Год издания: 2001
Кол-во страниц: 272
Переплёт: твердый
ISBN: 5-8159-0070-2
Серия : Художественная литература
Жанр: Рассказы
«Рассказы Владимира Матлина принадлежат к числу тех, которые не только читаются, но и перечитываются...»
«Завладевающая памятью, психологически правдивая проза Владимира Матлина заслуживает того, чтобы достичь широкой аудитории...»
«Внешняя простота сочетается в рассказах Матлина с внутренней сложностью, предельный лаконизм – с широтой и многомерностью... Ясно одно: творчество Матлина связано с традициями классической литературы и, вместе с тем, отличается подлинной, а не искусственной оригинальностью».
Содержание Развернуть Свернуть
СОДЕРЖАНИЕ
Голубая лиса 5
Собачке Жорж Занд 20
Кинозвезда 29
Когда мама была маленькая 43
Звонок среди ночи 55
Поездка в Голливуд 69
Шива, второй день 81
Ружье мастера Ланкастера 88
Мыс Гаттерас 106
Пациенты мисс Гарсии 133
Стукач 146
Догвуд 159
Березовая улица 171
«Эффект Либерзона» 191
«Прощай, Елецкой» 205
Замуж в Америку 217
Ветер с Гудзона 244
С Алисой в стране чудес 254
Автор о себе 265
Критики — об авторе 267
Почитать Развернуть Свернуть
ГОЛУБАЯ ЛИСА
Прямо из аэропорта представители «Джушки» и переводчица Кэтти, она же Катя, отвезли нас в мотель и дали нам денег, продуктов и прочее необходимое на первое время, включая мыло «Айвори», запах которого по сей день ассоциируется у меня с первыми днями в Америке. Представители «Джушки» и Кэтти-Катя сразу же ушли, и вот тогда появились они...
Первой вошла Люба. Она приоткрыла дверь и спросила певучим голосом: «Прошу извинения, здесь живут русские?», а Сэм выглядывал из-за ее спины. Таким порядком они и вступили в комнату — впереди дородная Люба, высокая, с гладкими седыми волосами, а сзади сухонький Сэм, лысый, в огромных очках, которые непонятно как удерживались на его остром носу. Люба сразу же стала ревизовать оставленный «Джушкой» запас продуктов, отпуская критические замечания, а Сэм прижал меня к стенке и заговорил быстро-быстро на не¬опознаваемом языке.
О языке Сэма нужно сказать особо. Это была чудовищная смесь из английского и идиша с добавлением польских и украинских слов, которые он видимо считал русскими. Позже, много позже, я узнал, что он может нормально говорить по-английски, но коверкает свою речь, чтобы мне было легче понимать, — он и помыслить не мог, что я не знаю ни польского, ни украинского, ни идиша. Говорил он много, и это всегда был взволнованный монолог, явно не претендующий на ответы. Я его слушал, но мало что понимал. Речь у него всегда шла об одном и том же: об условиях труда, о требованиях рабочих, о забастовке, переговорах с администрацией, коллективном договоре... и все в таком роде. Попробую воспроизвести образец его речи:
— Вери некст тог отот скаженный босс зогт мир виз а хамски тон: но арбайтер вил энтер ди фабрике! Сперва их трахт, ер маст би барзо джокинг...
И так далее в таком духе. Выдержать трудно. А вот жена его, Люба, напротив — сохранила чистую русскую речь, почти без акцента, хотя и с несколько ограниченным запасом слов. От нее, собственно говоря, и поступала вся полезная информация. Она объясняла, в какие магазины следует нам ходить, а где втридорога, как лучше доехать до центра, как надписывать конверт — совсем не так, как мы привыкли.
Вообще, самыми неожиданными были именно разные мелочи, а не большие принципиальные отличия. Когда в «Джушке» начинали нам объяснять про свободу слова или там равенство всех перед законом, это бывало скучно и неприятно, потому что как раз про это мы знали не хуже их. Но вот никому в голову не приходило объяснить, например, что те же конверты продаются не на почте, как мы привыкли, а в супермаркетах и «драг-сторах», то есть аптечных магазинах, или что названия улиц в американских городах пишутся не на домах, а на столбиках, вынесенных к краю тротуара, чтобы лучше видеть из автомобиля. Помню, как в полном отчаянии я метался по улице, ища ее название, когда шел на первое собеседование («интервью», как вскоре мы стали это называть) по поводу устройства на работу.
Между прочим, на работу меня сразу же взяли, хотя в то время уровень безработицы стремительно рос и уже достиг скольких-то процентов, и все были обеспокоены тем, что мы приехали в столь тяжелое время. Наверное, я идеально подходил для работы на складе: там ничего не нужно было знать, понимать и говорить, а нужно было сортировать детали на три вида, а потом каждый вид укладывать в отдельные ящики. Платили минимальную зарплату — тогда это было, если не ошибаюсь, два доллара в час.
Справа от меня такую же работу делала толстая мексиканка, а слева — высокого роста негр, необыкновенной красоты человек лет сорока пяти. Он работал с опущенной головой, никогда не поднимая взгляда, ни с кем не разговаривал. Я думаю, ему было стыдно, что он делает ту же работу, что и не говорящие по-английски иммигранты. Вскоре он исчез, перестал ходить на работу, а толстая мексиканка с помощью жестов и трех-четырех слов объяснила, что его убили. Как, почему, кто, при каких обстоятельствах осталось для меня тайной.
У моей работы было и такое достоинство: до нее можно было доехать без пересадки на автобусе из квартиры, где нас поселила «Джушка». Разумеется, автомобиля у нас еще не было. Именно «еще»: работая за минимальную зарплату и живя в глубокой бедности (по американским стандартам), мы почему-то были уверены, что рано или поздно все изменится, и приглядывались к маркам автомашин.
И это вызывало ужас у наших новых друзей. Оставьте глупые мечты, увещевала нас Люба, посмотрите на жизнь трезво. Кому здесь нужны эти ваши дипломы, знания, опубликованные книги, таланты и вообще все то, о чем вы рассказываете и что может быть даже и правда. Вы же видите, что кругом творится!
А кругом творились ужасные вещи, если послушать Любу. Число безработных непрерывно увеличивалось, цены росли, тогда как зарплата почти оставалась той же, люди не могли свести концы с концами. Особенно пенсионеры, как Люба и Сэм. Мы с Кирой не то, чтобы не верили, но никак не могли взять в толк, как все это получается, как при повальной бедности и нужде существуют эти бесчисленные магазины, кто заполняет каждый вечер все эти рестораны, и наконец, кто сидит в этих автомобилях, непрерывным потоком льющимся по широким улицам нашего города? Расспрашивать Любу было бесполезно, да и не хотелось обижать ее недоверием, тем более, что они, Люба и Сэм, действительно жили очень скромно, мы это видели и по их квартирке, и по их одежде, и по их жалобам на то, что все недоступно.
Советы Любины отличались практичностью, и мы их очень ценили. В первое время ценили. Но по мере того, как у нас начал появляться собственный опыт...
Первое крупное несогласие обозначилось, когда «Джушка» предложила устроить жену на курсы по риал эстейт, то есть по продаже недвижимости — дома, квартиры, земельные участки и все такое.
— Ни в коем случае! — заволновалась Люба. — Смеетесь? Кто в наше время покупает дома? При таких ценах? При таких зарплатах? При таком банковском проценте?
— Но зачем же им... этим... риал эстейтам — зачем им нас учить? — спросила Кира. Ей очень импонировала ее будущая профессия — риал эстейт эйджент.
Люба возмущенно фыркнула:
— Понятно, зачем: чтобы эксплуатировать! Нужно освоить какую-нибудь нормальную профессию — ну, повар, скажем, или там что-нибудь в больнице...
Мне очень хотелось спросить, как же они смогут эксплуатировать Киру, если дома и квартиры все равно никто не покупает, но я поймал Кирин взгляд и промолчал. Кира тоже ничего не сказала, но на следующее утро отправилась на первое занятие.
Несмотря на подобные несогласия, мы с Кирой испытывали к ним искреннюю симпатию и часто виделись по вечерам и выходным дням. Они охотно проводили с нами время и даже как будто гордились нами. Однажды Люба пригласила нас, как она сказала, «на встречу с нашими». Мы не стали спрашивать, кто это «наши», нас даже не насторожила странная просьба к Кире не надевать бриллиантовое кольцо — единственную, кстати сказать, ценную вещь, которую удалось какими-то правдами и неправдами (больше неправдами) провезти через советскую таможню. Мы просто подумали, что наверное придется ехать в «плохой район».
Но встреча состоялась в очень хорошем месте — в уютном сквере рядом с музеем изящных искусств, в самом центре города. По неясным этическим, а может, просветительным соображениям отцы города установили в сквере огромного, в натуральную величину динозавра, совершенно как живого, покрытого костяным панцирем, с маленькой головенкой на длинной шее и свирепыми глазками. На фоне этого ископаемого монстра и происходила встреча.
«Нашими» оказались два-три десятка стариков в шляпах и старух в полиестровых брючках в обтяжку. Многие из них умели говорить по-русски, хотя между собой они общались на идише, который, если прислушаться, оказывался английским. Позже мы узнали, что они собираются здесь каждую субботу утром, что было, возможно, подсознательной заменой воспитанной в детстве привычки посещать синагогу, поскольку все они сплошь были высокосознательные атеисты и интернационалисты.
К нам они отнеслись с огромным интересом; вернее, к той стране, откуда мы приехали. Они расспрашивали, задавали бесконечные вопросы — ведь это было самое начало эмиграции, и мы в их глазах выглядели вестниками иных миров. Мы отвечали подробно и как можно более точно, перебивая и дополняя друг друга, как выскочки-отличники, но постепенно стали замечать, что их вопросы становятся все более скептическими и что они явно перестают нам верить.
В конце концов, старичок в тирольской шляпе с пером сказал:
— Я очень извиняюсь, но у вас что-то с цифрами не получается. Если, как вы говорите, среднее жалование районного врача равно ста двадцати рублям в месяц, а пара женских сапог, как вы утверждаете, стоит больше ста рублей, то как же это может быть? Выходит, что если врач купит своей жене пару сапог, то они уже целый месяц не могут кушать!
Старичок засмеялся, и все другие старички и старушки тоже засмеялись. Я в растерянности посмотрел на Киру, она на меня, но мы ничего не могли объяснить, хотя это была правда. Действительно, как это получается?
Смех прервала сидевшая на скамейке подле меня высокая женщина, которая до того не сказала ни слова. Она заговорила, и все сразу умолкли.
— Люди бывают разные, — начала она, — и по разным причинам они уезжают из своей страны. Большинство из нас уехали в начале революции от погромов. Вы знаете, что делалось тогда на Украине? Деникинцы, петлюровцы, махновцы — все убивали евреев... Сейчас евреев там как будто не убивают, но я не спрашиваю вас, почему вы уехали. Наверное, были причины. Уэлком здесь, мы желаем вам счастья! Но правда есть правда! Вам по каким-то причинам было там нехорошо. Допустим. И наверное врач там зарабатывает меньше, чем здесь — тоже понятно. Но простым людям, то есть большинству, там живется гораздо лучше, чем здесь, вот что главное! Только вообразите, — она обращалась теперь ко всему стариковскому собранию, — страна, где нет безработицы, где правительство заботится о том, чтобы у человека была работа! В стране бесплатное высшее образование, бесплатная медицинская помощь, а плата за жилье чисто символическая. Понятно, что у них нет бездомных...
В ответ старики сладостно застонали, вообразив, как при своих зарплатах и пенсиях американцы к тому же получают бесплатное образование и медицинскую помощь, и что плата за квартиры, таунхаузы и загородные дома чисто символическая.
Мы с Кирой пытались объяснить, как это все там обстоит на самом деле, но у нас действительно «что-то не получалось с цифрами», и нас все время уличали в том, что так быть не может, потому что так жить невозможно, люди так не живут, а вы вот, слава Богу, такие оба молодые и красивые и, между прочим, оба с высшим образованием. Тут уж возразить было нечего.
Вообще я понял тогда, что объяснить посторонним «всю правду» о нашей прошлой жизни просто невозможно, люди не могут воспринять этот абсурд. Как невозможно дать однозначный исчерпывающий ответ на вопрос: почему уехал? Любой ответ оказывается принципиально неполным и потому звучит как-то неубедительно и даже фальшиво.
Кстати, на этот вопрос нам довелось отвечать в письменном виде в Риме, по дороге в Штаты. Все эмигранты тогда ужасно возбудились и стали консультироваться друг с другом: что писать в анкете? На мой взгляд, лучший ответ предложил некий бухгалтер из Бобруйска (он именовал себя «счетный работник»), который написал в анкете: «Уехал в связи с предоставившейся возможностью».
Но там, в сквере, на фоне динозавра, под перекрестным допросом стариков, мы были куда менее находчивы, чем бобруйский счетный работник. В общем, эта встреча оставила у нас неприятный осадок — встреча с динозавром, как мы стали позже ее называть.
Помнится, по пути домой мы взбунтовались: отказались ехать автобусом, а взяли такси. Люба и Сэм в такси не сели, сколько мы их ни уговаривали — из принципа.
— Зря я сняла кольцо, — сказала Кира дома, — так бы они сразу узнали классового врага и не теряли время на расспросы.
Она явно была расстроена.
Вообще в тот период нашей жизни Кира часто бывала в подавленном состоянии. Занятия на курсах шли с большим трудом: она еще неважно понимала английский, а тут даже не столько проблема была в языке, сколько в знании реалий американской жизни. Все то, что ее соученики, родившиеся в этой стране, знали с детства, и что никто не объяснял как само собой разумеющееся, — всякие там ипотечные ссуды, закладные, учетные проценты — для нее был неведомый мир Зазеркалья...
Кира прилагала нечеловеческие усилия, пытаясь дома, после занятий, разобраться во всех этих делах. Я не мог быть ей в этом помощником, но кто действительно выручил ее — это Люба: каким-то образом она, хотя и никогда не владела недвижимостью, понимала все же основы ипотечной зауми и могла объяснить их по-русски. Наверное, живя в этой стране, даже не покупая дома, невозможно не знать хотя бы что-то относительно банковской ссуды, как живя в той стране, даже если ты не коммунист, невозможно не знать, например, что такое райком.
Однако, пусть и с Любиной помощью, учеба давалась Кире трудно. Нервное напряжение накапливалось, давая о себе знать то в подавленности, то в раздражительности, то в бессоннице. А однажды...
Однажды поздним вечером мы сидели у нас в столовой за обеденным столом и занимались: Кира пыталась понять, что такое переменный учетный процент, а я пытался описать кое-что из прошлой жизни. Письменного стола у нас еще не было, а обеденный нам выдала «Джушка». И вдруг я услышал какой-то хриплый свист. Я поднял глаза и увидел искаженное Кирино лицо. Голову она уронила на стол, лоб был покрыт потом, она с трудом дышала. Я заорал от ужаса, бросился к ней, стал ее тормошить, совать ей стакан с водой. Ничего не помогало, она теряла дыхание. Тогда я подскочил к телефону, схватил трубку и... замер. Я вдруг сообразил, что не знаю, что делать: куда звонить? и как это называется по-английски — скорая помощь?
С уверенностью говорю: этого короткого мгновения я не забуду до конца моих дней. С чем можно сравнить это ощущение полной беспомощности? Наверное, с состоянием новорожденного младенца, когда он, беззащитный, без языка, без элементарных навыков, входит в мир. Но он-то, к счастью, не понимает, что с ним происходит...
Эту сцену я особенно часто вспоминаю теперь, уже в наши дни, когда все переменилось и родственники нескончаемой вереницей приезжают в гости, чтобы разведать, нельзя ли пристроиться в Америке. «Ну, признайся, трудно было в первое время?» — спрашивают они, рассчитывая получить ободряющий ответ. Но я молчу, потому что думаю не о своей работе на складе и не о жизни без письменного стола и автомобиля, а об этой вот сцене, о которой мне не хочется с ними говорить. И если бы когда-нибудь я смог описать им всю глубину своего отчаяния и унижения, эмиграция прекратилась бы навсегда — во всяком случае, среди моих родственников...
Но в этот момент, конечно, я не думал о своих переживаниях, я должен был помочь умирающей жене — да, так это выглядело, поверьте! И единственное, что я сообразил тогда сделать — позвонил Любе.
Она спала, я ее разбудил, и она тут же все поняла.
— Не психуй, — сказала она, — возьми себя в руки. Почему за столом? Положи ее на диван, подушку под голову. Расстегни лифчик. И сбегай вниз, отопри входную дверь: я вызываю амбуланс.
— Что? — переспросил я.
— Амбуланс. Как это по-русски? Ну... скорая помощь.
Кира вернулась из больницы на следующий день. Ничего серьезного, нервный приступ на фоне общего переутомления. Надо отдыхать.
Но на утро она отправилась на занятия...
* * *
Первые месяцы в Америке я вспоминаю как что-то нереальное, и только запах мыла «Айвори» доказывает, что это было наяву: ведь запах невозможно придумать. Меня не покидало странное ощущение, что я не живу, а наблюдаю нашу жизнь со стороны, как бы смотрю фильм и пытаюсь отгадать, что за развязку придумал сценарист.
Я продолжал сортировать детали на складе, получая, впрочем, уже не два, а два сорок в час. В то же время я непрерывно рассылал в десятки адресов заявления о приеме на работу по своей специальности. Я понимал, что никто не возьмет меня на научную работу, и целился скорее на производственную должность. Почти на каждое свое заявление я получал пространный, отвратительно-вежливый, фальшиво-сочувственный ответ о том, как они потрясены уровнем моей квалификации, знаниями, опытом, но, к сожалению, в настоящее время им не требуются специалисты такого рода, а когда потребуются, то они рады будут вновь установить со мной контакт.
Эти ответы я не выбрасывал — скорей всего, из педантизма. И они пригодились, когда ровно через год я стал получать приглашения на «интервью» от тех самых фирм, которые писали мне вежливые ответы. Самое удивительное, что они не врали, по крайней мере, некоторые из них: они действительно держали мои документы, ожидая, видимо, пока я, по их расчетам, войду в американскую жизнь.
Между тем, жизнь двигалась вперед, и у нас появились новые знакомые среди американцев. Кира обзавелась подругой на курсах — разговорчивой женщиной нашего возраста по имени Джил, которая называла себя «тоже эмигранткой», поскольку переехала в наш город из Техаса, где потерпела крушение на семейной почве. Разговоры с Джил существенно пополняли наш английский словарь. Кроме того, мы подружились с Кэтти-Катей, переводчицей из «Джушки», и эта дружба возымела практический результат: Катя вызвалась переводить на английский мои писания. Но все же Люба и Сэм, с их родительским к нам отношением, продолжали оставаться на первом месте среди друзей. Хотя разногласия — все больше по пустякам — сохранялись и накапливались. И вот чем кончилась наша дружба.
Я упомянул свои «писания». Это были... не знаю, как определить... ну, воспоминания, что ли. Вернее, описание положения в той области науки, которой я занимался, но так сказать, субъективное описание, «через себя», как говорит пишущая публика. Куски из этих писаний в Катином переводе я рассылал, опять же по ее рекомендациям, в журналы. И вот, представьте себе, один солидный ненаучный журнал заинтересовался. Больше того — опубликовал.
Забегая вперед, замечу, что эта публикация потом помогла мне перейти на научную работу, поскольку мои будущие коллеги обратили на нее внимание, а когда я стал стучаться в научные центры, вспомнили меня по этой статье.
Но все это было позже, а тогда, на пятом примерно месяце моей американской жизни... Я вижу себя бегущим домой с журнальным номером в руках. Конечно, это не решало никаких наших проблем, но публикация была для нас чем-то почти символическим: первый успех в Америке! Мы чувствовали себя счастливыми.
Несколькими днями позднее я извлек из почтового ящика элегантный редакционный конверт с чеком на... ну, неважно сколько, я уж точно не помню.
Моим первым желанием, естественно, было отнести чек Кире. Но потом мне пришло в голову сделать ей какой-нибудь подарок ¬— неожиданно, сюрпризом. Она ли не заслужила? Я стал думать, что бы подарить, деньги все же немалые, и потом вспомнил. Советская таможня не разрешила провезти Кирину шубу, которую подарила ей когда-то мать. Кира тогда огорчалась: будет ли еще когда-нибудь у нее меховая шуба? И вот, подумал я, наш ответ судьбе: даешь новую шубу (тем более, что зима приближается)! Не боись, Кирка, мы победим!
Разумеется, за эти деньги ничего особенного я купить не мог. Вообще говоря, шуба из хорошего меха стоила гораздо больше того, что у меня было. Но зачем нужна полная шуба? Продавец вполне резонно объяснил, что куда правильнее купить меховой жакет. Климат здесь не такой суровый, зимой довольно тепло. Это во-первых. А во-вторых, жакет гораздо удобнее, особенно в машине. Нет машины? Так будет!
Жакет мне был как раз по деньгам. И мех назывался шикарно — blue fox, то есть голубая лиса. Позднее я узнал, что на самом деле это означает «песец». Тоже красиво...
И вот Кира в серебристых мехах, порозовевшая от радости, стоит перед зеркалом в нашей прихожей. Она непрерывно смеется и повторяет: «ты рехнулся, это точно».
— Тебе нравится? — добиваюсь я.
Но она смеется и повторяет: «точно — рехнулся».
В это время раздается стук и входят Люба и Сэм.
Естественно, они удивились.
— Что это такое? — спросила Люба отстраненным голосом.
— Голубая лиса, — ответил я, и вкратце объяснил, как это произошло.
— Он рехнулся, — добавила Кира.
— Подожди, — сказала Люба, присаживаясь на стул, — ты хочешь сказать, что купил это на деньги, полученные за статью?
Я кивнул, не понимая еще, куда она клонит. Она удивленно взглянула на Киру, потом на Сэма, но тот неотрывно смотрел на жакет, словно лиса была живая.
Наступила неприятная пауза.
— А в чем, собственно, дело?
Люба сокрушенно пожала плечами:
— Видишь ли, меховой жакет — прекрасная вещь, и почему бы не купить, если есть лишние деньги? Но есть ли у вас лишние деньги? Ведь еврейские организации до сих пор вам помогают, верно?
— «Джушка» платит за мою учебу, — признала Кира.
— Вот именно. — Люба опять посмотрела на Сэма. — Что же получается? Вам давали на жизнь, сейчас дают на учебу, а вы покупаете меха... Что ты на это скажешь, Сэм?
Он словно очнулся от потрясения и мотнул головой так, что очки чуть не соскочили:
— Ит-с нот шейн! Нот рихтиг!
— Что ж, мы не можем своими деньгами распоряжаться? — спросил я. Это явно задело Любу.
— Знаешь, если уж на то пошло, — сказала она, — то давайте поговорим откровенно. Откуда, вы думаете, берутся у еврейских организаций деньги? Вот эти, за учебу, а до этого еще и за квартиру, и за перевоз багажа, и за первые дни в мотеле?.. Откуда? Да от нас, от таких людей, как мы — из наших пожертвований. Понимаете? Я не хочу вас упрекать, Боже упаси, но мы люди небогатые, совсем небогатые. Мы во многом себе отказываем, а на общие нужды даем. И что получается? Мы себе позволить не можем, а вы — можете. Это справедливо?
— Это ведь как бы в долг, — примирительно сказала Кира. — Станем зарабатывать, мы тоже будем жертвовать «Джушке». А пока... очень уж хочется!
— А ты думаешь, мне не хочется? — с неожиданной горячностью взвилась Люба. — Думаешь, я не была молодой? И всю жизнь — в бедности, всю жизнь — как попало... Да и сейчас — разве бы я отказалась? Но не могу, такое я себе позволить не могу. Если уж сберегли доллар, то жертвуем — на таких, как вы...
Это показалось мне обидным. Конечно, мне следовало сдержаться, я жалел потом, что не сдержался. Я наговорил каких-то глупостей, обозвал их неудачниками и коммунистами. Сказал, что их место там, где бесплатная медицина и государство обеспечивает работой. Даже в Америке, сказал я, вы ничего не смогли, кроме «пролетарии всех стран»...
— Генуг! — вдруг закричал Сэм. — Генуг! Ви ар ливинг — райт нау, балд!
Я никогда не подозревал в нем такого запаса энергии. Он подскочил к жене, схватил ее за руку и потащил к двери.
— Мне очень жаль, — успела пробормотать Люба.
Когда внизу хлопнула входная дверь, Кира заплакала.
В общем, мы сильно переживали ссору с ними. Часто об этом говорили, пережевывая все детали, вспоминая, кто что сказал... Кира упрекала меня и настаивала, чтобы я позвонил и извинился. Я отвечал, что лучше позвонить ей, поскольку на нее они должны быть меньше обижены. Она говорила: «Ты нахамил — ты и извиняйся». Но я никак не мог решиться — и не из самолюбия, а потому что в этом случае нужно было бы не просто просить прощения за резкие слова, но и что-то практически сделать: вернуть в магазин покупку, отказаться на время от пособия — в общем, на деле признать их правоту. А этого мне не хотелось.
Так отношения прервались окончательно. Но все же увидеть Сэма мне довелось еще раз.
Это произошло примерно через год после истории с голубой лисой. Я тогда уже работал в исследовательской лаборатории. Это была моя первая работа в Америке, я имею в виду — по специальности: сортировка деталей на складе сюда не входит. Мы были очень довольны тем, что работа нашлась в том же городе и не понадобилось переезжать куда-нибудь в другое место. Мы как-то привыкли к этому городу, такому безликому для приезжих, называли уже его «своим». И у Киры дела начали налаживаться: она обзавелась собственной клиентурой, продала первые два дома, а ее подруга Джил, «эмигрантка из Техаса», стала начальником в их агентстве.
Наш английский заметно улучшился, круг наших зна¬комых расширялся — и через работу, и через «Джушку», где мы стали своими людьми, помогая в приеме новых эмигрантов. Кира уже поговаривала о собственном доме, но мы решили не спешить с этим делом и пока что снимали квартиру в вполне приличном высотном доме, с одним, правда, недостатком — с неудобно расположенным паркингом.
Это имеет отношение к тому, что я рассказываю, поскольку в тот вечер я запарковал свой «Форд» на улице, поближе к подъезду, и трусил под дождем к дому, прыгая через лужи. У самого подъезда я едва не наскочил на неподвижно стоявшего человека. Он приподнял зонтик, и я узнал Сэма.
Я оторопел, а он выжидательно смотрел на меня, слегка даже улыбаясь. Эта полуулыбка подбодрила меня.
— Сэм! Какими судьбами?
— Я хочу поговорить с тобой, — сказал он просто.
— Конечно! Я тоже хочу с тобой поговорить, давай зайдем к нам, Кира будет рада! Мы живем здесь, в этом доме.
— Я знаю, но зайти к вам не могу, спасибо. Давай где-нибудь поговорим.
Мы зашли в наш подъезд и сели на диван в вестибюле. Я разглядывал Сэма, как будто увидел впервые. Внешне он, пожалуй, и не изменился, просто я не видел его раньше таким сосредоточенным.
— Сэм, как хорошо, что мы встретились. Я столько раз собирался позвонить вам с Любой. Я очень сожалею о том... ну, ты знаешь, о чем. Я вас обидел, и мне стыдно. Тем более, что вы сделали нам столько добра...
— Ладно об этом, — прервал он меня. — Мы ведь были друзьями, а между друзьями бывают и размолвки. Не в том дело.
Я вдруг заметил, что он говорит на чистом английском языке, без всяких еврейских и польских добавлений.
Он подумал и повторил:
— Не в этом дело. И тебе не за что извиняться: ты был прав.
Это было так неожиданно, что я не сразу нашелся:
— Я извиняюсь не за меховой жакет, а за то, что говорил с вами резко.
— Тебе не за что извиняться, ты говорил правду, — в голосе его послышалась настойчивость. — Я сам давно это понимаю... насчет неудачников. Только все обстоит сложнее. Неудачник — это не невезение, это тип человека. Такие люди, в конце концов, образуют в обществе целый слой. Или класс, выражаясь знакомым нам языком. Что тебе сказать? Я долго живу, много судеб прошло перед моими глазами. В том числе — эмигрантских судеб. И все, что я понял, умещается в четырех словах: одни могут, другие нет. Вот тебе и вся политэкономия. Я видел, как приехавшие с нами на одном пароходе люди становились... Если я скажу, ты не поверишь. А другие не смогли, и никогда не смогут. Вот и мы с Любой... Мы пытались когда-то, ничего не вышло. И это не наша вина. Люди ни в чем не виноваты, пойми, они во всех случаях имеют право на достойную жизнь. Им нужна защита, поддержка. Помнишь наших друзей — ну, там, возле динозавра? Да они скорее помрут, чем поверят вам, вы ведь убиваете самую большую надежду. А как вам не верить, если вы рассказываете правду? Это же очевидно...
Он замолчал, сосредоточенно рассматривая искусственное дерево в керамическом вазоне.
— Вот и все, собственно говоря, — сказал он после долгой паузы. — Передай привет Кире.
— Подожди. Я все-таки не понимаю, почему бы тебе не зайти к нам, раз мы встретились.
— Встретились? — улыбнулся он. — Я тебя несколько дней на улице подкарауливаю, ты все, как назло, ставил машину в паркинге. А заходить не стоит. Вы теперь самостоятельные, у вас так все получается хорошо, мы с Любой очень за вас рады. Наша помощь теперь вам не нужна, а больше-то... Понимаешь, очень уж мы разные.
— Ну и что? Пусть разные, но мы прекрасно можем общаться. У вас одни представления о жизни, у нас — другие. Меня это ничуть не задевает. — Я говорил искренне.
— Тебя, может быть, и не задевает, а меня вот задевает. Я ведь за всю жизнь так и не подарил жене меховую шубу...
Он засмеялся, покачал головой. Опершись на зонтик, поднялся с дивана и направился к выходу. Я посмотрел на его тощую спину, лысый череп, торчащие уши и вдруг почувствовал, что теряю что-то очень дорогое, чего у меня, возможно, никогда уже и не будет.
— Сэм! Постой! — я бросился за ним. — Постой! Давай я тебя домой отвезу.
Он замахал свободной от зонтика рукой:
— Что ты, и не думай! Ты устал после работы, — и в дверях неожиданно сказал: — Молодец, что купил американскую машину. Это поддерживает наших автомобилестроителей.
— Может быть, в выходной куда-нибудь съездим? — Я чувствовал себя ужасно и говорил уже, что попало. — Спроси Любу. Может, в тот сквер... ну, где динозавр? Поговорим с вашими друзьями, а?
Он ничего не ответил, раскрыл зонтик и побрел к автобусной остановке, тщательно обходя лужи.
СОБАЧКЕ ЖОРЖ ЗАНД
Музыка доносилась из глубины галереи.
Над стеклянным куполом сгущались сумерки, на столах зажигались светильники, и пустота за перилами, потемнев, превратилась в бездну. Время от времени на противоположной стороне бездны проносилась ярко освещенная прозрачная кабина лифта, пассажиры внутри нее выглядели артистами на сцене.
Белый рояль был установлен на небольшой возвышенности вроде эстрады. Пианистку они видели в профиль — прямая спина, рассыпанные по плечам рыжие волосы.
Они сидели за столиком возле самых перил.
— Та-та-та, та-та-та... Узнаешь? Что же ты, в самом деле! Я тебе это играла. Прислушайся: та-та-та...
Ее пальцы двигались по мраморной поверхности стола, перебирая воображаемые клавиши. Узловатые, с желтыми пятнами пальцы. Он смотрел на них и думал о том, как сильно сдала она за последнее время. Это уже не просто возраст...
Он помнил это движение пальцев всю жизнь — не по клавишам, а по поверхности стола, как сейчас между чашкой остывшего кофе и рулетом.
— Та-та-та... Ну?
Он несмело улыбнулся:
— Кажется, Шопен.
— Ясно, Шопен, но что именно?
— Ты же знаешь, мне медведь на ухо наступил.
— Оставь, слышать не хочу! — она сделала свой обычный протестующий жест, словно отталкивая что-то ладонями. — Людей без слуха не бывает, только надо уметь его развить. Конечно, не всякому дано стать профессионалом, но в какой-то степени...
Она замолчала, прислушиваясь к музыке, пальцы застыли, лицо приняло отрешенное выражение.
— Все расползается, нет фразы, — проговорила она сокрушенно. Потом оживилась. — Я этот вальс репетировала с тобой на коленях для выпускного концерта.
— Ты мне рассказывала много раз — концерт не состоялся.
— Отчего же не состоялся? Наверняка состоялся, только без меня. Они сразу же сообщили в консерваторию. К тому же, я осталась без рояля, когда они опечатали большую комнату. А нас с тобой — в проходную. — Она помолчала, потом вздохнула. — Впрочем, это было только начало...
Он знал все эти подробности, она не скрывала от него, как это делали другие матери