На сцене и за кулисами. Воспоминания

Год издания: 2003

Кол-во страниц: 352

Переплёт: твердый

ISBN: 5-8159-0344-2

Серия : Биографии и мемуары

Жанр: Воспоминания

Тираж закончен

Внучка цыгана, дочь русского актера и француженки, родившаяся в 1885 году балерина Наталья Труханова больше знаменита во Франции, где она жила с 1905 по 1937 год, чем в России, где ее знают как жену генерала и графа Игнатьева, автора мемуаров «50 лет в строю», переизданных «Захаровым».

Трудный путь к славе и феноменальный успех в Европе, работа, ссоры и учеба с Дягилевым и Шаляпиным, Рихардом Штраусом, Метерлинком и Айседорой Дункан, острые характеристики и пикантные подробности, профессиональные тайны и бытовые реалии жизни «звезды», психологическая безудержность и немыслимое количество женских «шпилек» — Труханова написала, по отзыву академика Тарле, «прелестные мемуары, полные мужского ума и обаятельной женственности». Эти блестящие и крайне субъективные воспоминания готовились к изданию еще пятьдесят лет назад, но впервые выходят только сейчас.

Все тексты в этой книге печатаются впервые по машинописной рукописи автора, предоставленной Е.П.Жарницким.

Содержание Развернуть Свернуть

Содержание

Часть первая. НА РОДИНЕ

Глава 1. Детство 5
Глава 2. Школа 17
Глава 3. Бесплодные муки 38
Глава 4. Вертеп Омона 44
Глава 5. Призвание 61
Глава 6. Отъезд за границу 71

Часть вторая. ВО ФРАНЦИИ

Глава 1. Парижские скитания 75
Глава 2. «Маришка» 102
Глава 3. Три Саломеи 120
Глава 4. «Эспада». Балет Массне 137
Глава 5. «Пляска Смерти» 148
Глава 6. Полька «Марикита» 156
Глава 7. «Чудо» 167
Глава 8. «Пери» 181
Глава 9. Мюзик-холл 203
Глава 10. Турне 218
Глава 11. Огни меркнут 228
Глава 12. Антракт 248

Часть третья. ПОРТРЕТНАЯ ГАЛЕРЕЯ

Глава 1. Шаляпин 255
Глава 2. Анна Павлова 266
Глава 3. Вацлав Нижинский 282
Глава 4. Айседора Дункан 289
Глава 5. Сара Бернар 299
Глава 6. Сесиль Сорель 311
Глава 7. Жоржетт Леблан-Метерлинк 320
Глава 8. Ида Рубинштейн 325
Глава 9. Анри Барбюс 331

От публикатора 340

Письма о рукописи 342

Почитать Развернуть Свернуть

«Для того, чтобы ценить
настоящее, нужно знать прошлое,
а для того, чтобы верить в будущее, нужно знать настоящее».
Алексей Игнатьев


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
НА РОДИНЕ


Глава 1
ДЕТСТВО

«У каждого зверя свой инстинкт.
У человека — это дух семейного очага».
Оноре де Бальзак

Воспоминания о детстве представляются некоторым счастливцам ни с чем несравнимым раем. Для других эти воспоминания связаны с памятью о нежных образах родителей, с культом семьи.
На мою долю такого счастья не выпало.
Я выросла у разбитого очага. И детство мое было безрадостным.

Отец мой был во всех отношениях человеком блестящим и на редкость одаренным. Он унаследовал от деда, чистокровного цыгана, красивейшую внешность и врожденное тяготение к кочеванию. Высокого роста, прекрасного сложения, с необычайно пластичными движениями и походкой, маленькими руками и ногами, жгучими пивными очами (так на юге называют глаза цвета пива) на смуглом лице — он казался воплощением самой гармонии.
Жизнь отца была романтичной. Родился он в богатой семье, но ничем ее не порадовал и шестнадцатилетним юношей бежал из коммерческого училища на сцену.
Бабушка — полупольского, полунемецкого происхождения, человек крутой, расправилась с ним за этот поступок жестоко. Она отвезла его в Гамбург и посадила на пароход, отбывавший в Америку. Там, лишенный какой бы то ни было помощи от семьи, перепробовав в течение двух лет различные профессии — до уличного певца включительно, — он просто бродяжничал.
Наконец бабушка смилостивилась и выписала его обратно на родину. По дороге из Америки в Россию отец задержался на год в Италии и прошел там школу пения. Впрочем, это не переменило намерений бабушки, и она по приезде сына наградила его солидным делом: магазином ювелирных изделий.

Как и следовало ожидать, упорядочить поведение блудного сына не удалось.
Страсть к театру осталась неизменной, и по возвращении в родной Киев отец завел собственную оперную антрепризу, где пел свой излюбленный репертуар — арии из опер Моцарта, Россини и Верди.
Понятно, что коммерческими делами отец занимался плохо, наделал огромные по тому времени долги — 300 000 рублей, и, объявленный «несостоятельным должником» (закон прежних времен был неумолим), под угрозой тюрьмы бежал из Киева.
Тогда-то он и сделался профессиональным актером.

Моя мать, француженка по рождению, после франко-прусской войны 1870 года осталась круглой сиротой. На ее глазах немцы убили брата, сожгли отчий дом. Ее дядя, французский инженер, обосновавшийся в России, перед тем как выписать ее с сестрой к себе в Киев, дал ей хорошее образование во Франции, в монастыре, пребывание в котором сделало ее навсегда убежденной атеисткой.
У матери была чудесная внешность, напоминавшая модели английского художника Гейнсборо: миндалевидные сверкающие глаза, цвет лица «как персик», волосы — до пят. При таком прелестном облике в ней ютилась исковерканная, чуждая какой бы то ни было гармонии душа... Это определение звучит как бы критикой, в действительности же — это вопль безутешной скорби!
Обычно, как только в жизни приключается что-либо плохое, люди, неосознанно или суеверно, все сваливают то на волю Божью, то на судьбу. Мне это всегда претило. Между тем мне не раз приходилось, наблюдая за людским уделом, быть свидетельницей ничем не объяснимого и самого несправедливого, непоколебимого везения или несокрушимого невезения.
Моя несчастная мать была со дня появления на свет и до самой смерти отмечена знаком злосчастья. Все, за что бы она ни бралась, вылетало у нее из рук, все проваливалось, все заканчивалось крушением.

Отец мой, несмотря на добрейшее сердце, не заслуживал ее пламенной любви и жертв. Он всю жизнь в этом каялся и смотрел на нее, как на им же растоптанное божество. Однако ужиться с мамой не смог и покинул домашний очаг самым жестоким образом.
Прибитая горем, живя в самых тяжелых условиях, поруганная и одинокая, моя мать одно только дело довела до конца: мое физическое и нравственное воспитание.
Бегая по урокам французского языка, распродавая вещи, лишая себя всего, не имея даже зимней одежды, — она обеспечивала мне исключительный уход и питание.
Неумолимо она добивалась от меня правдивости — врать нельзя было ни чуточки! — вырабатывала во мне чувство долга и чести, уважение и любовь к труду, требовала стойкости при поражениях и скромности при победах.
Своим здоровьем, своим образованием, всем тем, чем я оказалась вооружена, чтобы добиться в жизни успехов, я обязана только ей, моей маме...
И, как отец, я испытываю по отношению к ней одни укоры совести!
Мы, правда, прожили с ней вместе до самого конца ее жизни, но на протяжении этих десятилетий я никогда не умела с ней ладить, не умела сердечными словами высказать ей — о! как они, вероятно, были ей нужны! — всю свою благодарность, все то, что я по отношению к ней чувствовала и что было бы елеем для ее израненного сердца. Так моя бедная мама и ушла с этого света, «вкусив мало меду», и на ее памятнике запечатлена эпитафия: «Страдалице»...
Господствующей чертой характера мамы была ревность. Она распространялась на все и на всех. Ревность мамы причинила мне и мое первое горе: у меня отняли няню, к которой я была «слишком привязана». Отдавая свое сердце, мать требовала взамен абсолютного владения сердцами своих избранников.
Роковым образом мои родители связали свои судьбы и прижили только одного ребенка — меня. Их связь, представлявшая собой недоразумение, настолько они не соответствовали друг другу, окончилась после нескольких лет совместной жизни разрывом.
Все три жизни, в том числе и моя, оказались разбитыми, каждая по-своему.

Мне минул год, когда родители, после разорения отца, покинули навсегда наш родной город и тот прелестный домик-особнячок, на углу Крещатика и Прорезной, в котором я родилась.
С этого времени мы стали вести кочевую, «посезонную» жизнь, переезжая из города в город, из гостиниц — в «меблирашки». Зимой мы жили с отцом, летом, пока он находился в поездках, мы с матерью уезжали к французским родственникам в Киев.

Передо мной встают картины наших скитаний.
Деревня была мне в детстве, а, впрочем, и всю жизнь, незнакома. Я знала города и пригороды. Настоящую природу я видела только через окна вагонов. И каких!
Вагон 3-го класса. Твердые скамьи, грязные полы, толкотня. Солдаты, богомолки, студенты, мужики. Люди курят, плюют, щелкают семечки... Зал пассажиров 3-го класса, узлы вместо чемоданов, возгласы матери:
— Пять штук багажа и малышка!
Печальная и надутая, я часами замыкаюсь в свои дет¬ские мысли. Но... есть окна, эти рамки, сквозь которые видны солнце, свет, природа... Я не могу от них оторваться. Панорамы беспрестанно меняются. Я «вдыхаю» проносящиеся мимо незнакомые пейзажи, воображаю то, чего не вижу.
Вот гигантские сосны. В зеленой траве что-то промелькнуло, наверно, волки! Вот густой лес. Тут лешие гонятся за русалками... Поймать бы их!
Ослепительное солнце исчезает за степью... Огромные облака сражаются в небе... Видения пролетели и растворились в ночном мраке...
Зимой, сквозь замерзшие окна вагонов, все кажется особенно величественным. Там, за этими горами, конечно, заключена прекрасная принцесса... Ни на какой канве подобных узоров не встретишь!
Шум поезда меня убаюкивает. Мной овладевает дремота, но я с ней борюсь, боясь пропустить что-нибудь...
Резкие рывки тормозов будят меня окончательно. Я стукаюсь головой о стекло вагона. Ничего больше не видно? Да нет же! Видны чудесные кружева снега и инея. Ну, конечно, вот, плененная грозными великанами принцесса... Вот, с длинной до земли гривой, конь... На нем мчится всадник... Он, несомненно, освободит принцессу... Но почему, вдруг, огни становятся не зелеными, а красными? Это пожар? Они все погибнут! Ма-а-ма!!
Мать просыпается и шипит в сердцах:
— Да заснешь ты или нет, непослушная девчонка? Брось смотреть на огни! Зрение испортишь!
— Мама, это остановка?
— Да, да. Спи!
Но мне не спится. Ум мой возбужден. Нервы натянуты. Почему чьи-то сапоги упираются в мою подушку и так скверно пахнут? Скорлупки яиц, только что съеденных богомолками, валяются на полу... Почему же мама молчит? А почему огни уже не красные, а зеленые? Почему?..

А почему являются эти дремавшие где-то в глубине души воспоминания? Мне бы хотелось найти в них что-то похожее на мечты... А они, наоборот, напоминают мне обо всем том, что хотелось бы позабыть навсегда...

Существование наше было невеселым.
Отец, сидя дома, неустанно разучивал роли, — тогда надо было ходить на цыпочках и не шуметь. Потом он уходил в театр и возвращался поздно ночью.
Распорядок этот нарушался двумя обстоятельствами. Первое — запой отца. При получке жалованья он пил три дня подряд и пропивал все дотла, до того, что мы потом сидели весь месяц без гроша или жили в долг. И второе — дикие вспышки ревности матери, превращавшей жизнь в сплошной ад.
Без братьев, сестер и сверстников, я была одна среди взрослых.
Жизнь текла однообразно: ежедневная, в любую погоду, двухчасовая прогулка по улицам или бульварам, а до¬ма — игра с кубиками и книжкой, в углу, где стояли мои «хохломской» столик и креслице.

У матери был свой метод воспитания. На все «детское» были особые запреты. Играть с чужими детьми нельзя, потому что можно заразиться корью или еще чем-нибудь; играть с игрушками нельзя, от них дети глупеют, и вообще игрушки существуют только для богатых и для бездельников...
В результате, если посторонние и дарили мне игрушки, то их у меня немедленно отбирали, оставляя лишь кубики. Впрочем, я помню и французскую книжку «Малютка учится читать», она всегда была рядом.
С этими двумя спутниками я и играю. Между книжкой и кубиками устанавливается некое взаимодействие. В книжке, например, напечатана буква, на которую опирается осел, по-французски «аne». Это — буква «А». Нахожу ее и на кубике. На другом кубике задранный хвост льва обвивается вокруг буквы «L» (по-французски лев — «lion»). Во французской книжке вижу ту же букву...

Кубики, между прочим, были такие, каких я с тех пор не видывала. Были чудесные французские кубики знаменитой фирмы Аше, точь-в-точь с такими же буквами, что и в книжке «Малютка учится читать». Они, собственно, являли собой комплект. Были и русские кубики, с ровным и восхитительным по простоте шрифтом. И, наконец, — немецкие, с готическим шрифтом и необычайными рисунками — иллюстрациями к немецкому фольклору.
Так, мало-помалу, я за один год выучилась читать. К пяти годам уже имела собственный репертуар для чтения. Конечно, не все слова я понимала. Ведь я заглядывала не только в детские книги, но и в книги отца, а у него водились только театральные пьесы. Правда, в них часто встречались чудесные картинки...
Таким образом, мало разбираясь в смысле, я начала чтение с Шекспира... Это была «Зимняя сказка».

Сказки первыми запечатлелись в моем пробуждавшемся сознании.
Укладывая меня спать, мать читала вслух французские сказки, под это чтение я и засыпала. Пробуждаясь, я все еще витала в волшебном мире.
Это породило во мне неисправимую склонность к мечтаниям, тягу к чудесам...
Все сказки обычно сводятся к одному и тому же: кому плохо, тому становится хорошо, кто обездолен, тот делается счастливым... Освобожденные из плена принцессы; исцеляющиеся калеки; уроды, становящиеся красавцами; нищие, делающиеся богатыми; рыцари, карающие зло; непременное торжество правды — все это вызвало во мне в детстве и оставило на всю жизнь неутолимую жажду превращения воображаемого в действительное.

Я даже придумала себе свой театр, картонный, и самозабвенно разыгрывала все, что только приходило в голову.
И я тянулась к кускам ткани, разноцветной бумаге, к блестящим колпачкам из фольги с винных бутылок, ко всему тому, из чего можно было смастерить короны, ожерелья, браслеты... Получалось, по-моему, замечательно!
У отца была к тому же иллюстрированная «История костюмов» Расине, из которой я извлекала всевозможные премудрости.
Ничто не мешало мне фантазировать и облачать русскую Царь-девицу в костюм немецкой Брунгильды, или русского богатыря Илью Муромца — в костюм французского героя Роланда Бесстрашного. Мной владел упорный фанатизм, не ведавший препятствий.

В настоящий театр меня повели в первый раз в Ростове-на-Дону, когда мне шел шестой год.
Отец играл в «Короле Лире». Впечатление от первого виденного мной спектакля было потрясающим и оказалось решающим. Я почувствовала, что буду любить только театр, что хочу играть, «как папа».
Позже я видала отца в опереттах — «Рука и сердце», «Корневильские колокола», «Гаспарон», «Периколла», «Цыганский барон», «Продавец птиц»; в операх — «Кармен», «Фра-Дьяволо»; в пьесах — «Отелло», «Лес», «Маскарад». И все глубже укоренялась мечта: я буду актрисой!
В игре отца было чему учиться и чем восхищаться.
Можно судить о разнообразии его таланта уже по тому, что он с одинаковой легкостью пел партии и в операх, и в опереттах, играл в трагедиях и в комедиях. У него было необычайное обаяние. Стоило ему появиться, и казалось, вся сцена освещалась каким-то ярким светом. Ровный, необычайной красоты регистр и тембр его мягкого баритона поддавался тончайшим модуляциям, которыми он владел в совершенстве.
Голос отца, прозванный петербургскими критиками «Эоловой арфой», сочетал природные данные с превосходной итальянской школой.
Игра отца отличалась хорошим вкусом и редкой пластикой. Но лучше всего был темперамент: он вспыхивал, как огонь, и доходил до вихревого взлета. Искрометный взгляд на выразительном лице заменял подчас реплику. А что до реплик, то отец был мастером произносить их. В свое время реплика: «Никогда в жизни», которую отец с бесподобном шиком бросал в роли кавалера де Крустильяка в оперетте «Гаспарон», буквально вошла в моду.

Талант — явление сложное. Кого-то из артистов можно отнести к определенной категории, а кто-то остается вне категорий. К таким талантам принадлежал и талант отца.
Его талант сформировался под влиянием немецких романтиков. Творения Шиллера и Гете служили для отца идеалом. Беззаветные герои и благородные образы рыцарей были ему по душе. Его излюбленные роли — король Лир и Отелло.
Отец играл роль мавра так, что вызывал слезы у зрителей. Помню, как однажды он настолько увлекся ролью, что в мизансцене падения со ступеней ложа Дездемоны ударился по-настоящему и у него оказалась разбитой локтевая (лучевая) кость.
— Папочка, — спросила я его, — ты же совсем не ревнивый, а играешь так, будто готов разбиться насмерть?
— Дурочка! — ответил отец. — Это не ревность. Это скорбь поруганного людьми же человека. Принято обычно все сваливать на судьбу, но злая судьба заключается только в том, что люди доходят до поругания одного другим. Это самое большое в жизни преступление. Никогда не позволяй себе надругиваться над человеком. Жалей слабых, жалей даже злых, потому что злоба — это тоже слабость. Нужно прощать, а не мстить, и гордо, достойно уходить!
Самой любимой ролью отца в русском репертуаре была роль Несчастливцева в пьесе «Лес».
— Ты понимаешь, — говорил он, — какая это фигура? Он на «неправду гордых» отвечает так, что им в голову не придет, что сам-то он и есть страдалец. В этом и состоит его благородство. Никогда не одолжайся и не отказывай сама в одолжениях!
Так отец и прожил всю свою трудовую жизнь: «не одолжаясь»... Он умер вдали от нас, в другой семье, в величайшей нужде, покинутый всеми, кто был ему обязан...
Игра отца запечатлелась в памяти. И уже позднее, когда что-либо особенно удавалось на сцене, — у меня невольно срывалось восклицание: «Это как у папы!»

Совместная наша жизнь с отцом прервалась, когда мне минуло 13 лет.
Он покинул нас навсегда.
Наши скитания сменились одиночеством и тоской.
Я поступила в гимназию. Мой картонный театр исчез. Он, вместе со всеми моими детскими книгами, был продан матерью для покупки мне... калош! Мы стали жить уже буквально на гроши.
Хотя мы и прошли через великие горести, они все же не сломили моей страсти к сцене. Последняя встреча с отцом только усугубила ее.

Город Харьков. Здесь я училась в гимназии. Повсюду афиши: «Э.Д.Бостунов. (По-настоящему отца звали Владимиром, но он прожил жизнь под именем Эдмунд, в честь героя пьесы Александра Дюма «Кин».) «ПРОДАВЕЦ ПТИЦ». Оперетта Целлера».
Он — в городе, и от него ни весточки!..
Мать продает какие-то вещи, чтобы купить билеты в театр, и мы, глотая слезы горя и обиды, идем слушать — господина БОСТУНОВА!!!
Родной и чужой нам человек, бесконечно обаятельный, красивый, с ловкими жестами поет ту самую песню — «Мой любимый старый дед», которую мне до сих пор больно слушать... А между нами преграда... преграды... и переступить их невозможно.

Еще одно свидание. Отец приходит к нам, одетый по-парадному, — в цилиндре, перчатках, с традиционной коробочкой черносмородинного монпансье в руках...
— Папа! Я хочу поступить на сцену!
— Никогда! Приличной барышне на сцене делать нечего. Можешь быть продавщицей у «Мюра и Мерилиза» (нынешний ЦУМ), судомойкой, кем хочешь, но только не актрисой! Дай мне слово, что ты этот вздор из головы выкинешь!
— Никогда!
— Ну ты теперь еще маленькая. Вырастешь — сама поймешь!
— Никогда!
Хлопнула дверь... Раздались и стихли шаги... Мы одни... Совсем одни... Мы еще более одинокие...
Он ушел навсегда...
Мать, колотясь головой о стенки, воет как брошенная собака...
Сердце мое разрывается... Я ползаю на коленях перед мамой и покрываю ее бедные руки поцелуями.
— Мама! Не плачь! Я люблю...
Мать меня отталкивает:
— Уйди!.. Ты похожа на отца!..
Мать неистово рыдает... А я? Я бешусь! Как? Бросить мысль о сцене, о театре? Стать «приличной барышней»? Никогда! Я буду в театре! Я буду актрисой!

Моя страдная пора — учение в 1-й Мариинской жен¬ской гимназии, где год стоил всего 60 рублей в год. Впрочем, для нас и это было целым капиталом!
Гимназия эта была относительно демократическим учреждением, где учились главным образом дети небогатых военных, мелких служащих и ремесленников.
Я училась неважно: дома никогда не проходила ни одного урока, и поэтому почти по всем наукам шла весьма посредственно. Зато по русскому языку — не маловажному из предметов — я далеко опережала весь класс. В сущности, ничего удивительного в этом не было: я жила лишь чтением и заучиванием наизусть всего того, что мне нравилось в литературе, ничем другим не интересуясь.
И вот, как раз в связи с этим, мне выпал случай отличиться.
У нас в гимназии бывали ежегодные акты, то есть отчеты об истекшем годе, как бы парадное представление, на котором раздавались награды выпускникам. Начальство и педагоги, заседавшие за длинным, покрытым зеленым сукном столом, задавали ученицам вопросы по тому или другому предмету. Это позволяло гимназии блеснуть перед приглашенными своими воспитанницами.
Покуда две первые ученицы, волнуясь и путаясь, плохо объясняли все то, что они хорошо знали, мне удалось вы¬двинуться в совсем другой области.
— А по-французски кто-нибудь знает? — спросил попечитель гимназии, барон Будберг.
— Да, да, конечно! — раздраженно ответила директриса и, обращаясь к нам, спросила: — Ну, что же? Кто из вас может что-либо продекламировать по-французски?
Наступило молчание. Ученицы смотрели в потолок, на пол и... молчали. Я выдвинулась вперед:
— Я!
— Вы? — директриса, подняв брови, недоверчиво на меня взглянула. — Ну, пожалуйста! Что же вы знаете на память?
— Я знаю, например, «Двух голубей» Лафонтена.
— Лафонтена? А не Крылова ли?
— Нет! Лафонтена. Крылов эту басню только перевел на русский язык!
Директриса наклонилась к попечителю и зашептала:
— Я вам говорила, что она дерзкая!
А на меня налетел вихрь восторга. Я почувствовала себя в еще неведомой стране, с которой меня сближал родной, как и русский, — французский язык. Застенчивость слетела с меня, как шелуха, и, забыв про все на свете, я продекламировала по-французски басню Лафонтена, в переводе Крылова звучащую так:

...Что б ни сулило вам воображенье ваше,
Но верьте, той земли не сыщете вы краше,
Где ваша милая, или живет ваш друг...

Не успели отзвучать последние слова басни, как я услышала шум одобрения в рядах учениц. Даже суровая директриса почтила меня снисходительной улыбкой.
Это был мой первый успех перед публикой.
Пришлось мне отличиться и на другом Акте, где спрашивали «враздробь» тексты из «Горе от ума». Мои однокашницы их перевирали. Когда дошла очередь до меня, оказалось, что я почти все знала наизусть. Еще бы! Это ведь была пьеса! Театр!

По окончании гимназии произошло последнее и окончательное объяснение с отцом.
На мои просьбы о поступлении на сцену он вновь ответил отказом. По его требованию я должна была, сверх пройденной семиклассной программы, пройти еще и грозный 8-й, специальный «педагогический класс». (После его окончания девушки допускались до работы учительницами.) В противном случае мне грозило чуть ли не родительское проклятие и, во всяком случае, «лишение приданого и наследства».
В ответ я поступила отчаянно и просто: чтобы получить свободу действий, вышла замуж за поручика Б.Ф.Труханова, с которым самым романтическим образом, тайком от матери, обвенчалась в Харькове, в церкви «Никола на капельках», где добрый священник соединял юные пары «без родительского разрешения».

Муж сдержал данное заранее слово «отпустить» меня в Театральную школу. И я вскоре с ним разошлась (это не было разводом в современном понимании), заручившись «метрической выпиской о браке», позволившей мне в Москве, куда мы уехали, записаться в Филармоническое училище в качестве «совершеннолетней». А мне было всего пятнадцать с половиной лет!
Золотое детство кончилось.


Глава 2
ШКОЛА

«Надо много учиться, чтобы осознать, что знаешь немного».
Мишель Монтень

Золотое детство кончилось, и я очутилась на пороге самостоятельной жизни.
Начала я ее с безрассудных поступков, стремясь добиться во что бы то ни стало, вопреки всем и всему, поступления в Театральную школу.
Осуществление любой ценой этой цели представлялось мне ключом к обретению предельных знаний и, конечно, успехов.
Действительность незамедлительно рассеяла мои иллюзии жесточайшим образом.

Обвенчавшись в Харькове, мы с Борисом Федоровичем Трухановым в тот же вечер уехали в Москву. Москва и тогда была верхом мечтаний русских людей.
Уже в вагоне, из разговоров Бориса Федоровича с соседями я узнала кое-что, еще мне неизвестное.
Оказывалось, что бедному Борису Федоровичу, — не внесшему при женитьбе обязательного, согласно военным законам того времени, «реверса» в 5000 рублей, — предстояло выйти из полка; что свекор мой, генерал-лейтенант Ф.М.Труханов, начальник Инженерных курсов в Москве, располагал весьма жалкими пенсией и заработком и что мы едем именно к нему.

По приезде в Москву и водворении на квартире свекра я встретила дворянскую служивую семью, совсем мне чужую и чуждую.
Борис Федорович на следующий же день после приезда в Москву уехал в Нижний Новгород, якобы в поисках работы. На деле же это означало, что каждый из нас, и навсегда, должен был идти своей дорогой.
Я сообразила это не сразу. Семья Трухановых взяла на себя труд разъяснить мне непреложное положение вещей.
Правда, это заняло всего несколько дней, но их вполне хватало, чтобы зажечь во мне, никогда, пожалуй, не рассеевшуюся в дальнейшем враждебность и недоверие к так называемому дворянскому классу. А ведь это привилегированное сословие было мне дотоле практически неизвестно, а все о нем прочитанное представляло мне его в романтическом, идеализированном свете.
Почтенное семейство Трухановых отличалось немалой душевной сухостью и надменностью.
— Что у нее может быть общего с нами?.. Дочь какой-то француженки и актера!.. Из какой-то «гимназии»... Впрочем, таких в Институт благородных девиц не принимают!.. — подобные возгласы неслись из раскрытых дверей гостиной, куда меня, как пришлую, конечно, не приглашали.

В Москву на помощь приехала мать: предстояли хлопоты о моем зачислении в Театральную школу. Печальное положение наше усугублялось тем, что у нас не было никаких денежных средств...
В детстве, пока мы разъезжали по России вместе с отцом, безденежье было постоянным. Вещи, отнесенные в ломбард, в большинстве случаев там и пропадали. Жизнь в кредит, потраченные авансы, театральные антрепренеры, не заплатившие положенного, долги — вот темы разговоров отца с матерью.
Такие же заботы и недохваты продолжались и в годы, протекшие после разрыва отца с нами.
И наконец настал момент, когда мне пришлось уже самой приступить к разрешению денежного вопроса.

Мать остановилась в Газетном переулке в омерзительных меблированных комнатах под громким названием «Принц». Ветхий двухэтажный домишко, где ютилось это предприятие, давно исчез, но тягостное воспоминание о нем осталось.
Когда я вошла в комнату матери, сердце сжалось от боли. Из провалившихся досок пола то и дело появлялись крысы и перебегали с одного места на другое. На столе стоял по¬тухший самовар и лежали кусочки хлеба и колбасы. Из полураскрытого чемодана виднелись знакомые обноски... Мать сидела и плакала.
Очень скоро выяснилась вся безнадежность нашего положения. Да, мы оставались с мамой совсем одинокими, без какой бы то ни было и чьей бы то ни было как моральной, так и материальной помощи: отец предупредил о том, чтобы мы не рассчитывали на регулярную помощь с его стороны.
Тетка купила матери билет в Москву и дала ей «на всякий случай» десять рублей, хлеба и колбасы на дорогу; предстоявшее мое поступление в Театральную школу тоже предвещало расходы, а между тем отец, бабушка, тетки — все от нас отказались.
О! Как я в эту минуту ненавидела все свое пересытое семейство! Буржуи! Какие же мы родственники? Что между нами родственного? Что общего?
Мать что-то лепетала о том, что нам остается только умереть!
И вот тут-то — то ли жажда жизни, то ли инстинкт самосохранения проснулись во мне, и я бросила матери:
— Знаешь, буржуи не лучше дворян. А мне на всех наплевать! Я тоже их знать не хочу. Я сама знаю, к кому обратиться!
Мать замерла. Потом произнесла свое, всю жизнь не менявшееся при моих неожиданных решениях, изречение:
— У тебя ничего не выйдет!

Но все у меня вышло, и вышло хорошо.
Покуда я перебирала в уме отвратительную мне галерею собственных родственников, в памяти встал один только образ «настоящего человека» — мой дядя, в сущности, чужой мне, — муж моей родной тети, француз, господин Бергонье.
Он один в течение моего безотрадного детства обращался со мной так, как надо. Он — француз — умел чисто по-русски меня «жалеть», дарил книги, а не сласти, интересовался моим учением.
И вот, вспомнив о дяде, я написала ему коротенькое письмо с просьбой дать мне взаймы триста рублей, которые, пусть он не сомневается, я со временем возвращу.
Послание это я на последний рубль отправила заказным письмом.
Через три дня я получила телеграфный перевод на запрошенную сумму.
Хорошие люди на свете никогда не переведутся.

Тем временем произошли и другие события. Я вернулась от матери «домой», в квартиру генерал-лейтенанта Ф.М.Труханова. Долго на мои звонки в дверь никто не отвечал.
— Кто там? — раздался наконец из-за двери голос свекра.
— Я, Наташа!
— Ах, Наташа! — послышался ответ. — Ну и убирайтесь вон! Вот вам ваши вещи!
Тут из-за полуоткрытой двери вылетели мои узел с вещами и разваливавшаяся маленькая плетеная корзинка.
Дверь захлопнулась. Несколько секунд я стояла как пришибленная, потом, не обернувшись, закинула узел на плечо, взялась за уцелевшую ручку корзинки и, таща ее за собой, доплелась до меблированных комнат «Принц», к маме...

Стоял апрель, а до поступления в школу осенью надо было существовать, располагая лишь полученными взаймы у дяди тремястами рублями. Тут я взяла бразды правления в свои руки.

С оглядом назад, мне теперь кажется, что я повела дело недурно.
Начала с того, что сняла подвал за три рубля в месяц в том же Газетном переулке, в доме генерала Толмачева.
Об этом подвале, умиляясь своему, как мне казалось, «геройству», я вспоминала всю жизнь. Но совсем недавно я отправилась взглянуть на это помещение, и мне стало совестно: прекрасный, светлый, сухой подвал с дубовыми оконными рамами, передней, двумя комнатками и кухней. До чего же, подумалось мне, люди могут все забывать и самоумиляться!
Да и существование в этом подвале было, правду сказать, неплохое. По воскресеньям мы ели традиционный французский суп с мясом и овощами. Его хватало дня на два. Остальные дни мы ели картошку, капусту и огурцы. Сахар и белый хлеб были, разумеется, изъяты из употребления. Вместо сахара мы с мамой позволяли себе по два леденца в день. Леденцы стоили у Абрикосова двадцать пять копеек фунт, тогда как в магазине Крамского, куда я отправлялась на Лубянский проезд, они были по двадцать копеек. Понятно, что я покупала их именно там.
Все же мы не голодали и успешно досуществовали до водворения в собственное жилье. Главной мечтой было выбраться из подвала в так называемую приличную квартиру. Но ее предстояло омеблировать! Впрочем, мы и этого добились: за пятнадцать рублей в месяц мы нашли квартиру в Долгоруковском переулке, а обстановку приобрели на толкучке, которая находилась в то время у Китайгородской стены, приблизительно там, где нынче высится здание наркомата внешторга, на которое я поглядываю с балкона нашей нынешней прекрасной квартиры. Каждый предмет — стулья, разобранные столы и части диваны — я на своих руках тащила с толкучки домой, потому что ни на носильщика, ни на извозчика денег не было.
Наконец мы имели свой очаг!
Ведь с тех пор, как я себя помнила, мы жили, постоянно меняя место жительства, по гостиницам и меблированным квартирам, где все было чужим.
Только тот, кому пришлось скитаться, может понять, что значит для человека очаг, отсутствие которого болезненно томило меня с самого раннего детства.
В роскошные жилища бабушки и теток нас пускали с черного хода, как бедных и официально не признанных родственниц. И это легло на душу тяжелым грузом.
Живя в гостиницах, мы никого не принимали у себя и не ходили в гости. Однажды, приглашенная девочкой из другой гимназии, я, впрочем, попала — единственный раз — в гости к ней.
Когда я увидела мирную семью, ладный очаг, уютную и удобную квартиру, я подумала, что в свою очередь смогу пригласить девочку только в нашу «бивачную» обстановку. У меня сердце сжалось...
Чувствуя себя среди этих людей парией, я сидела как на угольях, не прикасаясь к заманчивым домашним яствам, и с

Дополнения Развернуть Свернуть

ОТ ПУБЛИКАТОРА


Воспоминания и записки Н.В.Трухановой печатаются по рукописи из архива близкого друга семьи генерала А.А.Игнатьева С.А.Вуля.
Соломон Абрамович Вуль — известный библиофил в подлинном значении этого слова, собиратель книг по книгопечатанию, истории книжного дела, графике, искусству, театру. Он начал свою издательскую деятельность в 1931 го¬ду с работы в Воениздате (где проработал 22 года и где судьба свела его с А.А.Игнатьевым), а затем, практически до конца жизни, работал в Главной редакции восточной литературы издательства «Наука».
Более полувека — таков стаж его издательской деятельности! Он прожил счастливую жизнь: книга была не только объектом профессиональных занятий, но и его неизменной любовью, письменный стол дома и кабинет в издательстве были лишь разными местами приложения интереса к книге, книжной графике, экслибрису. Масштаб
общественной деятельности этого человека поражает —
он был членом совета любителей книги ЦДРИ, членом Ученого совета библиотеки им. Н.А.Некрасова, членом президиума Всесоюзного добровольного общества книголюбов, членом Пражского клуба экслибрисистов. Более четверти века С.А.Вуль возглавлял Московский клуб экслибрисистов.
Человек щедрой меценатской души, он дарил ценные книги разным музеям — музею книги Государственной библиотеки им. Ленина, народной библиотеке Праги; предоставлял экслибрисы из своей коллекции для экспозиций в разных городах страны. В соответствии с его пожеланием моя жена и я, его племянник и хранитель библиотеки и архива, подготовили и передали в отдел редких книг Российской государственной библиотеки более 17 тысяч единиц хранения (экслибрисов и книг по книжному знаку).
Прекрасные человеческие качества способствовали его дружбе с интереснейшими людьми — перечислить их невозможно — это писатели, художники, деятели искусства. Тесная дружба связывала моего дядю с А.А.Игнатьевым и Н.В.Трухановой — они часто общались, вместе отдыхали. В его библиотеке есть практически все издания знаменитой книги «50 лет в строю» (естественно, с автографами автора), фотографии генерала и его жены. Он делал попытки издать публикуемые сейчас мемуары Наталии Владимировны — давал на рецензию Вс.Вишневскому, академику Е.Тарле и др., но издать их в то время оказалось невозможно.
Я думаю, что, прочтя эту книгу, читатели поддержат мою огромную благодарность И.В.Захарову и его коллективу за их труд по изданию интереснейших воспоминаний русской балерины.

Е.П.Жарницкий

Отзывы

Заголовок отзыва:
Ваше имя:
E-mail:
Текст отзыва:
Введите код с картинки: