех веков национализм, поскольку он становился сознательным, был злейшим врагом еврейства, а в России — и последние годы в Польше — он был даже главной пружиной еврейского угнетения. Подобно эгоизму, сознательный национализм непременно жесток и бесчеловечен, потому что он терзаем мнительностью, страхом ущерба. Этим бессмысленным страхом было продиктовано все русское законодательство о евреях: не выпускать их за черту оседлости, не пускать в гимназии, университеты, в акционерные общества и в адвокатское сословие, чтобы господствующая народность не потерпела от них ущерба. «Еврейское засилье в литературе», кричали писатели «Нового Времени»; в Польше двухгрошовые публицисты громили жалчайшую еврейскую лавочку, охраняя интересы польской торговли, а в Германии еврей не мог быть офицером, и старый Герман Коген со слезами рассказывал, как его обидели, не пустив на его свободную кафедру его любимых учеников потому, что они — евреи. Таковы плоды сознательного национализма; они по природе вещей не могут быть другими, как яблоня может рожать только яблоки, а не другой плод. Этому-то кровожадному Молоху поклонился сионизм и сказал: «Ты пожирал моих сыновей, но вижу, ты — подлинно бог. Будь же и моим богом, хочу служить тебе».
Я обвиняю сионизм в том, что своим признанием он усиливает в мире злое, проклятое начало национализма, стоившее стольких слез человечеству и прежде всего евреям. В идеале сионизм стремится прибавить к существующим уже безжалостным национализмам еще один — еврейский, потому что, если подлинно когда-нибудь в Палестине возникнет тот специфически-еврейский быт и строй, о котором мечтают сионисты, то и он непременно будет ревновать о своей чистоте, будет подозрительно смотреть кругом и строить рогатки. Вы скажете: этого не будет, я же отвечу: весь плод заключен в зародыше. Сознательный национализм не может быть иными, нежели какова его природа. Создавая еврейский национализм, вы умножаете царящее зло и приобщаете к нему еврейство. До сих пор еврейству была присуща, как всякому народу, лишь имманентная исключительность, т.е. исключительность своеобразной религии, своеобразных нравов и т.п.; ваша исключительность сознательна и активна, она помимо вашей воли будет стремиться выработать целесообразный план внешней обороны. Потому что Молох, признанный богом, тотчас требует себе культа, сообразно с его природой.
Мне тяжело думать, что мои слова могут быть неверно поняты. По-моему личному чувству, я вовсе не враг сионизма, — напротив, он трогает меня своей искренностью, горячностью, этой беззаветной преданностью идеалу, которая стариков делает юношами, а юношей — сердцем человечества. Надо быть слепым, чтобы не
видеть, какой болью за еврейский народ, каким нетерпением воскресить его для новой жизни вдохновлено это движение. Психологическую красоту сионизма чувствуют и посторонние; он вызвал всеобщую симпатию во всем цивилизованном мире. Но одобрение инородцев — опасный соблазн. Понятно, что новорожденный еврейский национализм им по душе: они сами погружены в суеверие национализма; они приветствуют в сионизме решение еврейского вопроса, заимствованное из их собственной мудрости. К тому же еврейская беда для них — чужая беда; мельком взглянуть, посочувствовать и, не углубляясь в подробности, авторитетно одобрить применяемое средство, которым они сами привыкли лечиться, — вот и все их участие к еврейству. Оттого энтузиазм сионистов их легко подкупает. Я не чужой, не зритель, и дело это слишком серьезно, чтобы отдавать его во власть увлечения.
V
Философия сионизма по смыслу близорука и самонадеянна, а по содержанию подражательна. Сионисты провозглашают: «Мы нашли средство против всех еврейских бед: мы досконально узнали, что надо сделать, чтобы еврейство снова стало сильным и счастливым». Завидная уверенность! Я не взялся бы определить условия совершенства даже для одного и хорошо известного мне человека, ни даже для самого себя: так непредвиденно-сложны движения духа и сцепления случайностей, — а они без малейшего колебания мысленно предвосхищают будущность целого народа. Но их смелость понятна; дело в том, что они чрезвычайно упростили задачу: они хотят, чтобы еврейство было свободным и счастливым не по-своему, а как все другие народы; они желают для него не индивидуально-высокой доли, а шаблонного благополучия.
Сионизм мыслит дальнейшее существование еврейского народ не в тех своеобразных формах, какие могут выложиться наружу из недр его духа, а в формах банальных и общеизвестных. По необычности своего лица и своей судьбы, еврейство доныне — аристократ между народами; сионизм хочет сделать его мещанином, живущим как все. Так отец увещевает сына: «Остепенись! Твои сверстники давно устроены. Мы нашли тебе хорошую девушку: женись и войди в отцовское дело». Но сын не должен послушаться родительского совета. Он живет бурно и бедно, терпит лишения и насмешки, — но он гений. Родители ничего не понимают в его искусстве; он пишет какие-то странные картинки, где дома висят в воздухе, а люди падают с крыш, и этих картин никто не покупает. Нет, еврейство не должно слушаться сионистов. Его дело пока непонятно миру, но, может быть, ему суждено озарить века своим творчеством. Пусть живет, повинуясь тайным зовам своего духа, а не пошлым правилам здравого смысла. Поистине, счастье и даже свобода — не высшие блага на земле; есть блага ценнее их, хотя и не осязаемые.
Сионизм есть отречение от идеи избранничества и в этом смысле — измена историческому еврейству. Я не отдам избранничества за чечевичную похлебку территориально-государственного национализма, прежде всего потому, что не верю в ее целебность, как не верю вообще в существование народных панацей. Мой народ несчастен, гоним, рассеян: от этого он ведь не хуже других. Напротив, его судьба тем и прекрасна, что она такая особенная; и я стараюсь понять, каковы именно признаки ее особенности.
Глубокомысленный, сложнейший замысел — и элементарная ясность плана; основные линии так отчетливы, что их способен проследить ребенок, но каждая определена тончайшими соображениями и служит многообразным задачам целого: таковы создания гениальных художников — и так творила душа еврейского народа его внешнюю историю. В самом деле, последовательность еврейской истории изумительна. Кажется, будто какая-то личная воля осуществляет здесь дальновидный план, цель которого нам неизвестна.
Два склона: от темных низин до вершины, и за перевалом снова вниз. Восход еврейского народа был обычен: в беспорядочном движении кишащих атомов возникает едва заметное ядро, вихревой центр, — дом Авраама, как гласит предание. Ядро разрастается, делясь в самом себе, и чем больше разрастается, тем сильнее в нем внутр