Год издания: 2001
Кол-во страниц: 208
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0187-3
Серия : Зарубежная литература
Жанр: Рассказы
Авторский сборник рассказов «Трепет листа».
* Тихий окена
* Макинтош
* Падение Эдварда Барнарда
* Рыжий
* Заводь
* Гонолулу
* Дождь
W.Somerset Maugham
THE TREMBLING OF A LEAF
Little Stories of the South Sea Islands
1921
Содержание Развернуть Свернуть
СОДЕРЖАНИЕ
Предисловие 5
Тихий океан 8
Макинтош 9
Падение Эдварда Барнарда 42
Рыжий 75
Заводь 97
Гонолулу 135
Дождь 160
Заключительное обращение к читателю 201
Почитать Развернуть Свернуть
Величайшее счастье и глубочайшее горе разделены легким трепетом листа; не в том ли вся наша жизнь?
Сент-Бев
ПРЕДИСЛОВИЕ
Я начал свою карьеру писателя, сочиняя рассказы. Но не нашлось ни одного издателя, который захотел бы их печатать. Первый мой рассказ, который приняли — и то уже после того, как я приобрел некоторую известность, опубликовав «Лизу из Ламбета», — появился в странном журнальчике, называвшемся «Космополис». Треть журнальчика была на английском языке, треть на французском, треть на немецком. Так было задумано в надежде, что он найдет себе читателей в трех странах; увы, читателей он не нашел ни в одной. И вдруг перестал выходить, я так ничего и не получил за свой опус. Я решил, что рассказы мои слишком хороши, чтобы привлечь внимание английской периодики, и напечатал их в сборнике, который назвал «Ориентиры». На днях я его перечитал. По спине у меня тек холодный пот, я даже подумал, что начинается очередной приступ малярии, и выпил на всякий случай порошок хинина и мышьяку. Критика встретила сборник благожелательно, а «Панч», к моему удивлению, заказал мне три новеллы. Наверное, мои опыты показались не вовсе бесталанными. Когда я прочел их тридцать пять лет спустя, несколько эпизодов показались мне довольно живыми, но были места столь чудовищно фальшивые, что я не мог поверить — я ли все это написал? Однако больше всего я ужаснулся собственному нахальству. В гордыне своей юности я глумился над всем, что задевало мой высокомерный снобизм, мою нетерпимую ограниченность, мои тупые предрассудки.
Что меня безмерно поражает в нынешних молодых писателях, так это их бойкость пера. Как великолепно они владеют приемами ремесла, какой у них отличный английский язык, поистине энциклопедические познания. Они часто скучны, потому что почти все пишут об одном и том же, и многое из написанного ими вы уже у кого-то читали, однако их нельзя назвать ни графоманами, ни дилетантами. Такое впечатление, что они начали писать лет на десять раньше, чем появились молодые писатели девяностых. У них не найдешь ни тени безыскусного простодушия юности. Кажется, они появились на свет, уже все зная и все умея. Мир им так же хорошо знаком, как собственная ладонь. Конечно, достойно восхищения, что они научились столь многому за столь короткий срок. Читателю и в голову не придет, что им ведомы муки слова, что порой отказывается служить воображение. Как будто они с самого начала в точности знали, что хотят написать, и без малейшего усилия написали. Научиться писать романы им так же просто, как научиться водить автомобиль. Счастливцы! Они не сгорят от стыда, перечитав свою раннюю вещь, не скажут с ужасом: «До чего бездарно».
И все же я продолжал время от времени писать рассказы для журналов. Мои литературные агенты объяснили мне, что редакторам нужны развлекательные истории вроде тех, что с таким успехом сочиняет мистер У.У.Джекобс, или детективы — к примеру, Конан Дойла и Хорнунга. Я ничего такого не умел. Душу переполняли горечь, обида, сарказм, — разве тут сотворишь нечто веселое и легкомысленное. Изредка моим агентам все же удавалось пристроить рассказ в журнал, которому не хватало материала, и тогда я получал от них несколько гиней. Потом я стал писать пьесы и на много лет забросил рассказы, вернувшись к ним, лишь когда стал известным драматургом и уже написал «Бремя страстей человеческих». Произошло это по чистой случайности. Перенеся болезнь, я отправился в путешествие по Южно-Корей¬скому морю. Я плыл из Гонолулу в Самоа с заходом в Паго-Паго, и некоторые пассажиры меня заинтересовали. В голову пришел сюжет. Я набросал его и отложил. Написанный потом рассказ — последний в этом сборнике. Новый мир, в котором я оказался, волновал воображение. Эта жизнь была совсем непохожа на прежнюю, и люди были другие, я таких никогда не встречал. Южные моря в моем представлении с детства были овеяны романтическим ореолом, ведь я читал об этих волшебных островах в книгах Германа Мелвилла, Пьера Лоти, Роберта Льюиса Стивенсона, но в действительности все оказалось иным. Действительность была не столь романтична, но все равно удивительно интересна; сюжеты рассказов рождались один за другим, я коротко записывал их в блокноте, где день за днем делал зарисовки людей и пейзажей. Из Самоа я поплыл кружным путем на Таити и потом жил там, пока не пришло время возвращаться к прежней жизни. Два года спустя я написал рассказы, из которых состоит этот том.
ТИХИЙ ОКЕАН
Тихий океан изменчив и коварен, как душа человека. Только что глухо волновалась его свинцовая зыбь, точно это Ла-Манш у мыса Бичи-Хед, и вот уже вздулись, закипели бешеные волны, понеслись с белой пеной на гребнях. Редко, очень редко океан затихает и становится синим. И тогда его синева кажется поистине вызывающей. Солнце яростно сияет, на небе ни облачка. Попутный ветер вливается вам в кровь, волнуя нетерпеливым желанием неведомого. Вокруг катятся могучие валы, и вы забываете об ушедшей молодости, а беспощадные воспоминания, и горькие и светлые, растворяются в неутолимой жажде жизни. По такому морю плыл когда-то Одиссей, приближаясь к Блаженным островам. В иные дни Тихий океан похож на озеро. Блестит его гладкая поверхность. Легкой тенью мелькают над слепящим зеркалом летучие рыбы и исчезают в воде, взбив над собой фонтан радужных капель. У горизонта толпятся пышные облака; на закате игра света и причудливых очертаний превращает их в цепи высоких гор. Это горы страны ваших снов. Вы плывете по сказочному морю сквозь невообразимое безмолвие. Порой в небе появятся несколько чаек, и вы догадываетесь, что недалеко земля — одинокий островок, затерявшийся среди водной пустыни, и чайки, унылые чайки — единственная весть, долетевшая до вас оттуда. Нигде ни дружелюбно дымящего грузового парохода, ни горделивого барка, ни стройной шхуны, даже рыболовное суденышко не встретится вам на пути: вокруг пустыня, и постепенно пустота наполняет вас смутным предчувствием недоброго.
МАКИНТОШ
Он немного поплескался в море: слишком мелко, чтобы плавать, но забираться на глубину было опасно из-за акул. Потом вышел на берег и побрел в душевую. Прохлада пресного душа была очень приятна после соленой липкости тихоокеанских волн, таких теплых даже в семь утра, что купание не бодрило, а, наоборот, еще больше размаривало. Вытерся и, надевая махровый халат, крикнул повару-китайцу, что будет к завтраку через пять минут. По полосе жесткой травы, которую Уокер, администратор, гордо считал газоном, он прошел босиком в свое бунгало одеваться. Оделся он быстро — весь его костюм состоял из рубашки и парусиновых брюк — и перешел через двор в дом начальника. Они обычно ели вместе, но повар сказал, что Уокер уехал верхом в пять утра и вернется не раньше чем еще через час.
Макинтош спал скверно и с отвращением посмотрел на поставленные перед ним папайю и яичницу с грудинкой. Москиты в ту ночь совсем осатанели. Они тучами летали за сеткой, под которой он спал, их безжалостное, грозное гудение сливалось в одну протяжную, нескончаемую ноту, словно где-то звучал отдаленный орган, — и только задремлешь на минутку, как тут же, вздрогнув, просыпаешься в совершенной уверенности, что хоть один из их воинства да проник под полог. Было так жарко, что он лежал совсем голый. Ворочался с боку на бок. И мало-помалу глухое биение прибоя на рифе, такое неумолчно-монотонное, что обычно его не замечаешь, проникло в его сознание, забарабанило по измученным нервам, и он судорожно сжал кулаки, терпя из последних сил. Мысль, что нет никакой возможности оборвать эти звуки, что они так и будут повторяться и повторяться до скончания века, была мучительна и будила в нем сумасшедшее желание вскочить и помериться силой с беспощадной стихией.
Казалось, еще немного, и он утратит власть над собой, сойдет с ума! И теперь, глядя из окна на лагуну и белую полосу пены на рифе, он содрогнулся от ненависти к этому ослепительному солнечному пейзажу. А безоблачное небо было как опрокинутая, придавившая его чаша. Макинтош закурил трубку и начал перебирать пачку оклендских газет, привезенных из Апии несколько дней назад. Самая свежая была трехнедельной давности. От них веяло несказанной скукой.
Потом он прошел в канцелярию. Это была большая пустая комната с двумя письменными столами и скамьей у стены. На скамье сидело несколько туземцев, среди них — две-три женщины. В ожидании администратора они болтали, а когда вошел Макинтош, поздоровались с ним:
— Талофа-ли!
Он поздоровался в ответ, сел за свой стол и принялся работать над отчетом, который настойчиво требовал губернатор Самоа, а Уокер, как обычно оттягивая время, до сих пор не позаботился приготовить. Макинтош писал и мстительно думал, что Уокер запоздал с отчетом из-за своей малограмотности: у него перо и бумага вызывают непреодолимое отвращение; а вот теперь, когда доклад наконец готов, сжатый, четкий, официальный, он заберет труд своего подчиненного, не сказав ни слова похвалы, даже наоборот, еще сострит как-нибудь и посмеется и отправит вверх по инстанциям как собственное произведение. А ведь сам двух слов связать не умеет. Макинтош со злобой подумал, что всякая карандашная вставка шефа заведомо будет по-детски наивно и плохо сформулированной. А если он возразит или захочет сделать ее вразумительной, Уокер разъярится и будет кричать: «Черта ли мне в грамматике? Я хочу, чтоб было сказано именно это и именно так!»
Наконец явился Уокер. Туземцы сразу окружили его, стараясь завладеть его вниманием, но он грубо оборвал их и велел сидеть и помалкивать, не то, если будет шум, он выставит их за дверь и сегодня не примет.
— А, Мак! — кивнул он Макинтошу. — Проспались наконец? Не понимаю, чего вы валяетесь в постели чуть не целый день! Вставали бы до света, как я. Лежебока!
Он тяжело плюхнулся в кресло и утер лоб большим пестрым платком.
— Пить хочется, черт подери! Он обернулся к полицейскому, который стоял у дверей — эдакая живописная персона в белой куртке и лава-лава, набедренной повязке самоанцев, — и приказал подать каву. Чаша с кавой стояла в углу канцелярии.
Полицейский зачерпнул половинку скорлупы кокосового ореха и подал Уокеру. Тот брызнул несколько капель на пол, пробормотал требуемое обычаем приветствие присутствующим и жадно осушил скорлупу. Потом велел полицейскому напоить туземцев, и каждый с теми же церемониями напился из скорлупы — по порядку, определяемому возрастом или занимаемым положением.
Только тогда Уокер приступил к делу. Он был заметно ниже среднего роста, просто коротышка, и поражал неимоверной толщиной. Крупное мясистое бритое лицо подпирал огромный тройной подбородок, щеки обвисали по сторонам тяжелыми складками; небольшой нос и глаза тонули в сале, и, если не считать полумесяца седых волос на затылке, совершенно голая лысая голова. Что-то вроде мистера Пиквика, нелепая, гротескная фигура — и все же, как ни странно, в нем было свое достоинство. Голубые глазки за большими очками в золотой оправе смотрели проницательно и весело, а в выражении лица было несокрушимое упорство. Ему уже исполнилось шестьдесят, но природное жизнелюбие не поддавалось натиску возраста. Несмотря на толщину, двигался он быстро, а ступал тяжело и решительно, словно хотел оставить на земле отпечатки своих шагов. Голос у него был громкий и грубый.
С тех пор как Макинтош получил назначение на должность его помощника, прошло уже два года. Уокер, который четверть века занимал пост администратора Талуа, одного из относительно крупных островов архипелага Самоа, был широко известен лично или хотя бы по рассказам в Южных морях, и Макинтош с живым любопытством предвкушал встречу с ним. Перед тем как отправиться на Талуа, он по какой-то причине недели на две задержался в Апии и в гостинице Чаплина и в Английском клубе успел наслушаться бесчисленных историй про своего будущего начальника. Теперь он с горечью вспоминал о том, какими интересными они ему поначалу показались. С тех пор он их сто раз слышал от самого Уокера. Уокер знал, что он — легендарная личность, дорожил своей славой и сознательно ей подыгрывал. Он ревниво следил за тем, чтобы анекдоты, которые о нем передавались, были точны во всех подробностях. И смешно сердился, если слышал, что какой-нибудь рассказчик их перевирает.
Сначала Макинтошу нравилось грубоватое добродушие Уокера, а тот, радуясь свежему слушателю, показывал себя с самой лучшей стороны — был весел, сердечен, внимателен. Макинтош до тридцати четырех лет вел тепличное существование лондонского чиновника, пока воспаление легких, грозившее в дальнейшем туберкулезом, не вынудило его просить перевода на острова Тихого океана, и жизнь Уокера показалась ему необыкновенно романтичной. Характерно было уже первое приключение, с которого тот начал подчинять себе обстоятельства. В пятнадцать лет он сбежал из дому в море и больше года шуровал уголь на угольщике. Был он заморышем, и матросы, да и помощники капитана его жалели, но сам капитан по какой-то причине терпеть его не мог. Он бил, пинал и гонял мальчика с такой жестокостью, что бедняга часто от боли не мог спать по ночам. Капитана он ненавидел всеми силами души. А потом кто-то подсказал ему лошадь на скачках, и он умудрился занять двадцать пять фунтов у одного знакомого в Белфасте. Лошадь, на которую он поставил, была аутсайдером, и в случае проигрыша ему неоткуда было бы взять деньги для уплаты долга, но ему и в голову не приходило, что он может проиграть. Он был уверен в удаче. Лошадь пришла первой, и он получил более тысячи фунтов наличными. Тут настал его час. Он навел справки, какой нотариус считается в городе лучшим — угольщик стоял тогда у берегов Ирландии, — явился к нему, сказал, что, по его сведениям, судно это продается, и поручил нотариусу осуществить покупку. Нотариус нашел занятным такого юного клиента — Уокеру было шестнадцать, а на вид и того меньше — и, возможно, из симпатии, пообещал все устроить, да еще и наивыгоднейшим образом. И вскоре Уокер стал судовладельцем. Он отправился на угольщик и пережил, по его собственным словам, самую чудесную минуту в своей жизни, объявив шкиперу, что тот уволен и пусть убирается с его судна не позже, чем через полчаса. Шкипером он назначил помощника и плавал на угольщике еще девять месяцев, а потом продал его с прибылью.
Он приехал на острова в двадцать шесть лет, чтобы стать плантатором. Обосновался на Талуа еще в то время, когда остров входил во владения Германии и белых там почти не было. Уже тогда он пользовался среди туземцев некоторым влиянием. Немцы сделали его администратором, и он занимал этот пост двадцать лет, а когда остров захватили англичане, должность за ним оставили. Правил он островом деспотично, но вполне успешно. И слава его как управителя тоже вызывала у Макинтоша интерес.
Но они не были созданы друг для друга. Макинтош был некрасивый, тощий мужчина, высокий, с впалой грудью, сутулыми плечами и неуклюжими дергаными движениями. Большие глаза на землистом лице с запавшими щеками смотрели угрюмо. Он питал страсть к чтению, и когда прибыли его книги, Уокер зашел поглядеть на них. Потом с хриплым смешком спросил:
— На кой черт вы приволокли сюда весь этот мусор?
Макинтош багрово покраснел.
— Очень сожалею, что по-вашему это мусор. Свои книги я привез для чтения.
— Когда вы сказали, что к вам должны прийти книги, я-то думал: будет мне что почитать. У вас что, нет никаких детективов?
— Детективные романы меня не интересуют.
— Ну и дурак вы после этого.
— Можете считать и так, если вам угодно.
С каждой почтой Уокер получал массу всякой периодики — газеты из Новой Зеландии, журналы из Америки, и его злило пренебрежение Макинтоша к этим эфемерным изданиям. А книги, которым Макинтош отдавал досуг, его раздражайте, он считал, что читать «Упадок и разрушение Римской империи» Гиббона или бертоновскую «Анатомию меланхолии» — одно позерство. А так как держать язык на привязи он был не обучен, то свое мнение высказывал не стесняясь. Макинтош постепенно начинал видеть его в истинном свете и под шумным добродушием обнаружил плебейскую хитрость, которая была ему отвратительна. Уокер оказался хваст¬лив и нахален, но при всем том еще в глубине души как-то странно робок и оттого питал вражду к людям не своего пошиба. О других он простодушно судил по манере выражаться, и если не слышал божбы и грязных ругательств, составлявших значительную часть его собственного лексикона, то глядел на собеседника с подозрением. По вечерам они вдвоем играли в пикет. Уокер играл плохо, но заносился ужасно, выигрывая, глумился над противником, а если проигрывал, выходил из себя. В тех редких случаях, когда к ним заезжали двое-трое плантаторов или торговцев, чтобы составить партию в бридж, Уокер, по мнению Макинтоша, показывал себя во всей красе. Не обращал внимания на партнера, всегда торговался за прикуп, чтобы непременно играть самому, и без конца спорил, перекрикивая все возражения. Чуть что, брал ход обратно и при этом жалобно приговаривал: «Вы уж простите старику, глаза у меня совсем плохи стали». Понимал ли он, что партнеры предпочитают не навлекать на себя его гнев и сто раз подумают, прежде чем требовать строгого соблюдения правил? Макинтош следил за ним с ледяным презрением. После бриджа они закуривали трубки и, попивая виски, делились друг с другом сплетнями и воспоминаниями. Уокер особенно смачно рассказывал историю своей женитьбы: на свадьбе он так напился, что новобрачная сбежала, и больше он ее никогда не видел. У него было множество приключений с туземками, пошлых и грязных, но он описывал их, безумно гордясь своей лихостью, и оскорблял щепетильный слух Макинтоша. Грубый и похотливый старик, он считал Макинтоша слюнтяем за то, что Макинтош не принимает участия в его амурных похождениях и сидит трезвый в пьяной компании.
Презирал он Макинтоша и за педантичность в исполнении служебных обязанностей. Макинтош любил во всем строгий порядок. Его письменный стол всегда выглядел аккуратно, документы были разложены по местам, чтобы сразу можно было достать, что понадобится, и он знал назубок все правила и инструкции, которыми регулировалось управление островом.
— Чушь собачья, — говорил Уокер. — Я двадцать лет управ¬лял безо всякой канцелярщины и дальше буду.
— Разве вам легче от того, что приходится битый час разыскивать какое-нибудь письмо? — отвечал Макинтош.
— Бюрократ вы чертов. Хотя вообще-то неплохой парень. Поживете тут годик-другой — исправитесь. Ваша беда, что вы не пьете. Напивались бы раз в неделю, так совсем бы человеком были.
Любопытно, что Уокер совершенно не догадываются о неприязни, которая из месяца в месяц зрела в душе его подчиненного. Сам он хотя и смеялся над Макинтошем, но, постепенно привыкнув, почти полюбил его. Он вообще относился к чужим слабостям довольно терпимо и скоро успокоился на том, что Макинтош — безобидный чудак. А может быть, он в глубине души потому и питал к нему нежность, что мог сколько угодно над ним потешаться. Ему нужна была мишень для грубых шуток, в которых выражалось его чувство юмора. А тут все: и дотошность помощника, и его нравственные правила, и трезвые привычки — давало повод для издевки. И сама его шотландская фамилия служила отличным предлогом, чтобы лишний раз припомнить какой-нибудь избитый шотландский анекдот. Уокер прямо-таки упивался, когда приезжали гости и можно было потешать их, высмеивая Макинтоша. Он наплел про него какие-то небылицы туземцам, и Макинтош, еще не вполне владевший самоанским языком, только видел, что они покатываются со смеху в ответ на непристойности, которые слышат от Уокера. Макинтош добродушно улыбался.
— Очко в вашу пользу, Мак! — громко басил Уокер. — Вы не обижаетесь на шутки.
— А это была шутка? — улыбался Макинтош. — Я не понял.
— Одно слово — шотландец. — вопил Уокер и гулко хохотал. — Чтобы шотландец углядел шутку, его прежде прооперировать надо.
Уокер и не подозревал, что Макинтош не выносил, когда над ним смеялись. Он просыпался среди ночи — среди душной, влажной ночи в сезон дождей — и мучительно, угрюмо переживал заново насмешливое замечание, которое походя обронил Уокер неделю назад. Оно жгло его, переполняло его яростью, и он лежал и придумывал способы, как посчитаться с обидчиком. Сначала он пробовал отвечать ему тем же, но Уокер в карман за словом не лез и тут же отшучивался плоско и банально, всегда выходя победителем. Тупость делала его неуязвимым для тонких насмешек, самодовольство служило непробиваемым щитом. Громкий голос, гулкий смех были оружием, которому Макинтош не мог ничего противопоставить, и он на горьком опыте убедился, что лучше всего ничем не выдавать своего раздражения. Он научился сдерживаться. Но его ненависть все росла и росла, пока не превратилась в настоящую манию. Он следил за Уокером с бдительностью безумца. Он тешил свое больное самолюбие, замечая каждую подлость Уокера, каждое проявление его детского тщеславия, хитрости, вульгарности. Уокер некрасиво ел, жадно и громко чавкал, и Макинтош наблюдал за ним с тайным злорадством. Он упивался каждой глупостью, сказанной Уокером, каждой грамматической ошибкой в его речи. Он знал, что Уокер считает его ничтожеством, и находил в этом горькое презрительное удовлетворение, — чего же еще ждать от этого узколобого самодовольного старика? И особенно его тешило, что Уокер даже понятия не имеет о том, как помощник его ненавидит. Уокер — глупец, любящий, чтобы к нему хорошо относились, вот он и воображает, будто все им восхищаются. Однажды Макинтош услышал, как Уокер говорил про него:
— Он будет молодцом, когда я его хорошенько выдрессирую. Он умный пес и любит своего хозяина.
Над этим Макинтош беззвучно и долго смеялся, не дрогнув ни единым мускулом своего длинного землисто-бледного лица.
Однако ненависть его не была слепой, наоборот, она отличалась необыкновенной проницательностью, и заслуги Уокера Макинтош оценивал вполне точно. Уокер умело правил своим маленьким царством. Был честен и справедлив. Хотя он имел много возможностей быстрой наживы, он не только не разбогател с тех пор, как занял свой пост, но даже стал заметно беднее, и в старости мог рассчитывать только на казенную пенсию, которую должен был получить, уйдя на покой. Главной его гордостью было то, что он с одним помощником и клерком-полукровкой ведет дела куда эффективнее, нежели целая армия чиновников на Уполу — острове, где находится главный город архипелага, Апия. Для поддержания власти в его распоряжении было несколько туземных полицейских, но он никогда не прибегал к их помощи, а обходился одним только нахальством и ирландским юмором.
— Вот требовали, чтобы я построил тут тюрьму. А на кой черт мне тюрьма? Стану я запирать туземцев в тюрьму, как же! Если они что-нибудь натворят, я и так с ними управлюсь.
Главное расхождение с властями в Апии у него было по вопросу о том, имеет ли он абсолютную юрисдикцию над жителями своего острова. Какие бы преступления они ни совершили, он упорно отказывался предать их соответствующим судебным инстанциям, и не раз между ним и губернатором затевалась в связи с этим желчная переписка. Просто он считал туземцев своими детьми. Как ни странно, но этот грубый, вульгарный эгоист горячо любил остров, на котором так долго прожил, и относился к его жителям с суровой нежностью, поистине удивительной.
Он любил разъезжать по острову на старой серой кобыле, и красота вокруг ему никогда не приедалась. Труся по травянистой тропе между кокосовыми пальмами, он время от времени останавливался полюбоваться пейзажем. Потом сворачивал в туземную деревушку, и староста подавал ему чашу с кавой. А он обводил глазами тесно столпившиеся колоколоподобные хижины с островерхими тростниковыми крышами — ну совсем как ульи на пасеке! — и его жирное лицо расплывалось в улыбке. Зеленые сени хлебных деревьев веселили ему душу.
— Эх, черт! Ну прямо райский сад.
Иногда он поворачивал кобылу к морю и ехал вдоль берега, а между древесными стволами сверкали солнечные воды, и ни единого паруса на пустынном океанском просторе; а иногда поднимался на холм, и его взгляду открывались широкие долины и приютившиеся среди высоких деревьев деревушки — весь мир земной, и так он сидел чуть не час, и душа его замирала от восторга. Но у него не было слов для выражения таких чувств, и, чтобы дать им выход, он отпускал непристойную шутку. Словно не в силах выдержать напряжения, он искал разрядку в грубости.
У Макинтоша его восторги вызывали ледяную брезгливость. Уокер всегда много пил, он любил, вернувшись в очередной раз из Апии, похвастать, как отправил под стол собутыльника вдвое моложе себя, и, по обычаю всех пьяниц, был слезлив и сентиментален. Плакал над журнальными рассказами, но спокойно мог отказать в займе попавшему в беду торговцу, с которым был знаком двадцать лет. Свои деньги он берег. Как-то Макинтош сказал ему:
— Да, вас не упрекнешь, что вы сорите деньгами.
А Уокер принял это за комплимент. Конечно, его восхищение природой было лишь слезливой чувствительностью пьяницы. Не трогало Макинтоша и отношение начальника к туземцам. Он любил их потому, что они были в его власти — так эгоист любит свою собаку, — и по умственному уровню нисколько их не превосходил. Их юмор был примитивен и груб, и у него тоже всегда была наготове грязная шутка. Он понимал их, а они понимали его. Он гордился своим влиянием на них, смотрел на них как на собственных детей и вмешивался во все их дела. Но к своей власти Уокер относился очень ревниво: сам пас их жезлом железным и не терпел возражений, однако другим белым на острове не давал их в обиду. С особой бдительностью он следил за миссионерами: стоило им чем-то заслужить его неодобрение, и он превращал их жизнь в такой ад, что они бывали рады сами убраться, даже если он не мог добиться их перевода. Туземцы подчинялись ему безоговорочно и по одному его слову отказывали своему пастырю в пище и услугах. Не потакал он и торговцам, заботливо следя за тем, чтобы они не обманывали туземцев, чтобы туземцы получали справедливое вознаграждение за свой труд и свою копру, а торговцы не извлекали непомерной прибыли, сбывая им товары. Он беспощадно пресекал сделки, которые считал нечестными. Иногда торговцы жаловались в Апии, что их притесняют. Но им же было от этого хуже. Уокер не брезговал никакой клеветой, никакой самой возмутительной ложью, лишь бы посчитаться с ними, и они убеждались, что должны принимать его условия, если желают сносно жить или хотя бы просто существовать. Не раз случалось, что у неугодного ему торговца сгорал дотла склад с товарами, и лишь своевременность этого несчастья свидетельствовала о том, что администратор приложил к нему руку. Однажды торговец-метис, полушвед, полусамоанец, разоренный пожаром, явился к нему и без обиняков обвинил его в поджоге. Уокер расхохотался ему в лицо:
— Паршивый пес! Твоя мать была туземка, а ты обманываешь туземцев. Если твоя грязная лавчонка сгорела, так это кара божья. Вот-вот: кара божья. А теперь убирайся отсюда.
Двое туземных полицейских вытолкали торговца, а администратор жирно смеялся ему вслед:
— Кара божья!
И вот теперь Макинтош смотрел, как Уокер приступает к делам. Начал он с больных, потому что вдобавок ко всему занимался также врачеванием и в комнатушке за канцелярией держал настоящую аптеку. Вперед вышел пожилой мужчина в голубой набедренной повязке, на голове у него топорщилась шапка седых курчавых волос, а испещренная татуировкой кожа была вся сморщенная, как пустой бурдюк.
— Ты зачем явился? — резко спросил Уокер.
Мужчина стал жалобно бормотать, что его рвет после каждой еды и у него болит вот тут, тут и тут.
— Иди к миссионерам, — сказал Уокер. — Ты ведь знаешь, что я лечу только детей.
— Я ходил к миссионерам, и они мне ничем не помогли.
— Тогда отправляйся домой и готовься к смерти. Столько на свете прожил и все еще жить хочешь? Дурак ты, дурак.
Больной заспорил было, но Уокер указал сальцем на женщину с больным ребенком на руках и велел ей подойти к столу. Он задал ей несколько вопросов, посмотрел на ребенка.
— Я дам тебе лекарство, — сказал он и обратился к клерку-метису: — Сходи в аптеку, принеси каломелевых пилюль.
Он заставил ребенка тут же проглотить одну пилюлю, а вторую дал матери.
— Иди и держи малого в тепле. Завтра он либо помрет, либо ему полегчает.
Уокер откинулся на спинку кресла и закурил трубку.
— Удивительная штука — каломель. Я этим снадобьем спас больше больных, чем все лекари в Апии, вместе взятые.
Уокер очень гордился своим искусством и с решительностью невежды презирал всех медиков на свете.
— Я что люблю? — рассуждал он. — Чтобы от больного все врачи отказались. Когда врачи говорят, что не могут тебя вылечить, я скажу: «А теперь иди ко мне». Я вам когда-нибудь рассказывал про больного раком?
— Неоднократно, — ответил Макинтош.
— Я его поставил на ноги за три месяца.
— Вы мне никогда не рассказывали про тех, кого не сумели вылечить.
Покончив с врачеванием, Уокер занялся остальными делами. Это была на редкость причудливая смесь. То женщина жаловалась, что не ладит с мужем, то мужчина был обижен, что от него убежала жена.
— Счастливчик! — сказал ему Уокер. — Да тебе каждый женатый позавидует.
Одни долго и запутанно спорили, кому принадлежит крохотный клочок земли, другие не могли поделить улов рыбы. Кто-то жаловался, что белый торговец обвешивает и обмеривает. Уокер внимательно выслушивал всех до единого, быстро принимал и объявлял решение. После этого он уже ничего не слушал, а если жалобщик не унимался, полицейский выводил его из канцелярии. Макинтош наблюдал за происходящим и злился. В целом нельзя было не признать, что тут творилось пусть варварское, но правосудие, однако помощника раздражало, что начальник полагается на свое чутье, а не на факты. Он не принимал во внимание никаких доводов, свидетелями помыкал как хотел, а если они показывали не то, что ему от них было нужно, обзывал их ворами и лгунами.
Напоследок Уокер оставил мужчин, сидевших кучкой в углу. До сих пор он ни разу не взглянул в их сторону. Группа состояла из старого вождя, высокого, благообразного, с короткими седыми волосами, в новой лава-лава и с пестрой метелкой на палке — знаком сана — в руке, его сына и пяти-шести влиятельнейших жителей деревни. Они поссорились с Уокером, и верх одержал он. Теперь он по своей привычке намерен был покуражиться над ними вволю, а заодно и извлечь для себя выгоду из их поражения. История эта была очень своеобразной. Уокер любил строить дороги. Когда он приехал на Талуа, по острову лишь кое-где петляли узкие тропки, но со временем он проложил настоящие дороги от деревни к деревне, и своим благосостоянием остров в значительной степени был обязан именно им. Если прежде было невозможно доставить туземные товары — в основном копру — на берег, чтобы погрузить на шхуны или моторные катера для перевозки в Апию, то теперь это стало проще простого. Заветным желанием Уокера было построить дорогу по берегу вокруг всего острова, и значительная часть ее была уже готова.
— Через два года я ее докончу, и тогда хоть помирать, хоть в отставку — все равно.
Он надышаться не мог на свои дороги и постоянно объезжал их, проверяя, в порядке ли они содержатся. Дороги были очень примитивны — просто широкие, поросшие травой проселки, которые прокладывались через дикие заросли и плантации. Но приходилось выкорчевывать пни, выкапывать или взрывать каменные глыбы, а в некоторых местах срезать пригорки и засыпать ложбины. Он гордился, что своими силами справлялся со всеми трудностями. Хвастал тем, как удачно выбирал для дороги место — и для дела удобно, и можно любоваться красотами острова, которые были так милы его сердцу. О дорогах он говорил почти как поэт. Они проходили среди очаровательных пейзажей, и Уокер позаботился, чтобы в одних местах они тянулись прямыми зелеными аллеями с высокими деревьями по сторонам, а в других вились и петляли, радуя глаз разнообразием. Поразительно, с какой тонкой находчивостью этот грубый